https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/
Кузнец сам не мог ему все объяснить. Но однажды вечером при свечном огарке Митре словно молния все осветила — он понял.
— Я высиживал эти закавычки,— радостно сообщил он кузнецу,— и вдруг из них, как цыплята, слова вывелись, даже сам удивился.
Под пасху 1942 года Митря вооружился карандашом и, соблюдая полковой стиль, вывел неуклюжими буквами на почтовой открытке следующие, немного кривые, строки:
«Дорогая сватья Настасия, желаю, чтобы мое письмецо застало тебя в счастье, и извещаю тебя, что мы, рекруты, окончив ученье, готовимся к делу, и не знаю, увидимся ли мы еще в этой жизни, но, может, бог даст, уцелею, так что ты меня жди. Обнимаю тебя тысячу раз и остаюсь твой
ефрейтор Кокор Думитру»,
ГЛАВ А ДЕВЯТАЯ ВОЕННЫЕ БЕДСТВИЯ ВЕСНОЮ ЛЮБВИ
Из этого послания начинающего грамотея, который, чтобы нацарапать слова «как курица лапой», пропотел целый час, было ясно, что правительственная цензура преследовала слово «война», и он знал это. Остерегались, чтобы «шпионы» не проведали, когда и как отправляется новое пополнение на восток. Митря писал: «...мы, рекруты, окончив учение, готовимся к делу...» Между двумя папиросами скучающий цензор скользнул глазами поверх этих невинных известий. Но сватья Настасия в Малу Сурпат была более внимательна.
Газеты тоже были абсолютно немы относительно перемещения войск по стране, как и сводки по радио и официальные бюллетени, вывешенные примэриями и префектурами. По мнению тогдашнего правительства, народ не должен был ничего знать об этих секретах, предназначенных только для великих мира сего.
И все-таки народ знал. Раньше и точнее других узнавали все рекруты, когда приходила их очередь отправляться на бойню. В поле, проходя боевую подготовку, на учебной стрельбе или в казарме, на занятиях по теории офицеры говорили только о противнике и еще раз о противнике, развернувшемся на безграничных пространствах среди лесов и болот. С некоторого времени упоминались скалистые горы, например, такие, как на Кавказе. Слово «Одесса», неизвестное ранее целым поколениям крестьянских тружеников, покоящимся на кладбищах, теперь часто мелькало в обычных разговорах.
Впрочем, два раза в день германские военные сводки опровергали двусмысленное молчание тогдашних правителей Румынии. Война становилась все более жестокой и требовала увеличения войск, то есть увеличения жертв. Высылка евреев и цыган за Днестр дала повод для политических комментариев даже тем, кого систематически держали вдали от подобных занятий. Бесконечные железнодорожные составы с военной добычей немцев, а также «трофеи» румынского командования, состоявшие из того, что проскальзывало у немцев между пальцами, указывали, что там, далеко на востоке, происходят события, неслыханные прежде, сколько в мире ни было войн. Неофициальная, но правдивая военная сводка составлялась ранеными, побывавшими под огнем, и самыми различными курьерами — то от дивизий, то персонально от офицеров. Официально узаконенный грабеж, массовое уничтожение мирных сел и ни в чем не повинного населения, сотни разрушенных и сожженных городов — все говорило о том, что мир постигло бедствие пострашнее, чем были когда-то нашествие Атиллы и Чингисхана с их ордами.
Командующие немецкими войсками похвалялись «научной» войной, поставив на службу смерти и разрушения все достижения науки. Еще сотню лет тому назад существовал закон войны, который был, если можно так сказать, человечным,— он запрещал солдатам под страхом смерти грабить и убивать невооруженное население на территории противника. Теперь это запрещение было отменено немцами, и командиры приказывали войскам воевать безо всякого намека на человечность, еще более жестоко, чем дикие орды в старину,— так что люди теперь научились — каждый это скажет — особенно ценить ласку и милосердие.
Атилла полторы тысячи лет тому назад считался «бичом божьим», а Чингисхан в тринадцатом веке — истребителем рода человеческого. Оба, превращенные в прах, вызывают проклятия веков — и они сами, и их орды. Теперь Гитлер возомнил себя чем-то вроде парового катка, дробящего в порошок все другие народы, чтобы в мире осталась одна германская нация. Конец его предначертан самим безумством истребления. Атилла и Чингисхан были жестокими, необузданными варварами, которые умели расписываться только мечом и пьянели, распивая вино из черепов побежденных. Они жили во времена темноты и невежества, между тем как гитлеровский «каток» появился как бы из могилы прошлого среди современного мира, слывущего цивилизованным.
Ефрейтор Думитру Кокор имел обо всем этом поверхностное представление и с горечью пытался разобраться в происходящем. Во всяком случае, он понимал, что наступает его черед идти на гибель. Ему нечего было делить со своими собратьями — людьми там, на востоке, где свирепствовала буря разрушения. Он никому не желал смерти да и самому себе желал благополучия. И в пем накипал гнев при мысли, что после долгих лет рабства теперь у него без всякого повода и без всякой випы отнимут жизнь.
Он начал понимать, что эту войну затеяли ненасытные, что за этих вечно ненасытных гибнут вечно голодные, что помещики и капиталисты расплачиваются за войну народной кровью, пытаясь ниспровергнуть русскую революцию, чтобы отвратить угрозу, нависшую и над ними. Такие зачатки понимания появились у Митри от разговоров с кузнецом Флорей и от брошюр, которые тот давал Митре, читавшему их до поздней ночи при свете сального огарка, пока совсем не слипались глаза.
Почтовая открытка, хотя и написанная неопытной рукой, была составлена так, что могла дойти до Малу Сурпат через все преграды. Настасия должна была понять, что ей нужно приехать к нему, «свидеться хоть еще разочек в жизни». Коли не удастся приехать, пускай, мол, все равно его ждет: может быть, он избежит смерти и вернется.
Это было письмо любви и печали.
Письмо дошло до Малу Сурпат, и почтальон принес его на мельницу, вручив Настасий прямо в руки. Девушка прочла его с несказанным удивлением, вся зардевшись. Она поглядела вокруг, не угрожает ли кто ее сокровищу, п спрятала открытку на груди, рядом с цветком чабреца, сохраняемым в память о том, на кого уже перестала надеяться. Но вот он прислал весточку.
Неизвестно, через кого — подружек или кумушек, двоюродных сестер или сватей,— но в Малу Сурпат узнали, что призывников 1942 года скоро отправляют на войну. Даже очень скоро.
Жены, братья, родители должны немедленно собраться в путь, чтобы хоть еще разок повидать милых сердцу.
— И мы непременно поедем! — решительно заявила Настасий своему зятю и сестре, сурово глядя на них и оправляя дрожащими пальцами косы, уложенные короной.
— Уж и герань за ухо заткнула! — раздраженно закричала мельничиха.— Письмецо, видать, получила!
— Получила...— пробормотал мельник.— Мне в корчме почтальон говорил. От Митри.
— Господи боже мой! Получаешь письма от военных, писанные полковыми писарями, чтобы все люди знали и смеялись над тобой. Правду говорит Гицэ, не с людьми твое место, а в монастыре.
— Нет, место мое с людьми,— поджав губы, сказала Настасия,— а письмо он написал своей рукой.
— Уж не научился ли он грамоте на службе? — изумился Гицэ.
— Научился! — задорно ответила девушка.
— Ну и история, братцы-сестрицы мои! — завопил мельник.— На что это ему нужно? Что делать солдату с грамотой, а? Солдату другое надобно. Солдат должен идти на войну и биться с врагом — вот его дело! Он идет с ружьем и стреляет по врагу, а тот в него. Вот тек мы говорили в корчме. Убивают одних, убивают других...
— А ты что, Гицэ, на родного брата смерть накликаешь?
— Ничего не накликаю, только война — она и есть война.
— А его добро тебе достанется?
— Какое добро? Нет у него ничего. Останется мне несчастный клочок земли, так его еще обработать нужно.
— А если вернется Митря?
— Пусть вернется!
Настасий хотелось вцепиться в деверя ногтями. Глаза ее округлились и обнажились зубы, похожие на лепестки ромашки.
— Вернется он, вернется!
Она пропела эти слова, как победную песню.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Из письма, что ли?
— Из письма.
— Дай-ка я посмотрю.
— Что ты увидишь, когда грамоте не знаешь?
— Дай, мне поп прочитает.
— Пусть тебе поп отпущение грехов читает. Не дам я письма.
— Эй, отдай письмо, а то поколочу.
— Колоти того, кого сумеешь, а не меня, образина.
Гицэ бросился на нее, мельничиха завизжала, всплеснув руками. Настасия мигом выскочила за дверь и как ветер помчалась к своей крестной, Уце Аниняске.
Около полудня явилась мельничиха звать ее обедать:
— Пойдем, сестрица, Гицэ утихомирился.
— Не пойду я к врагу ненавистному.
Крестная Уца была вдовой, но еще женщиной в силе. Она с укоризной посмотрела на них. Глаза у нее были черные, брови срослись.
— Эх, девки,— сказала она,— попадете на язычок всему селу. Стыд-то какой!
— И правда, тетка Уца,— запричитала мельничиха.— Скажи ты Настасий, чтоб возвращалась. Пусть не боится. Гицэ тоже не хочет скандала. Такой человек, как он, не должен себя ронять. Что там споры заводить с сумасшедшей девчонкой!
— Сумасшедшая, да не я! — змейкой взвилась девушка.— Я жизнь свою защищаю.
— Пусть будет по-твоему,— смирилась мельничиха,— только пойдем. Промеж людей, что у мельницы собрались, уже пересуды пошли. Спрашивают, вправду ли мы тебя в монастырь отослали, вправду ли ты невеста ефрейтора... Чего только там не болтают...
— Если мне еще скажут слово,— закричала девушка,— выбегу на улицу, все село соберу!
— Боже избавь, чтобы такое случилось. Вот беда! Что же будем делать?
— Иди, крестница, иди, Настасия, помни, я здесь,— вмешалась Уца Аниняско, погрозив пальцем мельничихе.— Сделайте так, как хочет девушка. Поезжайте в город, проводите с миром Митрю. Дайте ему, бедному, денег — дорога ведь долгая, тяжелая. Скажите доброе слово, как брату.
— Правда, тетка Уца, правда, тетка Уца,— вздыхала старшая сестра. А Настасия тоненько затянула вполголоса песню и перед зеркальцем, величиной с ладонь, поправила заткнутый за ухо цветок герани.
Тетка Уца поплевала, чтобы уберечь Настасию от сглаза.
— Вот такой и я была в молодости,— вздохнула она, и на глаза ей навернулись слезы.
В следующее воскресенье на базаре в городке собралось множество крестьян со всего уезда и из более дальних мест; одни приехали поездом, другие в телегах. При них не было ни продуктов, ни скота на продажу, а только котомки со съестным и сменой белья. Весть об отправке рекрутов разными путями проникла повсюду.
Один солдат из Малу Сурпат сообщил в казарму ефрейтору, что к нему приехали из дому.
— Уж не брат ли мой, мельник, пожаловал? — с удивленной улыбкой спросил Митря.
— Нет, кое-кто покрасивей,— ответил Тудор Гырля и подмигнул.
Батарея получила увольпепие. Для господина фельдфебеля Катарамэ этот праздпичный день был днем взимания пошлины, словно для попа па поминках.
— Отправляйтесь, четыре Евангелия вашей теще, подарков вам навезли из ваших имений.
Митря Кокор запыхался, спеша поскорей добраться до базара. Его красивый подарок мог прибыть с мельничихой. Где же они могут быть? Нигде не видно.
Кто-то слегка потянул его за рукав. Он резко повернулся. Его горящие глаза остановились на Настасий. Косы ее были украшены бумажными цветами, купленными у торговца. Тоненькая, гибкая, она улыбалась, показывая все свои зубки.
— Вещи, что я привезла для тебя, Митря, остались в телеге у крестной.
— Ты приехала с Уцой Аниняской? Где же она?
— У нее со знакомым купцом какие-то дела. Просила пожелать тебе здоровья, коли не успеет повидаться с тобой сама. Она меня к тебе послала.
Митря сжал руку девушки.
— Передай ей от меня большое спасибо. Не за вещи, а за то, что тебя привезла.
— А это я сама приехала,— засмеялась девушка.— Ох, как и переругались все дома! Гицэ хотел меня убить, а потом присмирел. Я тебе все расскажу. Сначала шла речь, что сестра поедет, да вчера вечером схватило у нее поясницу, а Гицэ взбрело в голову, что будет, мол, ревизия на мельнице, ну я и присоседилась на телегу к крестной. Ведь нельзя, чтоб никто не приехал.
— Радость моя приехала.
Она вдруг замолчала и пристально посмотрела на него. Ее тонкие губы слегка дрожали, карие глаза наполнились слезами. Вокруг толкался базарный люд. Некоторые останавливались и смотрели на них улыбаясь. Митря чувствовал, что это место совсем не для тех слов, которые он хотел сказать.
Он взял Настасию за руку, в которой она держала платок, приготовленный для него: он знал, что будет в далеких краях носить этот платок, пропитанный тоскою и слезами той, что его вышивала. Девушка следовала за ним. Легкая тень неожиданно набежала на ее румяное, загорелое лицо.
Молча шли они к окраине города по улицам, среди цветущих весенних садов. Свернули на дорогу, обсаженную густой акацией, покрытой розовыми гроздьями цветов. Прошли через ворота с надписью большими золотыми буквами: «Аллея вечности». Оба вместе они прочитали тихим голосом это название, лишенное всякого смысла. По аллее они дошли до кладбища. Девушка начала рассказывать о домашних делах. Он слушал ее, ему нравился нежный звук ее певучего голоса. Время от времени они останавливались у какой-нибудь решетки, с которой свисали живые цветы и высохшие венки. Среди кустов в бедном уголке кладбища по временам пробовал насвистывать молодой дрозд. Вокруг них были солнечный свет и безлюдье.
— Уезжаешь? — произнесла вдруг Настасий дрожащими губами, пристально глядя на пего. Она не дала ему даже ответить.— Наши сельские собрались вокруг телеги крестной, горюют. Тут и из других сел сошлись. Совсем мы осиротели, говорят. Увозят наших на чужбину, мы — бедные крестьяне, говорят, нам война не нужна, нечего нам делить ни с кем.
— Это так, да что поделаешь!
— Кому счастье, тот вернется,— печально улыбнулась На-стасия.
Митря остановился.
— У меня тоже есть счастье, и я вернусь к нему.
Девушка повеселела, но по лицу ее тихо катились слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
— Я высиживал эти закавычки,— радостно сообщил он кузнецу,— и вдруг из них, как цыплята, слова вывелись, даже сам удивился.
Под пасху 1942 года Митря вооружился карандашом и, соблюдая полковой стиль, вывел неуклюжими буквами на почтовой открытке следующие, немного кривые, строки:
«Дорогая сватья Настасия, желаю, чтобы мое письмецо застало тебя в счастье, и извещаю тебя, что мы, рекруты, окончив ученье, готовимся к делу, и не знаю, увидимся ли мы еще в этой жизни, но, может, бог даст, уцелею, так что ты меня жди. Обнимаю тебя тысячу раз и остаюсь твой
ефрейтор Кокор Думитру»,
ГЛАВ А ДЕВЯТАЯ ВОЕННЫЕ БЕДСТВИЯ ВЕСНОЮ ЛЮБВИ
Из этого послания начинающего грамотея, который, чтобы нацарапать слова «как курица лапой», пропотел целый час, было ясно, что правительственная цензура преследовала слово «война», и он знал это. Остерегались, чтобы «шпионы» не проведали, когда и как отправляется новое пополнение на восток. Митря писал: «...мы, рекруты, окончив учение, готовимся к делу...» Между двумя папиросами скучающий цензор скользнул глазами поверх этих невинных известий. Но сватья Настасия в Малу Сурпат была более внимательна.
Газеты тоже были абсолютно немы относительно перемещения войск по стране, как и сводки по радио и официальные бюллетени, вывешенные примэриями и префектурами. По мнению тогдашнего правительства, народ не должен был ничего знать об этих секретах, предназначенных только для великих мира сего.
И все-таки народ знал. Раньше и точнее других узнавали все рекруты, когда приходила их очередь отправляться на бойню. В поле, проходя боевую подготовку, на учебной стрельбе или в казарме, на занятиях по теории офицеры говорили только о противнике и еще раз о противнике, развернувшемся на безграничных пространствах среди лесов и болот. С некоторого времени упоминались скалистые горы, например, такие, как на Кавказе. Слово «Одесса», неизвестное ранее целым поколениям крестьянских тружеников, покоящимся на кладбищах, теперь часто мелькало в обычных разговорах.
Впрочем, два раза в день германские военные сводки опровергали двусмысленное молчание тогдашних правителей Румынии. Война становилась все более жестокой и требовала увеличения войск, то есть увеличения жертв. Высылка евреев и цыган за Днестр дала повод для политических комментариев даже тем, кого систематически держали вдали от подобных занятий. Бесконечные железнодорожные составы с военной добычей немцев, а также «трофеи» румынского командования, состоявшие из того, что проскальзывало у немцев между пальцами, указывали, что там, далеко на востоке, происходят события, неслыханные прежде, сколько в мире ни было войн. Неофициальная, но правдивая военная сводка составлялась ранеными, побывавшими под огнем, и самыми различными курьерами — то от дивизий, то персонально от офицеров. Официально узаконенный грабеж, массовое уничтожение мирных сел и ни в чем не повинного населения, сотни разрушенных и сожженных городов — все говорило о том, что мир постигло бедствие пострашнее, чем были когда-то нашествие Атиллы и Чингисхана с их ордами.
Командующие немецкими войсками похвалялись «научной» войной, поставив на службу смерти и разрушения все достижения науки. Еще сотню лет тому назад существовал закон войны, который был, если можно так сказать, человечным,— он запрещал солдатам под страхом смерти грабить и убивать невооруженное население на территории противника. Теперь это запрещение было отменено немцами, и командиры приказывали войскам воевать безо всякого намека на человечность, еще более жестоко, чем дикие орды в старину,— так что люди теперь научились — каждый это скажет — особенно ценить ласку и милосердие.
Атилла полторы тысячи лет тому назад считался «бичом божьим», а Чингисхан в тринадцатом веке — истребителем рода человеческого. Оба, превращенные в прах, вызывают проклятия веков — и они сами, и их орды. Теперь Гитлер возомнил себя чем-то вроде парового катка, дробящего в порошок все другие народы, чтобы в мире осталась одна германская нация. Конец его предначертан самим безумством истребления. Атилла и Чингисхан были жестокими, необузданными варварами, которые умели расписываться только мечом и пьянели, распивая вино из черепов побежденных. Они жили во времена темноты и невежества, между тем как гитлеровский «каток» появился как бы из могилы прошлого среди современного мира, слывущего цивилизованным.
Ефрейтор Думитру Кокор имел обо всем этом поверхностное представление и с горечью пытался разобраться в происходящем. Во всяком случае, он понимал, что наступает его черед идти на гибель. Ему нечего было делить со своими собратьями — людьми там, на востоке, где свирепствовала буря разрушения. Он никому не желал смерти да и самому себе желал благополучия. И в пем накипал гнев при мысли, что после долгих лет рабства теперь у него без всякого повода и без всякой випы отнимут жизнь.
Он начал понимать, что эту войну затеяли ненасытные, что за этих вечно ненасытных гибнут вечно голодные, что помещики и капиталисты расплачиваются за войну народной кровью, пытаясь ниспровергнуть русскую революцию, чтобы отвратить угрозу, нависшую и над ними. Такие зачатки понимания появились у Митри от разговоров с кузнецом Флорей и от брошюр, которые тот давал Митре, читавшему их до поздней ночи при свете сального огарка, пока совсем не слипались глаза.
Почтовая открытка, хотя и написанная неопытной рукой, была составлена так, что могла дойти до Малу Сурпат через все преграды. Настасия должна была понять, что ей нужно приехать к нему, «свидеться хоть еще разочек в жизни». Коли не удастся приехать, пускай, мол, все равно его ждет: может быть, он избежит смерти и вернется.
Это было письмо любви и печали.
Письмо дошло до Малу Сурпат, и почтальон принес его на мельницу, вручив Настасий прямо в руки. Девушка прочла его с несказанным удивлением, вся зардевшись. Она поглядела вокруг, не угрожает ли кто ее сокровищу, п спрятала открытку на груди, рядом с цветком чабреца, сохраняемым в память о том, на кого уже перестала надеяться. Но вот он прислал весточку.
Неизвестно, через кого — подружек или кумушек, двоюродных сестер или сватей,— но в Малу Сурпат узнали, что призывников 1942 года скоро отправляют на войну. Даже очень скоро.
Жены, братья, родители должны немедленно собраться в путь, чтобы хоть еще разок повидать милых сердцу.
— И мы непременно поедем! — решительно заявила Настасий своему зятю и сестре, сурово глядя на них и оправляя дрожащими пальцами косы, уложенные короной.
— Уж и герань за ухо заткнула! — раздраженно закричала мельничиха.— Письмецо, видать, получила!
— Получила...— пробормотал мельник.— Мне в корчме почтальон говорил. От Митри.
— Господи боже мой! Получаешь письма от военных, писанные полковыми писарями, чтобы все люди знали и смеялись над тобой. Правду говорит Гицэ, не с людьми твое место, а в монастыре.
— Нет, место мое с людьми,— поджав губы, сказала Настасия,— а письмо он написал своей рукой.
— Уж не научился ли он грамоте на службе? — изумился Гицэ.
— Научился! — задорно ответила девушка.
— Ну и история, братцы-сестрицы мои! — завопил мельник.— На что это ему нужно? Что делать солдату с грамотой, а? Солдату другое надобно. Солдат должен идти на войну и биться с врагом — вот его дело! Он идет с ружьем и стреляет по врагу, а тот в него. Вот тек мы говорили в корчме. Убивают одних, убивают других...
— А ты что, Гицэ, на родного брата смерть накликаешь?
— Ничего не накликаю, только война — она и есть война.
— А его добро тебе достанется?
— Какое добро? Нет у него ничего. Останется мне несчастный клочок земли, так его еще обработать нужно.
— А если вернется Митря?
— Пусть вернется!
Настасий хотелось вцепиться в деверя ногтями. Глаза ее округлились и обнажились зубы, похожие на лепестки ромашки.
— Вернется он, вернется!
Она пропела эти слова, как победную песню.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Из письма, что ли?
— Из письма.
— Дай-ка я посмотрю.
— Что ты увидишь, когда грамоте не знаешь?
— Дай, мне поп прочитает.
— Пусть тебе поп отпущение грехов читает. Не дам я письма.
— Эй, отдай письмо, а то поколочу.
— Колоти того, кого сумеешь, а не меня, образина.
Гицэ бросился на нее, мельничиха завизжала, всплеснув руками. Настасия мигом выскочила за дверь и как ветер помчалась к своей крестной, Уце Аниняске.
Около полудня явилась мельничиха звать ее обедать:
— Пойдем, сестрица, Гицэ утихомирился.
— Не пойду я к врагу ненавистному.
Крестная Уца была вдовой, но еще женщиной в силе. Она с укоризной посмотрела на них. Глаза у нее были черные, брови срослись.
— Эх, девки,— сказала она,— попадете на язычок всему селу. Стыд-то какой!
— И правда, тетка Уца,— запричитала мельничиха.— Скажи ты Настасий, чтоб возвращалась. Пусть не боится. Гицэ тоже не хочет скандала. Такой человек, как он, не должен себя ронять. Что там споры заводить с сумасшедшей девчонкой!
— Сумасшедшая, да не я! — змейкой взвилась девушка.— Я жизнь свою защищаю.
— Пусть будет по-твоему,— смирилась мельничиха,— только пойдем. Промеж людей, что у мельницы собрались, уже пересуды пошли. Спрашивают, вправду ли мы тебя в монастырь отослали, вправду ли ты невеста ефрейтора... Чего только там не болтают...
— Если мне еще скажут слово,— закричала девушка,— выбегу на улицу, все село соберу!
— Боже избавь, чтобы такое случилось. Вот беда! Что же будем делать?
— Иди, крестница, иди, Настасия, помни, я здесь,— вмешалась Уца Аниняско, погрозив пальцем мельничихе.— Сделайте так, как хочет девушка. Поезжайте в город, проводите с миром Митрю. Дайте ему, бедному, денег — дорога ведь долгая, тяжелая. Скажите доброе слово, как брату.
— Правда, тетка Уца, правда, тетка Уца,— вздыхала старшая сестра. А Настасия тоненько затянула вполголоса песню и перед зеркальцем, величиной с ладонь, поправила заткнутый за ухо цветок герани.
Тетка Уца поплевала, чтобы уберечь Настасию от сглаза.
— Вот такой и я была в молодости,— вздохнула она, и на глаза ей навернулись слезы.
В следующее воскресенье на базаре в городке собралось множество крестьян со всего уезда и из более дальних мест; одни приехали поездом, другие в телегах. При них не было ни продуктов, ни скота на продажу, а только котомки со съестным и сменой белья. Весть об отправке рекрутов разными путями проникла повсюду.
Один солдат из Малу Сурпат сообщил в казарму ефрейтору, что к нему приехали из дому.
— Уж не брат ли мой, мельник, пожаловал? — с удивленной улыбкой спросил Митря.
— Нет, кое-кто покрасивей,— ответил Тудор Гырля и подмигнул.
Батарея получила увольпепие. Для господина фельдфебеля Катарамэ этот праздпичный день был днем взимания пошлины, словно для попа па поминках.
— Отправляйтесь, четыре Евангелия вашей теще, подарков вам навезли из ваших имений.
Митря Кокор запыхался, спеша поскорей добраться до базара. Его красивый подарок мог прибыть с мельничихой. Где же они могут быть? Нигде не видно.
Кто-то слегка потянул его за рукав. Он резко повернулся. Его горящие глаза остановились на Настасий. Косы ее были украшены бумажными цветами, купленными у торговца. Тоненькая, гибкая, она улыбалась, показывая все свои зубки.
— Вещи, что я привезла для тебя, Митря, остались в телеге у крестной.
— Ты приехала с Уцой Аниняской? Где же она?
— У нее со знакомым купцом какие-то дела. Просила пожелать тебе здоровья, коли не успеет повидаться с тобой сама. Она меня к тебе послала.
Митря сжал руку девушки.
— Передай ей от меня большое спасибо. Не за вещи, а за то, что тебя привезла.
— А это я сама приехала,— засмеялась девушка.— Ох, как и переругались все дома! Гицэ хотел меня убить, а потом присмирел. Я тебе все расскажу. Сначала шла речь, что сестра поедет, да вчера вечером схватило у нее поясницу, а Гицэ взбрело в голову, что будет, мол, ревизия на мельнице, ну я и присоседилась на телегу к крестной. Ведь нельзя, чтоб никто не приехал.
— Радость моя приехала.
Она вдруг замолчала и пристально посмотрела на него. Ее тонкие губы слегка дрожали, карие глаза наполнились слезами. Вокруг толкался базарный люд. Некоторые останавливались и смотрели на них улыбаясь. Митря чувствовал, что это место совсем не для тех слов, которые он хотел сказать.
Он взял Настасию за руку, в которой она держала платок, приготовленный для него: он знал, что будет в далеких краях носить этот платок, пропитанный тоскою и слезами той, что его вышивала. Девушка следовала за ним. Легкая тень неожиданно набежала на ее румяное, загорелое лицо.
Молча шли они к окраине города по улицам, среди цветущих весенних садов. Свернули на дорогу, обсаженную густой акацией, покрытой розовыми гроздьями цветов. Прошли через ворота с надписью большими золотыми буквами: «Аллея вечности». Оба вместе они прочитали тихим голосом это название, лишенное всякого смысла. По аллее они дошли до кладбища. Девушка начала рассказывать о домашних делах. Он слушал ее, ему нравился нежный звук ее певучего голоса. Время от времени они останавливались у какой-нибудь решетки, с которой свисали живые цветы и высохшие венки. Среди кустов в бедном уголке кладбища по временам пробовал насвистывать молодой дрозд. Вокруг них были солнечный свет и безлюдье.
— Уезжаешь? — произнесла вдруг Настасий дрожащими губами, пристально глядя на пего. Она не дала ему даже ответить.— Наши сельские собрались вокруг телеги крестной, горюют. Тут и из других сел сошлись. Совсем мы осиротели, говорят. Увозят наших на чужбину, мы — бедные крестьяне, говорят, нам война не нужна, нечего нам делить ни с кем.
— Это так, да что поделаешь!
— Кому счастье, тот вернется,— печально улыбнулась На-стасия.
Митря остановился.
— У меня тоже есть счастье, и я вернусь к нему.
Девушка повеселела, но по лицу ее тихо катились слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20