Оригинальные цвета, рекомендую всем
Пришло мне сейчас в память, как один из моих учеников явился однажды в мастерскую, взволнованный открытием.
Линия, проходящая сзади вертикально поставленного объема, секущая его в горизонтальном направлении, эта линия до ее входа в объемное тело, по ее выходе из-за него, перестает быть прямой, продолжающей ее входную часть. Одна и та же, казалось бы, линия не совпадает сама с собой.
При проведении ее по линейке она становилась абсурдно искажающей действительность.
После этого открытия ученик бросился к проверке зрительного факта по моей работе «Скрипка в футляре», оказалось, что линейные смещения и здесь были отмечены...
Тела при их встречах и пересечениях меняют свои формы: сплющиваются, удлиняются, сферизуются, и, только с этими поправками перенесенные на картинную плоскость, они становятся нормальными для восприятия.
Разнородность плотностей тел по-разному отражает изменения.
Жидкости особенно нервно реагируют на встречи с предметами разных форм и плотностей: они откликаются отклонениями от горизонтов, вздутиями и вогнутостями своих поверхностей.
Это в предметах, охватываемых одним углом зрения, что же касается пейзажных и городских объемов, в них эти явления приобретают еще больший кинетический смысл.
Но, когда в среду находящихся в покое предметов ворвется движущаяся форма, видимость становится неожиданной, бурной и при массе комбинаций всегда повой.
Когда попадаешь во Флоренцию, исхоженную, надуманную, созданную мастерами искусства, то не знаешь, кого за это благодарить: климат ли благодатный, красоту ли окрестностей, вырастивших Джотто, или хозяйку моей комнаты, старуху Бенедетту, за то, что она и ее деды сохранили для меня Флоренцию, или благодарить сорванцов-мальчишек, ни одного носа не отбивших уличным мраморам.
Итальянцы экстазны и нежны к своим сокровищам. Ла Белла Фиренца в их произношении звучит как влюбленность в живое существо, вечно юное и вечно экзальтирующее их жизнь.
Моя хозяйка, убирая при мне комнату, останавливалась пред моим натюрмортом, и на мои вопросы, как она находит работу, Бенедетта говорила:
— Синьоре, во Флоренции столько прекрасных девушек... Почему бы не переменить вам сюжет и написать красавицу флорентинку, подобную Форнарине божественного Рафаэля?
— Но ведь она уже написана,— возразил я.
— О, это все равно, красивая девушка всегда найдет покупателя!
Она предложила мне даже привести модель, соответствующую заданию, но тем не менее я не сдался. В словах старухи мне послышался намек на нечто, помимо искусства, излечивающее натюрмортные заболевания.
Во Флоренции призрачно от насыщенности великими памятниками...
Проходит набережной Арно костлявый, но стройный даже в своей худобе, человек с орлиным носом. В руке держит он свернутую в трубку рукопись. Идет, глаза перед собой — в мостовую. Путаются в складках одежды его длинные ноги. Это тот, которого вторым после груди матери узнает любой итальянский младенец... Длинный человек идет к своим друзьям читать новую главу «Божественной комедии»...
Ковыляет потрепанный, с пледом в закутку, сутулый человек, локтями он как бы отшвыривает мешающий его ходу воздух. Сверлящие глаза его бросаются вдоль домов. Мимо одного входа, где на пороге стоят трое людей, сутулый пускает ругательство, ворчит, пробегает быстрее мимо них и сворачивает голову в сторону реки.
Освещенное зарей, стало мне еще виднее его лицо с небольшой, путаной бородой, с вдавленным носом и с плотно увивающимися друг о друга губами. Насевшие плечи на грудь, торс на ноги и сами ноги, ковыляющие болезненно, изобличают в нем хватку, кромсание вещей, порыв и волю к оформлению...
Я приметил и людей, мимо которых ругнулся автор гробницы Медичей.
Один из них — облокотившийся о притолоку, стройный, как изваяние, старик, с длинной, убранной волос к волосу бородой. Другой— стоявший в глубине, с носом картофелем, в цеховом берете. Третий — гном, шершавый, заросший, и только глаза чернились на его безобразном лице.
— Вероятно, такое самолюбие и есть мать талантов,— сказал первый вслед убегавшему.
— Пхе,— пробурчал гном,— напихать в мрамор своих капризов можно и без таланта... А что касается его красок, так любой красильщик набрал бы их из своих ведер!..
— Ты неправ, Жанино, потому ты и сердишься!— с улыбкой возразил первый.
— Посмотрел бы я на этого каменщика, если бы он не научился кой-чему после твоей «Тайной вечери»! — не унимался гном.
Гул и шум толпы. Рваный, пестрый народ бежит к Дуомо, где на площади у Баптистерия Джотто исступленный монах, с лицом бабы, если бы на этом лице не было столько дерзкой воли, заклинал толпу ненавистью к роскоши, к прелестям жизни, нежащим тело и разлагающим дух.
О развращении искусством говорил монах, о «Леде», картине порочного Леонардо из Винчи, бесстыдно нагой и обольстительной. Толпа вопила: смерть, огонь для отступников от святого Франциска!
Во главе с монахом, окруженным вооруженным сбродом из чернецов и бродяг, двинулась толпа к Синьории... На этой же самой плите, вделанной в мостовую перед Палаццо Веккьо, на которой обозначена дата его же сожжения, монах громит правителей, жиреющих в сластолюбии и грабежах...
Декабрьский туман окутывает площадь; под сводами Лоджии Ланци сижу я, вслушиваясь и вглядываясь в набегающие воспоминания. ..
Предо мной силуэт Персея с головой Медузы, режущий остриями своих форм мглу, как вспорхнувшая ласточка. За ним, уже в смутных силуэтах, распластавшийся площадью фонтан... Все изработано вокруг меня шалостями и трудами мастеров.
Я помогаю оформляться прошлому.
В кабачок «Бронзового вепря» входит человек с наружностью забияки, одетый в старый цеховой итальянский костюм, с правом на шпагу.
Кабатчик залебезил перед вошедшим...
— Клянусь Донателло, если ты, пузан, не найдешь в твоей дыре медичисского старого, я проучу тебя здорово! — крикнул забияка на кабатчика, и этим криком словно провалил его сквозь землю и снова заставил вынырнуть с бутылкой витиеватой венецианской формы, за папской печатью. Незнакомец с вином перебрался за мой столик. Он, вероятно, моих лет, у него открытое до забавности лицо с поднятыми на лоб бровями.
Вместо приветствия он протягивает и кладет на стол, эфесом ко мне, свою шпагу... Это — изощреннейшей чеканки рукоятка. По легкости барокко и по способу композиции растительных и животных форм я узнаю мастера.
— Насколько величав и торжественен Донателло, настолько беззаботен и радостен Челлини!— говорю я.
Забияка взметнулся:
— Автор этой прекрасной безделушки перед вами!.. — сказал он.
— Очень рад, мастер,— я только что рассматривал под колоннадой вашего виртуознейшего «Персея». Изящество и вместе прочность конструкции доставила мне огромное наслаждение...
У Челлини лицо детски засияло от моих похвал, и он по свойственной художникам щедрости к льстецам, конечно, захотел непременно показать мне какую-то удивительную свою работу.
Бенвенуто повел меня к себе. Где-то возле Пиаццале Микеланджело из амбразуры окна одного из домов бросается на тротуар мужская фигура и пускается наутек от нас. Челлини кошкой скакнул за убегавшим. Я услышал проклятия и возню. И через минуту мой компаньон вернулся. Клянясь святыми и дьяволами, он был полон гнева, того итальянского, шипучего гнева, который именно своей шипучестью спасает от многих лишних бедокурств этот легко воспламеняемый народ. Дело было сделано: Челлини полой своей куртки отирал на ходу свою шпагу.. .
Входим в этот дом. Большая, со сводами, комната освещена масляной светильней — это, очевидно, мастерская. В ней станки и печной мех плавильни. Металлический лом, мраморы, свертки рисунков и шаблонов, инструменты на рабочем столе — все это в полном кавардаке. На полках муляжи и формы чередовались с кухонной посудой. В углу, по табуретам и скамьям, валялись одежда, белье и обувь. На столе — в грязном бесчинстве разбросанные объедки пищи, оловянная посуда с опивками вина. На полу — шелуха и косточки фруктов и грязь неделями не выметавшегося помещения.
Хозяин оставил меня одного и скрылся в соседней комнате. Я стал рассматривать обломки мраморов. Это была античная скульптура из раскопок и находок, почерневшая от сырости и времени, еще не расчищенная. Руки, ноги, торсы, головы, а некоторые небольшие статуэтки были и целы. .. В этих замечательных образцах скульптуры были все начала экспрессии жестов, улыбок, законов построения и разворота форм, которыми орудовали мастера Возрождения: улыбка персонажей Леонардо, мужественная нервозность Микеланджело, пытающегося пересилить образцы, отвоевать от одержимости ими свою, микеланджеловскую волю и выразительность.
Фантазия моя не разыскала в этой свалке хлама прекрасного, предполагаемого хозяином для показа, произведения, а сам он в это время был занят строительством домашнего очага.
Голос Челлини:
— Потаскушка! Ты делаешь вид, что сладко спишь! Дьяволы пусть утащат меня в пекло, если ты не притворяешься, колдунья бесовская, и если не настало время, чтоб эта шпага отправила тебя следом за твоим любовником, подлейшая из баб!
Женский голос:
— Ах, это ты, мой славный Беннути, но что с тобой? Челлини:
— Бесстыдная, и ты еще можешь так говорить?
Возня, чего-то треск, и женский голос в одних междометиях набросился на мужской.
Мужской выбрался из его визга:
— А чей это на твоей кровати пояс, на котором я тебя повешу?!
— Глупый человек: это пояс любовника Мериты —он услышал твое горланье на улице и только что пред твоим приходом покинул ее комнату и удрал через это окно! .. Он даже словом не перекинулся со мной!
Слезы.
— Как я была глупа, что променяла Якопо на тебя... Он бы не приходил ночью к постели жены с собачьим лаем... Я не носила бы на себе синяков! .. Завтра же, если ты меня не убьешь (а тебе за это здорово влетит, разбойник!), брошу я тебя... Но знай, уходя, я тебе выцарапаю глаза, перебью все твои статуэтки... Я...
Через минут пять, не больше, я услышал из уст ревнивца извинения... Потом какое-то мурлыканье, чмоки и голос победительницы...
Фантазия моя заработала по автобиографии самого Челлини.
Может быть, я ее и довел бы до конца, если бы мое внимание не встрепенулось от криков вечерних газетчиков. Я прислушался...
Среди тумана, как журавлиный перелетный крик, пронизывали площадь Синьории задорные молодые голоса:
— Моска ин фламма!!. (МОСКАВА в пламени!)
Это были первые телеграммы о восстании на Пресне.
На следующее утро я поехал в деревню, на родину Джотто. С этим мастером достойно было поделиться новостями с моей родины и обдумать их.
Как умалчиваю я о многих младших богатырях Возрождения, так же не веду я читателя по деревням и местечкам Италии, несмотря на то, что в них всюду рассыпаны блестки великой эпохи, но тогда не выбраться было бы мне из лабиринта моих переживаний, да и читателю было бы трудно за мной следовать.
Глава восемнадцатая
ЦВЕТ
В детстве радуга производила на меня большое впечатление, но двойного характера. В ней недохватывало для меня материальности, она возникала и исчезала, как мираж, а рядом с этим ее цветовой аккорд был такой реальный, что хотелось добежать до нее и ухватиться за разноцветные кольца.
Заметил я, что отдельные цвета радуги встречаются в пейзаже и в предметах и являются как бы выхваченными из спектра.
Иногда радуга появлялась в отражении старого оконного стекла, иногда сквозь стеклянный сосуд с водой ложились на полу ее разноцветные полосы. На мыльном пузыре она вспыхивала. Но поймал я ее окончательно, когда мне попался в руки осколок трехгранного стекла и когда я мог на потолке и на стенах поместить цветного зайку.
Может быть, благодаря радуге и первая моя встреча с красками так сильно подействовала на меня.
Цвет, может быть, именно благодаря его кажущейся невесомости и призрачности менее, чем любая часть физики, изучен, несмотря на то, что через него-то, главным образом, и ориентируемся мы в окружающей действительности. Разве только благодаря Бунзену и Кирхгофу, открывшим в последнее время спектральный анализ, позволяющий изучать и устанавливать составы далеких звезд, радуга приобретает более чем эстетическое значение.
Медицина также мало до последнего времени уделяла внимания действию цвета на человеческий организм, несмотря на то, что в истории у многих народов пользование цветом было известно.
В Константине, в северной Африке, в туземной части до сей поры сохранился Голубой город. Историю его я узнал от образованных арабов.
В семнадцатом веке местный правитель заболел странной формой удрученного состояния, сделавшей кошмарной его жизнь. Чтоб развлечь себя, этот бей прибегал то к жестоким расправам над подданными (в Константине одна из скал, примыкающая к дворцу, носит название «Скалы жен», с которой швырялись заподозренные больным беем в неверности женщины его гарема). То ипохондрик-тиран отдавался благотворительности, то бросался в корсарские авантюры, то к врачам и знахарям, но ничто не помогало осилить болезнь.
Среди пленников бея случился один врач, который предпринял оригинальное лечение. Под его руководством комната правителя была окрашена в синий цвет, и мебель и все, по возможности, предметы, находившиеся в ней, приведены были к этой же расцветке. В этой комнате больной начал себя чувствовать лучше; тогда было решено окрасить в синее весь дворец.
Эффект оказался удивительным: бей вошел в норму, и, чтоб своим подданным доставить возможность пользоваться таким благом, он повелел, чтоб весь город был окрашен по рецепту врача-цветолечителя в синюю гамму.
В городе голубого бея небо кажется тяжелым по контрасту с чистой синевой зданий. Среди его улиц испытываешь легкость в движениях, не чувствуешь удручения от жары, и четче, яснее думается в его расцветке.
В спектре выделяются шесть обособленных лучей: фиолетовый, синий, зеленый, желтый, оранжевый и красный. Каждый из этих цветов проходит гамму осветления, смешивается с соседями справа и слева и уступает им место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42