смеситель скрытого монтажа для душа
Казалось,— да так, наверное, оно и было,— что они уже устали от слез и рыданий и переживали свое горе молча. Так вот, бывает, корова, потерявшая своего теленка, помычит, позовет напрасно, а уж потом молчит, вроде бы успокоится. Но кажется, когда заглянешь в ее большие и печальные глаза, что слезы копятся в ее душе и вот-вот, как у человека, хлынут они сплошным потоком.
Каждому сердцу больно смотреть на человека в большом горе А тут целый род, молчаливо бредущий бог знает куда — только бы уйти подальше от врагов.
Кочевье вела женщина в черном саукеле мать Айпа-ра. Она тоже молчала, объятая горькими раздумьями Смотрела на небо, на дальние холмы в степи, но не видела ни неба, ни холмов. Посмотришь на небо - там крас ная кровь рекой, на холмистую степь - там алое море
Душа Айпары сочилась печалью и горем, и сами по себе складывались в ней слова:
«Плачь, несчастный народ! Плачьте, люди, рожденные для бед и несчастий. Кто знает, может, ваши слезы подымут наш будущий народ сплошной стеной на пути врага, и тогда вернутся вчерашние безмятежные времена. Плачь, но не жди, что те времена придут сами по себе. Разве зависть и разобщенность не рассыпали и не привели тебя в сегодняшнее горестное состояние?
Плачь и ты, сирота! Наши обычаи и красивые традиции свободных аулов, что знали мы, кобылье молоко, в котором мы купались, теперь не приснятся вам и во сне И если однажды мы умрем до того, как волосяная веревка врага захлестнет наши шеи, то это и будет вашей радостью, ниспосланной великодушным аллахом.
Плачь, эй, вдова! Пусть на глаза твои нарастет по бельму, потому что жалкий у вас, у вдов, вид. Вы потеряли своих мужчин. Теперь вот сидите, обхватив свои бедные колени, исхудавшие и усохшие, одинокие. А ведь прежде, бывало, когда мужчины возвращались после отражения набегов со сгнившими от пота стремянными ремнями, но живые и невредимые, вы путались в их ногах и подносили напитки. А теперь вы сами седлаете коней, и ваши пахи сбиты жесткими седлами. А сколько вас уведено джунгарами в неизвестность?
Несчастный народ, погибнешь ты в сорокалетней битве, вдовы и сироты останутся после тебя. О, мой бесстрашный муж Олжай, средний мой сын Кандос, настал день, когда я сполна пью горе и муки. Покажитесь мне, где вы?
Плачь, плачь, высохшая моя голова! Сын твой погиб, а ты осталась жива. Какая польза от того, что ты живешь? Аллах не дал тебе умереть, и ты влачишь свое жалкое существование, отнимая у детей последний глоток воды в бурдюке. Вон и несчастная сноха твоя, покрытая черным, пытается увлажнить пересохшее горло своего ребенка слезами своими. Я прошу тебя, сохрани жизнь этого младенца. Но пока он вырастет и сможет защитить честь аула, кто будет почитать мою седину и где взять родственников, которые захоронили бы меня со всеми почестями и ритуалом? Нет их, пали в битве.
Глубокая вода течет без шума и говорит о мощи реки. А этот плач и причитания аула — нехорошая примета, слабость его. Да и в лучшие времена, когда жаворонки вили свои гнезда на спинах у овец, ты, аул, легкомысленно кочевал с места на место. И я печалилась из-за твоего легкомыслия. Много ли силы у перекати-поля? Подул ветерок — и понесло его. Обжитый аул всегда сильнее
Разве хоть один кочующий аул приобретал благополучие, был счастлив? Пока соберешь кочующие аулы воедино, джунгары исполосуют тебя.
Плачьте, плачьте, бедные кочевники, но я плакать не буду. Разве когда-нибудь приносили слезы радость?
Вы говорите, что в один день ушло от вас богатство и счастье. Но чтобы потерять счастье, надо его прежде иметь. Никогда вы не были счастливы ни на том, ни на этом свете. Вы бы и могли быть счастливы, но вас погубила зависть друг к другу. Нет, счастье покинуло вас навсегда, и не ждите, не вернется оно к вам...
Плачь и ты, о безбрежная степь! Бывало, я с радостью смотрела вдаль: как широко ты раскинулась, каким великодушием веяло от тебя и сколько жизни таилось в тебе! Теперь же я вижу в тебе только молчаливую, угрюмую безропотность, смирение и смерть.
О, безбрежная степь! Я знала всегда, что ты не получишь желанной тишины, ты только мечтаешь о ней. Но что толку от пустых мечтаний? Упадешь ты, напоенная кровью после набега джунгаров, как падает в изнеможении раненый воин.
Я, несчастная, всегда чувствовала душой, видя твое уставшее и загадочное лицо, что тебе хочется уйти от жизненных передряг, о моя бедная степь! О чем же ты горько-горько плачешь, как обиженный ребенок? Всю ночь до самого рассвета ты плачешь, и я плачу вместе с тобой Но нет, я уже давно выплакала все свои глаза и почти ослепла от слез. Я выплакала свои слёзы два года тому назад. О, моя широкая степь, ты, бывало, плакала до рассвета, а потом готовилась к дневным заботам. Я тоже не спала вместе с тобой, смотрела на спящих мертвым сном людей и прикидывала, сколько из них останется жить, а сколько войдет в твое холодное и горячее чрево
Плачь, плачь, о бедная мать! Тебе все простительно потому что ты не виновата за людей, которые рычат друг на друга как собаки, живут недружно в этом огромном и беспокойном мире. Даже собаки иногда бывают лучше людей, которые, едва выйдя из чрева матери, начинают уж собирать и копить вещи. И копят их до самой смерти, а потом все накопленное обращается в прах. Собаки ведь только рычат друг на друга, но не перегрызают горла кусаются, но не рубятся. О аллах, ведь даже собак стравливают люди. Вот она истина!
О верблюдица! Твоего верблюжонка съели не волки, а начальники джунгаров. Вот уже три дня, как ты перестала рыдать, теперь только всхлипываешь. Я не прислушивалась к твоим рыданиям, сейчас рыдают все тобыктинцы. А вот всхлипывание твое обжигает мне сердце, в глазах твоих, залитых кровью, я вижу осуждение роду человеческому. Может, ты хочешь сказать, что хоть и баба я, но сейчас вожак кочевья? Это верно, но я бессильна. О бедное животное, тебе и в голову не приходит, что мое горе — это твое горе!
Плачь, верблюдица, плачь! Это еще не начало и не конец. Ты погибнешь прежде нас. Ведь аул, у которого нет будущего, всегда увлекается сплетней и мечтает о постели. А разве ты видела, чтобы в обреченном ауле рос скот? Нет, ты еще погибнешь раньше нас.
Плачь, плачь, о крылатый конь! Если жигит исхудает, он похож на привидение. Если лошадь отощает, то она уже не лошадь, а высушенная шкура, распяленная на кольях. Бедный конь, семь дней не видавший корма, на кого ты теперь похож? А ведь раньше ты был скакуном и носил на своей спине только батыров. Идешь теперь, едва плетешься да спотыкаешься на каждом шагу, оглядываешься.
Придет ли живым Олжай? О мой конь с горящими глазами, разве кто-нибудь держался за твою священную холку кроме Олжая? И чьи еще крепкие шенкеля сжимали твои крутые бока, как не его? Правду люди говорят, что если в маленькой голове высох мозг, все тяжести терпеть приходится ногам. Разве еще остались земли, до которых мы бы не дошли, и горы, через которые мы бы не перевалили? Что-то дергается правая ступня. Наверняка нет за этим холмом становища живых.
Я все сказала, ретивый конь Олжая. И еще скажу тебе, что, даже если всем живым придется пересесть на собак, чтобы продолжить скитания, твои поводья, о крылатый и верный конь, никому не отдам в руки...
Мой Олжай, бывало, говаривал, что, если загорится земля, ее тушат водой. Если загорится вода, тушить ее нечем. А если загорелся народ, то чем его потушить? Вот загорелся казахский народ, подожгли его джунгары. Но я знаю, что есть сила, которой можно потушить этот страшный пожар,— единство народа. Но, оказывается, что поделаешь, еще до нашествия джунгаров мы уже горели и обречены были обратиться в пепел, хотя огня и не видел никто. После таких слов Олжай тяжело вздыхал. Он всегда был против того, чтобы мы постоянно кочевали, словно перекати-поле. «Что мы бродим по этой грязной степи? — говорил он.— Разве мы давали обет предкам или платим их долги? Но мы ничего и никому не должны Надо выбрать плодородную землю и обосноваться Бродяжничество приведет к тому, что мы останемся без родины и без очага. Не надо уподобляться степным птицам. Ведь если сегодня напали джунгары, то завтра могут напасть и другие варвары. Зачем всякий раз выбирать холм для пристанища, искать глубокую воду и мутить ее? Не лучше ли выбрать постоянное место, пусть величиной с подстилку, и построить город? Пусть отнимется язык у того, кто говорит, что его собака никого и никогда не укусит, а лошадь не лягнет. Всякое бывает в жизни. Джунгары не начало и не конец нашей беды».
Мой муж Олжай, бывало, говаривал: «Мы мастера болтать языком, а на деле ничего не умеем. Вместо пустой болтовни заняться бы полезным делом. Пить кумыс да любоваться девушками всякий может, тут ума не надо. А ведь пора бы забить ваши головы мыслями и заботами. Мир может перемениться, и управлять им будут руки, знакомые с пером и бумагой. Разве не пойдут слепые на поводу у зрячих? Или слабые — у сильных, голодные — у сытых? Но ведь и этим не закончится сегодняшний аул, готовый свернуться, как простокваша. Разве он не рассыплется, как дерьмо волка или ляжки сайгака, если не забьет свою голову мудрыми мыслями?
Птенец орла растет, глядя на мир с высоты утеса. А если у зоркого орленка нет утеса, с которого он может смотреть, для чего тогда ему орлиная зоркость? Ничего он не разглядит в этом сером, невзрачном мире, лиши его своего утеса или крыльев. Мир для него исказится, и горе величиной с горошину превратится в верблюда.
Баба она есть баба, заплачено за нее теленком или конем. Меня беспокоит, что намучается еще орленок, не находя себе утеса, чтобы посмотреть на мир с высоты. Ох, намучается, а то и вообразит себе склон вонючего оврага высоким утесом. Не найдя себе верного пути, остановится на перепутье и сгинет. Не найдя себе ровню, останется без роду без племени и пропадет. Дай же бог, чтобы никогда такого не случилось!»
Воззвав к богу, Олжай проводил ладонью по лицу. Где ты теперь, мой Олжай? О память, для радости ты дана человеку или для мук? Бывало, Олжай, посмотрев на меня, неожиданно вскрикивал: «От козы никогда не рождается ягненок». Поднимался и уходил, а я думала что он хотел этим сказать?
Я помню, как он говорил: «Отец без потомков подобен высохшей кости. Слава аллаху, я не без потомков, у меня трое сыновей, трое благодетелей: Айдос, Кайдос и Жандос Об одном прошу бога, чтобы они не рычали друг на друга как собаки, а прожили бы жизнь в дружбе и согласии Ты заметила, Айпара, как однажды жена Кайдоса стала кормить двойняшек Бокенши и Борсака, каждому дала по груди. Но эти едва появившиеся на свет младенцы от зависти чуть не поцарапали друг другу лица. Мне тогда стало как-то не по себе...»
Сейчас я уже не могу вспомнить, что еще говорил мой муж Олжай, знаю только, что он всегда был скуп на слова, никогда лишнего не скажет, не расхвастается Говорил он мало, но всегда к месту. Иногда он радовался, как ребенок, и веселился от души. А другой раз повернется в сторону Мекки и начнет бормотать про себя. Так случилось и перед последним боем. Обратился он лицом к Мекке, прочитал намаз и долго еще стоял на коленях. Я тогда заметила, как он подавлен и угнетен. Как будто и ростом стал меньше. И еще заметила я, что на глазах у него блеснули слезы. Это, наверное, и был последний его плач в жизни, последние слезы...»
День клонился к вечеру когда голова кочевья уперлась в озеро, заросшее у берегов тростником. С криком поднялись в воздух утки и гуси, потревоженные горестным кочевьем, плачущим и стонущим. Озеро было неширокое, но длинное. Острые как бритва листья куги сухо шелестели даже под слабым дуновением ветерка. В эти края уже пришла осень. Высохший, пожелтевший тростник напоминал человеку, что и он не вечен, придет и его время увядания, осени.
Весной озеро было переполнено талой водой, которая стояла вровень с берегами, и жизнь в нем бурлила. Нынче оно как будто смирилось и замерло в осенней дреме, прозрачная зеленоватая вода поражала своей неподвижностью. К пологим берегам прибило осенними ненастьями много всякого мусора. Смотреть на унылое, сиротливое озеро, каким-то чудом избравшее для своей жизни эту безлюдную, дикую степь, было тоскливо. Оно как будто обрадовалось растерзанным и израненным людям кочевья, потому что гладкое стылое лицо его вод покрылось рябью будто сморщилось от печальной улыбки.
— Опустите на колени верблюдов и освободите ремни. Здесь мы остановимся,— раздался властный приказ. И кочевье, словно наткнувшись на невидимую преграду, остановилось и бросилось готовить стоянку. Женщина, сидящая на рослой белой кобыле, подперев рукой свое бедро, проехала вперед, чтобы осмотреть свои владенья. Это была жена Олжая, мать Айпара.
Над окрестностями дрожали сизые сумерки. Овраги и холмы бескрайней степи тонули в дымке, манили к себе и горделивой мирной тишиной, и смирением, будто этот дикий мир природы был в стороне от схваток и борьбы, там текла другая жизнь, загадочная и непонятная. Все купалось в неярких лучах заходящего солнца: пожелтевшие типчак и полынь, кусты и тростник на озере. И напоминало это последние приготовления девушки на выданье, ее последний негромкий смех. Красное солнце заливало своим заревом половину неба, будто последний отблеск молнии, осветившей на миг весь мир.
Сегодняшний сентябрьский вечер был особенно красив, но мать Айпара не любовалась красотой незнакомой природы, от которой могло дрогнуть любое сердце. Но все же перед ее взором смутно и мимолетно пронеслись радостные видения молодости, безмятежных дней юности. Пролетели соловьями и скрылись отголоски радости того времени, когда она выходила замуж за Олжая, и мираж большого тоя в давно забытой юности.
Таинственные силы воспоминаний увели ее далеко от аула, она резко повернула лошадь и поехала обратно. Переспевшая, высохшая трава под копытами кобылы с треском и шорохом ломалась...
Когда мать Айпара вернулась в кочевье, успели уже поставить шестикрылую юрту Дариги, второй жены Олжая Спорые жигиты, засучив рукава, резали скот. Другие, окружив нескольких женщин в черном и девушек, вошли в воду, в заросли куги, обмыть дорожную пыль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Каждому сердцу больно смотреть на человека в большом горе А тут целый род, молчаливо бредущий бог знает куда — только бы уйти подальше от врагов.
Кочевье вела женщина в черном саукеле мать Айпа-ра. Она тоже молчала, объятая горькими раздумьями Смотрела на небо, на дальние холмы в степи, но не видела ни неба, ни холмов. Посмотришь на небо - там крас ная кровь рекой, на холмистую степь - там алое море
Душа Айпары сочилась печалью и горем, и сами по себе складывались в ней слова:
«Плачь, несчастный народ! Плачьте, люди, рожденные для бед и несчастий. Кто знает, может, ваши слезы подымут наш будущий народ сплошной стеной на пути врага, и тогда вернутся вчерашние безмятежные времена. Плачь, но не жди, что те времена придут сами по себе. Разве зависть и разобщенность не рассыпали и не привели тебя в сегодняшнее горестное состояние?
Плачь и ты, сирота! Наши обычаи и красивые традиции свободных аулов, что знали мы, кобылье молоко, в котором мы купались, теперь не приснятся вам и во сне И если однажды мы умрем до того, как волосяная веревка врага захлестнет наши шеи, то это и будет вашей радостью, ниспосланной великодушным аллахом.
Плачь, эй, вдова! Пусть на глаза твои нарастет по бельму, потому что жалкий у вас, у вдов, вид. Вы потеряли своих мужчин. Теперь вот сидите, обхватив свои бедные колени, исхудавшие и усохшие, одинокие. А ведь прежде, бывало, когда мужчины возвращались после отражения набегов со сгнившими от пота стремянными ремнями, но живые и невредимые, вы путались в их ногах и подносили напитки. А теперь вы сами седлаете коней, и ваши пахи сбиты жесткими седлами. А сколько вас уведено джунгарами в неизвестность?
Несчастный народ, погибнешь ты в сорокалетней битве, вдовы и сироты останутся после тебя. О, мой бесстрашный муж Олжай, средний мой сын Кандос, настал день, когда я сполна пью горе и муки. Покажитесь мне, где вы?
Плачь, плачь, высохшая моя голова! Сын твой погиб, а ты осталась жива. Какая польза от того, что ты живешь? Аллах не дал тебе умереть, и ты влачишь свое жалкое существование, отнимая у детей последний глоток воды в бурдюке. Вон и несчастная сноха твоя, покрытая черным, пытается увлажнить пересохшее горло своего ребенка слезами своими. Я прошу тебя, сохрани жизнь этого младенца. Но пока он вырастет и сможет защитить честь аула, кто будет почитать мою седину и где взять родственников, которые захоронили бы меня со всеми почестями и ритуалом? Нет их, пали в битве.
Глубокая вода течет без шума и говорит о мощи реки. А этот плач и причитания аула — нехорошая примета, слабость его. Да и в лучшие времена, когда жаворонки вили свои гнезда на спинах у овец, ты, аул, легкомысленно кочевал с места на место. И я печалилась из-за твоего легкомыслия. Много ли силы у перекати-поля? Подул ветерок — и понесло его. Обжитый аул всегда сильнее
Разве хоть один кочующий аул приобретал благополучие, был счастлив? Пока соберешь кочующие аулы воедино, джунгары исполосуют тебя.
Плачьте, плачьте, бедные кочевники, но я плакать не буду. Разве когда-нибудь приносили слезы радость?
Вы говорите, что в один день ушло от вас богатство и счастье. Но чтобы потерять счастье, надо его прежде иметь. Никогда вы не были счастливы ни на том, ни на этом свете. Вы бы и могли быть счастливы, но вас погубила зависть друг к другу. Нет, счастье покинуло вас навсегда, и не ждите, не вернется оно к вам...
Плачь и ты, о безбрежная степь! Бывало, я с радостью смотрела вдаль: как широко ты раскинулась, каким великодушием веяло от тебя и сколько жизни таилось в тебе! Теперь же я вижу в тебе только молчаливую, угрюмую безропотность, смирение и смерть.
О, безбрежная степь! Я знала всегда, что ты не получишь желанной тишины, ты только мечтаешь о ней. Но что толку от пустых мечтаний? Упадешь ты, напоенная кровью после набега джунгаров, как падает в изнеможении раненый воин.
Я, несчастная, всегда чувствовала душой, видя твое уставшее и загадочное лицо, что тебе хочется уйти от жизненных передряг, о моя бедная степь! О чем же ты горько-горько плачешь, как обиженный ребенок? Всю ночь до самого рассвета ты плачешь, и я плачу вместе с тобой Но нет, я уже давно выплакала все свои глаза и почти ослепла от слез. Я выплакала свои слёзы два года тому назад. О, моя широкая степь, ты, бывало, плакала до рассвета, а потом готовилась к дневным заботам. Я тоже не спала вместе с тобой, смотрела на спящих мертвым сном людей и прикидывала, сколько из них останется жить, а сколько войдет в твое холодное и горячее чрево
Плачь, плачь, о бедная мать! Тебе все простительно потому что ты не виновата за людей, которые рычат друг на друга как собаки, живут недружно в этом огромном и беспокойном мире. Даже собаки иногда бывают лучше людей, которые, едва выйдя из чрева матери, начинают уж собирать и копить вещи. И копят их до самой смерти, а потом все накопленное обращается в прах. Собаки ведь только рычат друг на друга, но не перегрызают горла кусаются, но не рубятся. О аллах, ведь даже собак стравливают люди. Вот она истина!
О верблюдица! Твоего верблюжонка съели не волки, а начальники джунгаров. Вот уже три дня, как ты перестала рыдать, теперь только всхлипываешь. Я не прислушивалась к твоим рыданиям, сейчас рыдают все тобыктинцы. А вот всхлипывание твое обжигает мне сердце, в глазах твоих, залитых кровью, я вижу осуждение роду человеческому. Может, ты хочешь сказать, что хоть и баба я, но сейчас вожак кочевья? Это верно, но я бессильна. О бедное животное, тебе и в голову не приходит, что мое горе — это твое горе!
Плачь, верблюдица, плачь! Это еще не начало и не конец. Ты погибнешь прежде нас. Ведь аул, у которого нет будущего, всегда увлекается сплетней и мечтает о постели. А разве ты видела, чтобы в обреченном ауле рос скот? Нет, ты еще погибнешь раньше нас.
Плачь, плачь, о крылатый конь! Если жигит исхудает, он похож на привидение. Если лошадь отощает, то она уже не лошадь, а высушенная шкура, распяленная на кольях. Бедный конь, семь дней не видавший корма, на кого ты теперь похож? А ведь раньше ты был скакуном и носил на своей спине только батыров. Идешь теперь, едва плетешься да спотыкаешься на каждом шагу, оглядываешься.
Придет ли живым Олжай? О мой конь с горящими глазами, разве кто-нибудь держался за твою священную холку кроме Олжая? И чьи еще крепкие шенкеля сжимали твои крутые бока, как не его? Правду люди говорят, что если в маленькой голове высох мозг, все тяжести терпеть приходится ногам. Разве еще остались земли, до которых мы бы не дошли, и горы, через которые мы бы не перевалили? Что-то дергается правая ступня. Наверняка нет за этим холмом становища живых.
Я все сказала, ретивый конь Олжая. И еще скажу тебе, что, даже если всем живым придется пересесть на собак, чтобы продолжить скитания, твои поводья, о крылатый и верный конь, никому не отдам в руки...
Мой Олжай, бывало, говаривал, что, если загорится земля, ее тушат водой. Если загорится вода, тушить ее нечем. А если загорелся народ, то чем его потушить? Вот загорелся казахский народ, подожгли его джунгары. Но я знаю, что есть сила, которой можно потушить этот страшный пожар,— единство народа. Но, оказывается, что поделаешь, еще до нашествия джунгаров мы уже горели и обречены были обратиться в пепел, хотя огня и не видел никто. После таких слов Олжай тяжело вздыхал. Он всегда был против того, чтобы мы постоянно кочевали, словно перекати-поле. «Что мы бродим по этой грязной степи? — говорил он.— Разве мы давали обет предкам или платим их долги? Но мы ничего и никому не должны Надо выбрать плодородную землю и обосноваться Бродяжничество приведет к тому, что мы останемся без родины и без очага. Не надо уподобляться степным птицам. Ведь если сегодня напали джунгары, то завтра могут напасть и другие варвары. Зачем всякий раз выбирать холм для пристанища, искать глубокую воду и мутить ее? Не лучше ли выбрать постоянное место, пусть величиной с подстилку, и построить город? Пусть отнимется язык у того, кто говорит, что его собака никого и никогда не укусит, а лошадь не лягнет. Всякое бывает в жизни. Джунгары не начало и не конец нашей беды».
Мой муж Олжай, бывало, говаривал: «Мы мастера болтать языком, а на деле ничего не умеем. Вместо пустой болтовни заняться бы полезным делом. Пить кумыс да любоваться девушками всякий может, тут ума не надо. А ведь пора бы забить ваши головы мыслями и заботами. Мир может перемениться, и управлять им будут руки, знакомые с пером и бумагой. Разве не пойдут слепые на поводу у зрячих? Или слабые — у сильных, голодные — у сытых? Но ведь и этим не закончится сегодняшний аул, готовый свернуться, как простокваша. Разве он не рассыплется, как дерьмо волка или ляжки сайгака, если не забьет свою голову мудрыми мыслями?
Птенец орла растет, глядя на мир с высоты утеса. А если у зоркого орленка нет утеса, с которого он может смотреть, для чего тогда ему орлиная зоркость? Ничего он не разглядит в этом сером, невзрачном мире, лиши его своего утеса или крыльев. Мир для него исказится, и горе величиной с горошину превратится в верблюда.
Баба она есть баба, заплачено за нее теленком или конем. Меня беспокоит, что намучается еще орленок, не находя себе утеса, чтобы посмотреть на мир с высоты. Ох, намучается, а то и вообразит себе склон вонючего оврага высоким утесом. Не найдя себе верного пути, остановится на перепутье и сгинет. Не найдя себе ровню, останется без роду без племени и пропадет. Дай же бог, чтобы никогда такого не случилось!»
Воззвав к богу, Олжай проводил ладонью по лицу. Где ты теперь, мой Олжай? О память, для радости ты дана человеку или для мук? Бывало, Олжай, посмотрев на меня, неожиданно вскрикивал: «От козы никогда не рождается ягненок». Поднимался и уходил, а я думала что он хотел этим сказать?
Я помню, как он говорил: «Отец без потомков подобен высохшей кости. Слава аллаху, я не без потомков, у меня трое сыновей, трое благодетелей: Айдос, Кайдос и Жандос Об одном прошу бога, чтобы они не рычали друг на друга как собаки, а прожили бы жизнь в дружбе и согласии Ты заметила, Айпара, как однажды жена Кайдоса стала кормить двойняшек Бокенши и Борсака, каждому дала по груди. Но эти едва появившиеся на свет младенцы от зависти чуть не поцарапали друг другу лица. Мне тогда стало как-то не по себе...»
Сейчас я уже не могу вспомнить, что еще говорил мой муж Олжай, знаю только, что он всегда был скуп на слова, никогда лишнего не скажет, не расхвастается Говорил он мало, но всегда к месту. Иногда он радовался, как ребенок, и веселился от души. А другой раз повернется в сторону Мекки и начнет бормотать про себя. Так случилось и перед последним боем. Обратился он лицом к Мекке, прочитал намаз и долго еще стоял на коленях. Я тогда заметила, как он подавлен и угнетен. Как будто и ростом стал меньше. И еще заметила я, что на глазах у него блеснули слезы. Это, наверное, и был последний его плач в жизни, последние слезы...»
День клонился к вечеру когда голова кочевья уперлась в озеро, заросшее у берегов тростником. С криком поднялись в воздух утки и гуси, потревоженные горестным кочевьем, плачущим и стонущим. Озеро было неширокое, но длинное. Острые как бритва листья куги сухо шелестели даже под слабым дуновением ветерка. В эти края уже пришла осень. Высохший, пожелтевший тростник напоминал человеку, что и он не вечен, придет и его время увядания, осени.
Весной озеро было переполнено талой водой, которая стояла вровень с берегами, и жизнь в нем бурлила. Нынче оно как будто смирилось и замерло в осенней дреме, прозрачная зеленоватая вода поражала своей неподвижностью. К пологим берегам прибило осенними ненастьями много всякого мусора. Смотреть на унылое, сиротливое озеро, каким-то чудом избравшее для своей жизни эту безлюдную, дикую степь, было тоскливо. Оно как будто обрадовалось растерзанным и израненным людям кочевья, потому что гладкое стылое лицо его вод покрылось рябью будто сморщилось от печальной улыбки.
— Опустите на колени верблюдов и освободите ремни. Здесь мы остановимся,— раздался властный приказ. И кочевье, словно наткнувшись на невидимую преграду, остановилось и бросилось готовить стоянку. Женщина, сидящая на рослой белой кобыле, подперев рукой свое бедро, проехала вперед, чтобы осмотреть свои владенья. Это была жена Олжая, мать Айпара.
Над окрестностями дрожали сизые сумерки. Овраги и холмы бескрайней степи тонули в дымке, манили к себе и горделивой мирной тишиной, и смирением, будто этот дикий мир природы был в стороне от схваток и борьбы, там текла другая жизнь, загадочная и непонятная. Все купалось в неярких лучах заходящего солнца: пожелтевшие типчак и полынь, кусты и тростник на озере. И напоминало это последние приготовления девушки на выданье, ее последний негромкий смех. Красное солнце заливало своим заревом половину неба, будто последний отблеск молнии, осветившей на миг весь мир.
Сегодняшний сентябрьский вечер был особенно красив, но мать Айпара не любовалась красотой незнакомой природы, от которой могло дрогнуть любое сердце. Но все же перед ее взором смутно и мимолетно пронеслись радостные видения молодости, безмятежных дней юности. Пролетели соловьями и скрылись отголоски радости того времени, когда она выходила замуж за Олжая, и мираж большого тоя в давно забытой юности.
Таинственные силы воспоминаний увели ее далеко от аула, она резко повернула лошадь и поехала обратно. Переспевшая, высохшая трава под копытами кобылы с треском и шорохом ломалась...
Когда мать Айпара вернулась в кочевье, успели уже поставить шестикрылую юрту Дариги, второй жены Олжая Спорые жигиты, засучив рукава, резали скот. Другие, окружив нескольких женщин в черном и девушек, вошли в воду, в заросли куги, обмыть дорожную пыль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21