Все для ванны, советую
Станка снова вошла в раж, но Гицэ так жалобно смотрел на нее, что порыв ее ослабел.
— Позавчера перебирала я ее одежу, пока она сидела у своей крестной,— чтоб помереть ей поскорее! —и нашла у нее в кожушке письмо.
— И что ж, прочитала его? — попробовал пошутить Гицэ.
— Без тебя обошлась,— окрысилась Станка, задетая насмешкой,— узнала, что она от меня скрывает. Ишь проклятая, ученой стала! Мне-то ведь ничего не говорит. Она все с Аниняской шепчется.
— А зачем говорить тебе? Ведь живете вы как кошка с собакой!
— Живет она в моем доме, Гицэ, словно враг какой. Пригрели мы на груди змею. Есть, верно, в этом письме что-нибудь, думаю, и скорей к жене попа Нае. «Матушка, говорю, хотела бы я знать, что здесь в этом письме. И так, чтобы только я одна знала, а другой никто. Это секрет». Попадья раскрывает письмо, смотрит в него и смеется. «Что такое?» — спрашиваю. «Ничего, Станка. Это письмо от деверя твоего Митри. Пишет, что с той поры, как встретились вы в Сибиу, никак не может забыть эту встречу...» — «Упаси бог, матушка, не мне он это пишет, а сестре моей Настасий...» — «А я-то удивляюсь,— говорит попадья.— Так оно подходящей. Видно, было это тогда, когда искали вы ее по ямам да омутам».— «Правда ваша, матушка, а она-то врала, что только в Бухарест съездила. Прошу вас, матушка, чтоб никто не знал, что написано в этом письме, а то засмеют нас на селе».— «Будь спокойна,— говорит попадья,— это семейная тайна; буду молчать как могила». Ну вот, Гицэ, она так молчала, что вчера вечером наши кумушки уже все знали. Сегодня утром пошла Настасия к Анпняске. А на селе ведь видят, когда она уходит из дому, когда возвращается, и многие поджидали ее у ворот. Не посмотрели ни на ветер, ни на холод, чтобы, как водится, зацепить словцом. Нагнула она голову и бегом к мельнице, вихрем влетела в дом и сразу к своему кожушку. «Где мое письмо?» — визжит. «А ты не меня спрашивай, говорю, и не вопи».— «Где мое письмо? Отдай мне письмо. Украла письмо и всем показала!» Набросилась на меня, хотела глаза выцарапать. Схватила кочергу, ударила меня. Я бежать, она за мной! Вижу, она точно ведьма какая, бросила я ей письмо. Пока она наклонялась поднять его, я — в другую комнату да на засов. «Расшибу топором дверь!» — кричит и ругает меня на чем свет. Потом побежала к своей Аниняске. Вот я и пришла рассказать тебе, какая у меня сестрица.
Станка горько вздохнула. Гицэ ждал, когда она успокоится.
— Вот оно как, Гицэ! Что ж ты ничего не говоришь?
— Что говорить? — устало ответил мельник.— Ведь письмо ты брала.
— А из этого письма, Гицэ, я еще кое-что узнала,— сладко запела Станка.— Свершится вскоре то, о чем я с недавних пор догадываюсь. Скоро снесет хохлаточка яичко с глазками и с бровками.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
КОТЕЛЬНЫЙ МАСТЕР ВОЙНУ ЧЕРНЕЦ ПРИЕЗЖАЕТ ПО ДЕЛАМ В МАЛУ СУРПАТ
Жил в Бухаресте коммунист-подпольщик, котельный мастер Войку Чернец, брат Стойки. Из Малу Сурпат бедность его выгнала, много пришлось ему пережить, наконец стал он квалифицированным рабочим и с партией породнился. У этого сурового человека густые брови были всегда нахмурены; пошутить он любил, но сам никогда не улыбался.
Когда его арестовали в первый раз, следователь спросил его иронически:
— Знаешь ты ваших философов? Читал ты их?
— А тебе что? Знаю,— поспешно ответил котельщик.— Знаю их, читал.
— Как ты смеешь так отвечать? — обозлился следователь.— Гляди у меня!
— А ты зачем меня оскорбляешь? Тыкаешь мне, хотя овец мы вместе и не пасли.
— Ну-ну, брось свои дерзости, а то будем по-другому разговаривать. Отвечай, Чернен, каких философов ты читал?
— Канта читал.
— Канта? Не слышал. А что говорит этот твой философ Кант?
— Правильно говорит: что все рабы на земле — братья, какой бы нации они ни были.
— Это он тебя научил листовки по ночам расклеивать? Это он их тебе дал? Ты знал, что там написано?
— Во-первых, Кант мне ничего не давал. Во-вторых, никаких листовок я не расклеивал. В-третьих, ночью читать нельзя, потому что темно.
Следователь внес фамилию философа в протокол. Прокурор упомянул Капта в обвинительной речи. Защитники воздержались от обсужденья его доктрины.
В черные годы заключенья Войку Чернец зубами держался за жизнь. Каждое утро он занимался гимнастикой и обтирался холодной водой. Свои познания он обогатил в тюремных университетах. Сидя в карцере Дофтаны за бунт, он целый год так и ложился на цемент, оберегал от простуды свои легкие. Спал Войку, сидя на корточках в углу и скрестив руки на коленях. Вши ели его до того, что на коже появились язвы. Одиночество терзало ему душу. Но он держался мужественно, верил в коммунизм и вынес все.
Некоторые товарищи недоумевали, что за философа назвал Чернец. Ведь, конечно, речь шла не об отшельнпке из Кенигсберга.
— Конечно, нет,— отвечал Войку без тени улыбки.— Я говорил только о моем приятеле из Галаца, Филиппе Канте. Летами он был постарше меня, и многому я у него научился. Я и сейчас храню о нем память и иногда хожу навещать его могилу.
Выйдя из тюрьмы под августовским солнцем в 1944 году, он сбрил бороду и помолодел. «Дядя Войку», как называл его младший брат, крестьянин Стойка Чернец из Малу Сурпат, получил однажды в партийной ячейке письмо от одного из своих молодых учеников, которого считал погибшим в России.
Он очень обрадовался. Смотри-ка, мой Костя Флоря жив!
Это письмо пришло откуда-то с фронта, из Чехословакии. Оно было вручено какому-то товарищу Фаркашу Эндре, и тот довез его до Орадя. Из Орадя до Брашова его вез другой товарищ — Маркус Фогель. Из Брашова, наконец, его доставил монтер Илие Хон-чану п вручил адресату.
Костя Флоря писал:
«Дядюшка Войку, да будет тебе известно, что среди всех невзгод, перенесенных нами, обрел я себе деревянную ногу, которой вполне доволен, потому что ею буду стучаться в ворота Берлина».
Много кое-чего было еще там написано о войне и о немцах. Были и такие строчки: «Есть у меня приятель — крестьянин из Малу Сурпат. Я знаю, что и ты родом оттуда, есть у тебя в Малу брат, не то родной, не то двоюродный, которого товарищ мой, оказывается, знает.
Мой Митря Кокор чего только не натерпелся. Сам знаешь, что приходится переносить несчастному бедняку у нас в деревне: страданья, побои, издевательства. Он грозится, что если вернется здоровым, то сдерет кожу с ихнего барина из Малу Сурпат, чтобы хоть немного на душе полегчало.
Он говорит так, чтобы дать выход своему гневу: очень уж у него и другого горя много. Есть у него еще забота: невеста осталась на попеченье брата его, мельника. Так этот мельник забрал себе его землю — родительское наследство, а потом разгорелся у него зуб и на наследство девушки-сиротки, его свояченицы. Мельник с женой притесняют бедную девушку, гонят ее вон.
Я подумал, что, может, выдастся тебе случай побывать в родной деревне. Так ты защити бедную девушку, невесту Митри. Ему как солдату приходится на фронте немало терпеть, а теперь нет ему, бедняге, покоя ни днем, ни ночью — за невесту тревожится. А еще подумал я: может, хоть напишешь ты своему брату, пускай разузнает, что там с этой девушкой.
Обращаюсь я к тебе с такими просьбами, потому что Митря Кокор наш парень. Он все видал в Советском Союзе, когда мы с пим вместе были в плену. Мне уже нечего было его наставлять, он и сам все уразумел. Повторяю, мы должны помочь ему, как настоящему товарищу, который еще покажет себя».
Много было и других хороших слов в письме о Митре. Мастер Войку пожал плечами. Он был занят сверх головы общественными делами, и в особенности организационными вопросами. Где уж тут ездить в Малу Сурпат из-за невзгод каких-то юнцов.
Он отложил письмо в сторону. Вскоре пришло другое, в котором ученик справлялся о его здоровье и сообщал, что они с Митрей живы и здоровы. Получалось так, что и этот Митря стал в некотором роде учеником и товарищем мастера.
«Вот чертов Флоря,— подумал мастер Войку.— Знает он меня. Стучится своей деревяшкой не только в ворота немецких крепостей. Прямо в душу мне стучится. Ладно, посмотрим!»
Второе письмо он тоже отложил в сторону. Прошло много недель, пока мастеру Войку выдался случай и он сумел выкроить время для поездки.
В один из февральских дней 1945 года Стойка Чернец открыл калитку у Аниняски и прошел через заснеженный двор, подталкивая перед собой незнакомца в шубе и островерхой шапке. Увидев глаза этого незнакомца, запавшие под мохнатыми бровями, его гладко выбритое лицо, словно высеченное из камня, женщины, выглядывавшие окна, оробели и отступили назад.
Настасия запричитала, ломая пальцы:
— Кого это ведет Стойка? Что за беда стряслась? Что случилось?
— Крестпица, держи себя в руках,— с укоризной обратилась к ней Уца. Но и у нее тревожно забилось сердце.— Ничего плохого быть не может. Стойка нам друг.
Настасия застонала:
— Господи, только бы не дурные вести, крестная, родненькая! Когда проснулась я утром, у меня левое веко дергалось. Ночью все Митря снился.
— Дурные вести приносит почтальон, жандарм или мельник, ласточка.
— Он во сне все смеялся, крестная.
Беспокойство охватило и Уцу. Смех во сне — горе наяву!
Стойка Чернец его товарищ отряхнулись на крыльце от снега. Собака, сидевшая на цепи, два раза лениво тявкнула и умолкла.
Уца удивилась:
— Что же это на них собака не брешет? Настасия зашептала:
— Она было залаяла, а чужой как заговорил с ней, так Гриву и затих.
Аниняска поправила на голове платок, взглянула на себя в осколок зеркала, сунула ноги в шерстяных чулках в чеботы и вышла в сени встречать гостей. После первых же слов незнакомца она успокоилась.
— Мир вам и добрые вести.
Настасия прикрыла глаза ладонями и прислонилась затылком к печи. Бледная и подурневшая, она казалась смущенной; талия у нее располнела. Незнакомец окинул ее быстрым взглядом, потом снова обратился к крестной:
— Узнаешь меня, Уца?
— Как будто бы... как будто...— едва прошептала Уца, начиная с улыбкой что-то припоминать.— Ах! Ведь ты мастер, брат Стойки. Когда-то ты носил бороду... А теперь словно другой человек...
— Все тот же Бойку,— засмеялся мастер.— И все-таки ты права — того, что раньше был, уже нету.
Вздохнув, Уца почему-то опустила голову.
— Скажи-ка нам, чернобровая,— продолжал мастер веселым тоном,— где мы можем сбросить все это с себя? А потом и поговорим.
Аниняска тут же свалила в кучу на постель, поближе к печке, всю их одежду. Снуя туда и сюда, она слегка подтолкнула локтем Настасию. У девушки еще сильнее затряслись плечи от рыданий...
Мастер остался в сапогах и серой вельветовой куртке. Он повернулся вполоборота к Настасий и, казалось, был немного смущен. Правой рукой он провел по седым, коротко остриженным волосам, левой вытащил из кармана трубку. Набил ее табаком. Достав зажигалку, он щелкнул ею — появился огонек. Девушка искоса, с любопытством смотрела на маленькое чудо в руках неизвестного. Стойка подошел к ней:
— У него новости от Митри...
Она подняла голову и глянула на блестящий снег во дворе. Потом опять закрылась ладонями.
— Чернобровая, скажи девушке, чтоб не стыдилась,-— ласково проговорил мастер Войку.
— Слышишь, девонька, как зовет он меня по старой памяти? — развеселилась крестная Уца.— Смешно теперь, в мои-то годы.
Девушка продолжала всхлипывать.
Мастер выпустил через нос две струйки дыма и поднял густые, еще черные брови.
Значит... воспоминания о былом одной и девичий стыд другой — более важные вопросы, чем падения государств и мировые войны...
— Известия от парня получали? — спросил он Аниняску.
— Да. Два раза он и деньги посылал. Девушка зарыдала:
— Давно уже письма не было.
— Ас каких пор?
Настасия снова отвернула голову.
— Да с неделю,— ответила Аниняска.— Теперь на фронте уже никакой опасности нет.
Наступило молчание.
— Принесу чего-нибудь закусить,— поднялась Аниняска.
— Потом, потом, Аниняска,— удержал ее мастер.— Погоди. Я приехал в Малу Сурпат по своим политическим делам. Но мне писал один мой ученик, друг унтер-офицера Кокора, что этого парня кой-что тревожит здесь у вас. И вот раз я приехал сюда, то решил сам посмотреть, что и как. Сначала повидался я с братом моим Стойкой. Он мне кое-что рассказал. Мы вместе побывали на мельнице.
Настасий опустилась на пол и заплакала навзрыд.
— Выгнали меня, в самые крещенские морозы. Анпняска обняла ее за плечи и стала утешать.
— Мне сказали, что девушка здесь. Я и пошел проведать ее. Но сначала я спросил Лупгу про землю его брата. Он туда-сюда — дескать, за эту землю он с братом рассчитался и даже тот у него в долгу, так что они сочтутся, когда вернется Митря, если только он вернется.
— Слышите, люди добрые,—охнула крестная Уца, наклоняясь над девушкой.
— Когда речь зашла о девушке...
Настасия еще больше съежилась, но, вся превратившись в слух, перестала плакать.
— Когда речь зашла о девушке...— продолжал мастер.
— Знаю, знаю,— возбужденно заговорила Аниняска,— она, мол, весь дом опозорила, на селе она — притча во языцех, родит незаконного ребенка. А какого такого незаконного? Это — дитя любви чистой. Законнее, лучше этого и быть не может.
— Твоя правда, твоя правда,— успокоил котельщик.—Наш закон защитит ребенка.
— Как он смеет говорить такие слова? — снова вспыхнула крестная Уца.— Чтоб его черти задушили! У-у, урод ненавистный...
Настасия приподнялась и на коленях подползла к незнакомцу. Она протянула к нему руки.
— Господи,— зарыдала она,— уж как меня поносят, как чернят на селе из-за моего ребеночка.
Мастер взял ее за руки и поднял:
— Девица-красавица, новый закон не даст в обиду твоего младенца.
У девицы-красавицы покраснели глаза и стали огромными, словно луковицы.
— Я сказал мельнику, что и смерть брата ему не помогла бы,— сурово продолжал мастер.— У брата есть наследник, который будет защищать свои права.
— Мальчишка будет,— объявила Аниняска, уперев руки в бока.
— Уж лучше девочка,— весело сказал мастер.— Ей воевать не придется. Будет рожать детей. Как я уже говорил, завел я речь с мельником о замужестве девушки, о том и о сем, припугнул его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20