унитаз биде два в одном купить 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Несмотря на века перекрещивавшихся браков, татарский тип красивил лицо моего приятеля. Он был бессистемно, пачками начитан. Фантазировал об усовершенствовании механическом жизни. Судьбы России считал единственными в этом направлении,— Запад был для него пережившим сам себя. Володя презирал крахмальное белье, считая его характерным для европейцев, потерявших всякие проблески рыцарства и сохранивших в крахмальном белье атавистические признаки рыцарских доспехов. 10 апреля 1901 года у Серпуховской заставы в дождик распростились мы с провожавшими нас газетчиками и друзьями и тронулись в наш путь.
На Воробьевых горах пошел снег. Шоссе было жидкое и скользкое. Первое приключение было с куличом, сорвавшимся с багажника Володи.
Грязные и промокшие, заночевали мы в деревне за Серпуховом, с большим трудом найдя избу, в которую нас пустили запуганные прохожим людом подмосковники.
Володя очень скоро выпал из седла. Недолго прозанимались мы с ним изучением немецкого языка: прошли мы за это время только первоначальные фразы, которых требовал от нас европейский этикет: — Битте, мейн гepp, зеин зи зо гут!— кричал мне Володя на ходу: — Биттэ шен, мейне фрау, заген зи мир, вифиль костет дизер кухен! (о «кухенах» в Германии Володя мечтал) — и тому подобные изречения успели мы пройти за совместную поездку.
«Прялка Маргариты» то спускала воздух в шине, то лопалась цепью. Наконец, она на несколько дней присмирела, для того, чтоб в одно прекрасное весеннее утро на гладкой дороге треснуть пополам вилкой.
По карте мы находились верстах в двенадцати от железной дороги.
О позорном возвращении домой мой приятель не хотел и слышать: решили дожидаться проезжего, который согласился бы доставить предательскую машину и владельца на станцию, откуда они отправятся в Варшаву чиниться и ждать меня, чтоб ехать дальше.
Бродяги знают это чувство легкости от перемежающейся смены впечатлений. С остающимся сзади все покончено; переднее мелькнет придорожным кустом, лицом прохожего, встанет вдали горой; только спросишь себя, а что-то там за ней,— и гора уже за тобой, ты мчишься с нее вниз, дальше, отпустив руль и держа ноги на вилке... Именно на вилке, чтоб не дрыгать попусту ногами, ведь «свободное колесо» еще не существовало в те дни, и велосипед на больших расстояниях был еще диковинкой.
Удивленные лошади еще издали примечали диковину: любая кляча становилась статуей с Аничкова моста, выбирая безопасное место, чтоб шарахнуться с задних ног на передние и спастись от привидения. Много сложных взаимоотношений между мной, лошадьми и ездоками пережито за мою дорогу. Одно могу сказать наверное, что и я остался жив и что ни одной смерти среди моих жертв я не наблюдал, по крайней мере, резкие жесты и громкие слова по моему адресу и швыряние в меня местными минералами говорили о жизнедеятельности орудовавших с ними. Некоторые встречи кончались даже приятно: помню двух милых молодушек в полушубках, усевшихся перебросом из телеги на шоссе и звонко хохотавших с ямками на щеках над своим положением, тогда как лошадь их с телегой умчалась через свежевспаханное поле к соседнему лесу.
Иногда мне удавалось скрывать в канаве мой велосипед, чтоб дать проехать несознательному животному, но это не всегда было возможно.
Однажды, когда скользил я по крутому спуску дороги, ноги на вилке, внизу показалась готовящая мне встречу лошадь. Задержаться я не мог, чтоб не прожечь либо шину, либо носок сапога, ибо машина была на полном ходу.
Рыжий, крупный мерин всплеснул передними конечностями, повернулся на задних и скокнул в канаву.
Когда я поравнялся с происшествием, мужик уже сидел на краю дороги без шапки, но с кнутом в руке, и одновременно раздался треск из канавы,— ось сломалась пополам и, упершись сломом в землю, задержала мерина. Он повернул морду ко мне и гримасой Лаокоона выражал свои лошадиные ужасы.
У меня не хватило духу бросить пострадавших, не посетовать в их несчастье, и я вернулся к месту катастрофы.
Руки за спину, мужик стоял над поломкой и резонил лошадь:
— Жеребячий сын, колеса человеческого испугался! .. На передке одном не повезешь ведь, тварь недуховная!
Мерин отвернулся мордой в поле. Разговор между нами, насколько помню, произошел в гоголевском стиле:
— Ось?!.
— Ось... — ответил мужик.
— Да... —сказал я сожалительно.
— Да... — повторил мужик неопределенно. Потом помолчал и прибавил:—Пополам, на две части!
Чтоб попасть в тон потерпевшему, я попытался посовестить лошадь.
Мужик встрепенулся.
— Зачем, лошадь — золото, только к непривычному в ней удивления больно много! Намедни поезда испугалась, так в депусамую за вагоны забилась. Как только имущества казенного не попортила, подлая животная.
Я еще не разобрался в настроении мужика, что же касается лошади, та, как ни в чем не бывало, дотянулась головой до откоса канавы и щипала траву. На всякий случай я стал взрыхлять грунт душевных переживаний хозяина.
— Посылают спешно, какое им дело, что мужики из-за меня оси ломают.
Мужик спросил, меняя настроение:
— Землемер будете?
— Да,— говорю,— к Рогачевским еду.
— Аль недовольство какое?
— Какое там довольство, разбили им чересполосицу у дьявола на рогах,— с пашни в село хоть письмо почтой отправляй.
— Ну? Вот те! Да-к, мил господин, разве у них перемер был?
Ведь Рогачевские на низине, по реке делились?
В Рогачеве я никогда не был. Ой, промахнулся, думаю, и стал выворачиваться.
— Они себе прихват выхлопотали по крутоярью (крутоярье, думаю, в любой деревне есть).
— Ну? За Фомкиным долом прихватили? — Мужик загорелся.
— Вот, вот,— ответил я уже смущенно.
Собеседник мой засуетился с веревкой, чтоб перевязать кое-как ось, восклицал про себя:
— Ну, ну, за Фомкиным долом!.. Эх, ты, дело-то!.. Прихват отхлопотали... — Видно, спешил он скорее домой попасть, чтоб поведать эту новость односельчанам.
Расстались мы друзьями, но долго потом мне было стыдно за мою ложь: так легкомысленно шутить о земле с мужиком было нельзя.
Все у тебя с собой. Прошлое далеко сзади. Горя и радости мелькают изо дня в день — движение безразличит наблюдения. Пососет сердце чьим-нибудь встречным несчастьем: десяток верст спустя опять пусто и вольно на сердце. Снег и непогода остались сзади. Пролетели голые сучья, ароматные почки, теперь шелестят листья берез, тополей, вязов, желтят поляны и придорожье молочаем.
Забронзовели мое лицо и руки. Притерпелись мускулы,— не сдавались они больше на усталость.
Проезжал я деревни, села, усадьбы, примыкавшие к московско-варшавскому шоссе. Иногда дорогу пересекал город. Нырнешь в него, чтоб закусить горячей пищей, и опять вынырнешь уже с южной стороны и удивляешься: среди какой пустоты сидят эти людские скопления, и как они редки, и как похожи друг на друга своими признаками жизни: дорога, холмы и леса — те гораздо разнообразнее, чем центры людских жительств. Оцениваешь разницу воздуха в городе и вовне. Чем больше такое жилье, тем с большего далека учуется его запах: деревни — дымом, прелым навозом, непропеченным хлебом; города — гарью, древесной трухой и бакалеей.
Битые бутылки и стекла на въезде и выезде городов злостно блестят для моих шин. Мальчишки улюлюкают, пуляют камнями и кочками мне вслед.
В деревнях это проделывают взрослые: ведь я для них двухколесный объект движения, как же не бросить, не посостязаться быстротой пущенного камня с пролетающей низко вороной, удин рающей кошкой, с пробегающей деревню чужой собакой!
Но, пожалуй, здесь, в Западном крае, жители не обладали такой меткостью, как на Поволжье: тренькнет иной раз в кожух, в передачу, в сапог такой камешек и ни боли, ни поломок не причинит.
Иногда устраивались на меня шутливые облавы: обычно в сумерки, быстро откуда-то появлялись на шоссе заграждения из жердей и из живой цепи рук; радостное ржание разбегавшихся в стороны парней означало празднование победы, если я, не разобравши преграды, падал с велосипедом вместе на щебень дороги.
Раз только я был атакован всерьез пьяной ватагой вне села: нападавшие загородили собой весь проезд, и пьяные голоса ревели вполне угрожающе. Объезжать их было невозможно,— тут я с отчаянностью саданул среднего пейзана в живот колесом, повернул неожиданностью удара его живот в профиль, чудом не свалился сам и проскочил цепь. Запасов для бомбардировки, очевидно, при них не случилось, и только классическая брань на всероссийском жаргоне с предложениями поломать мне машину и ноги покрыла меня вдогонку.
Наравне с людьми и сумеречные псы с привольным лаем провожали иногда мой бег на целые версты. Тележка без лошади их смущала: они выдерживали расстояние по сторонам, разве какой-нибудь молодой, дурашливый волкодав подскочит, бывало, к педали, но, получив в ребра носок моего сапога, с визгом отскочит и выравнит дистанцию. В лае собак удовольствие,— видно, что они бегут со мной не по злобе: я и они возбуждены движением, человек, с колесами вместо ног, здорово удирает, с ним интересно соревноваться, это разжигает псиный задор. Прохладой им и мне льется навстречу рассекаемый нами воздух.
Ничего от московского нет больше во мне: есть ли Москва, нет ли ее? Овладеют ли формой символисты, или скроются в изрешеченные ее пустоты? Уж очень полноценно, просто и реально кругом меня, не просочиться сквозь это московскому.
Целые дни передо мной слева направо передвигается солнечный шар, серебрит зелень луна. Охлаждается к ночи дорога, и оседает пыль из-под моих колес. К устойчивости велосипеда я так привык, что иногда засыпал на ходу.
В бедной избе у вдовы, недавно потерявшей мужа, умирал ребенок. С ним начиналась «младенческая». Мать покорно, без слез, встречала неизбежное, только по лобным выпуклостям ее лица угадывалась тоска последняя, которая приходит к людям при разлуке с тем, что дороже им их собственной жизни.
Заботливо отвела мне женщина для ночлега сени, подбросила для лежанья шубенку и жиденькую подушку.
— Почему не позвала доктора?— спрашиваю. Оказывается, что доктор — на земском пункте, в шести верстах от деревни, но послать некого: лошади соседей, да и они сами измучены полевой
работой.
Разгрузил я багажник и поехал на пункт, благо он был на шоссе,— белое здание земской больницы я заметил проездом в этот вечер.
Была ночь, когда я постучался в одиноко светившееся окно деревянной пристройки больницы. Окно открылось, в амбразуре показалась женская фигура. На мой вопрос о докторе мне ответил молодой девичий голос:
— Я — доктор!
Спешно, упрашивающе изложил я мою просьбу. Девушка поразмыслила несколько мгновений и тряхнула силуэтом курчавых волос:
— Вы — на чем?
— К сожалению, на велосипеде... Может быть, вы владеете машиной? —обрадовался я мысли: —Поезжайте!
Девушка досадливо щелкнула языком:
— Не умею, черт возьми! Ну, ладно, обождите минутку, я сейчас разыщу фонарь, и вы мне поможете оседлать лошадь.
Через минуту она вышла с фонарем и с медицинским ящиком, и мы направились в конюшню. Ей не хотелось будить кучера и терять время,— по моему описанию она поняла, что дело с ребенком плохо.
Оседлал я в мужское седло лошадь, вывел к подъезду и помог доктору сесть. Видно было, что привычности к верховой езде у моей спутницы не было: она по-детски храбрилась и трусила, но лошадь скоро привыкла к велосипеду.
— Вы кто же Забродиной?
— Никто, я проездом, приютился на ночь у нее в сенях.
— Далеко едете?
— Удираю из Москвы за границу.
— Политический? — встрепенулась девушка.
— Нет, просто авантюрист, снедаемый любопытством к жизни. Наездница громко засмеялась, и я с ней.
— Не решили ли вы меня похитить под предлогом больного ребенка? —веселилась девушка.
В такую ночь чего не сделаешь,— слышите? (В лесу чокали соловьи). Да и вы такая милая...
— Милая — наша с вами молодость!— сказала девушка тоном приятно польщенной и знающей себе цену. — А соловьи сегодня, действительно, раскудахтались... — Помолчала, вздохнула и снова с милым задором: — С ребенком это у вас проездная филантропия?
— Как сказать...
Она меня перебила и уже всерьез:
— Я в шутку сказала — филантропия, это объедки бросать ближнему. Жалость вообще не активна. Есть что-то другое, что движет в таких случаях,— может быть, это умиление...
Я обрадовался слову,— умиление на человеческий аппарат— это было мое, знакомое…
Пока я привязывал в сарае лошадь, доктор уже ушла в избу. В окно я рассмотрел ее лицо, склонившееся над ребенком: может быть, капризные локоны волос еще оставались шаловливыми, но само лицо было строгим, в нем была напряженная пытливость и внимание к детскому аппарату, дававшему перебои, грозившие непоправимой поломкой.
Пушистые веки ребенка были закрыты. После укола, после каких-то капель, влитых сквозь сжатые губы больного, я помогал доктору в наложении спиртового компресса и оказался уклюжее растерявшейся от надежды матери.
Лицо ребенка зарумянилось, он разметнул ручонки.
— Теперь идите спать,— сказала мне девушка,— запаситесь силами для других ребят по дороге. — И шепнула:—Надежды мало, но всякое бывает... — потом обратилась к матери:—Я прилягу здесь. Ложитесь и вы. Через два часа будет кризис... — И она запомнила стрелку часов на своем браслете.
Я проснулся от первых лучей солнца, брызнувших в щели сеней. Предо мной была доктор.
— Простите, я не хотела разбудить вас, но эти половицы скрипят под ногами, ну, если уж проснулись, напоите мою лошадь,
— Ребенок?— спросил я, поднимаясь навстречу.
— Думаю, он будет жить, колесики заработали!
И я за ребенка, за ночь и за нашу молодость горячо поцеловал руку девушки.
Встреч и событий за мою поездку не перечесть. Они крепко улеглись в моей памяти их общим смыслом, стерлись контуры отдельных эпизодов, и осталась во мне одна цельная поэма движения среди людей и пейзажа.
Помню потрясающую бедноту белорусских деревень. В курных избах и в закромах никакой снеди. Остатки проросшей картошки пекли они в золе за околицей и распределяли сначала детям, а потом взрослым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я