Установка сантехники, советую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Еще на фабрике, подсчитывая последние замесы перед концом смены, она с удовольствием начинала ждать вечера, той минуты, когда за ее окнами, за низким забором, промелькнет знакомая кепка. Он починил ей все, что имело отношение к его профессии,— он был электриком. Работал он тоже молча, иногда насвистывал, но она запрещала — «свистеть в доме — денег не будет». Потом он уходил, и она просила его затворить ставни. И когда он затворял их, громыхая за окнами болтами, у нее на сердце было тихо и ласково, как будто кто-то тепло укрывал ее во сне...
Она каждый день собиралась сказать Вере, что выходит замуж. Но все откладывала. Она все чаще подумывала, что так и уедет, не сказав ни слова. «А что, дочушка! Ты выходила замуж -— сказала мне? Дала отчет? Так и я тебе отчитаюсь...»
Но она знала, что есть и еще причина, отчего она откладывает разговор с дочерью. В последние дни она мало думала о нем. Ее захватили воспоминания, они ширились, как река в разлив, отдаляли ее от Степана, и где-то на том берегу едва виднелась одинокая фигурка в поношенной кепке.
Радиокомитет помещался в старинном здании. В его больших прохладных комнатах всегда словно не хватало света. Особенно это ощущалось весной, когда К. был залит солнцем, а тут приходилось жечь электричество. Зато летом, в жару, здесь была благодать. Толстуха Нюта, редактор молодежного вещания, говорила, что только это ее здесь и удерживает — она плохо переносила жару. Нюта четырнадцать лет работала на радио. Работала, чертыхаясь, кляня все на свете, порываясь уйти куда-то — в газету, в театр, в издательство. Слухи о том, что Нюта уходит, постоянно носились в воздухе этого дома, а ее слова «Господи, когда все это кончится!» давно стали поговоркой. Сама Нюта, пожалуй, знала, что это не кончится никогда. Она любила радио, любила этот дом, его прохладные комнаты и населяющий их веселый, остроязыкий народ. Ей нравилось чувствовать себя в эпицентре новостей, первой узнавать о событиях, происшедших в мире. Ее ужасно волновали спешка, накладки, авралы, чепе, напряженная атмосфера, которая постоянно царила здесь, но в последние годы заметно пошла на убыль — почти все выступления давались в записи.
Вера дружила с Нютой. Ей по душе была эта толстая, чуть медлительная женщина с умными глазами, в которых светился грустный юмор. Она никогда не была замужем, но когда ее спрашивали об этом, отвечала: «Муж погиб на фронте». «А почему бы и нет? — говорила она тем, кто знал ее близко.— Откуда я знаю, где он погиб и как его звали? Но я знаю, что он был и, если б не война, мы бы встретились. Это точно». Она говорила это так убедительно, что с ней в душе соглашались.
Вера всегда заходила к Нюте, зашла и теперь, сдав материал об Усть-Лабе. Нюта ей обрадовалась.
— Заходи, сердце мое,— сказала она, увидев Веру. Радость очей моих, заходи! — Нюта предпочитала возвышенный стиль.— Садись, дитя кубанских полей... Хочешь халвы?
Нюта была сластена. И сейчас она ела халву прямо из маслянистого пакета, лежавшего на краю стола.
— Господи, когда все это кончится? — сказала она.— Ты посмотри, какое письмо. У нас была передача, по нашему вещанию — молодые журналисты в Сибири, помнишь? Еще назвали так пышно — «Свидание с жизнью», я была против. Ну, так вот. Один из них,— по-моему, этот Валька Типот,— все распинался насчет Марьи Карениной — это ему растение в Сибири попалось с таким названием. Оно его удивило. Прямо, можно сказать, ошарашило. Почему Марья Каренина? Каренина, но — Марья? Имеет ли отношение к роману Толстого? Может, была в тех краях Марья и тоже под поезд бросилась?.. В общем, развел длинную философию в эфире. А вот радиослушатель Старых Федор Никитич из Дубинок пишет: «Скажите вашему журналисту — не запомнил, как его фамилия,— что растения Марья Каренина в Сибири нет и никогда не было, а есть марьины коренья, о чем я, бывший сибиряк, вас уведомляю...»
— Нюта, меня только что убили,— сказала Вера.— Я не могу смеяться...
Ее в самом деле убили: нужны ежедневные сводки с фронта посевных работ, и посылают ее, Веру, на этот раз недели на две, до окончания сева.
— Сейчас, когда у меня мама,— сказала Вера.— Я люблю ездить, как никто. Но мама этого не поймет. Мы не виделись три года, и вдруг — я уеду...
— Ешь халву,— сказала Нюта.— Ты пыталась с этим чудовищем говорить?
— Я спросила: «Это приказ?» Он сказал: «Если хотите». Я спросила: «Его отменить нельзя?» Он посмотрел на меня — ты знаешь, как он умеет смотреть,— и сказал: «Сев отменить нельзя». И все. Точка. Межонок — с вещами на выход.
— Господи, когда все это кончится? — сказала Нюта.— Ешь халву.
Они поговорили о главном редакторе, человеке новом и непонятном. Нюта сказала, что, когда он сердится, глаза у него становятся белесыми, «как у вареной рыбки». И еще ей кажется, что главный неравнодушен к Вере. А если он посылает ее в самые дальние и долгие командировки, то лишь с одной целью — изгнать из себя беса.
Нюта всегда что-нибудь придумает. Вере же было не до шуток. Она просто не знала, как скажет дома о своем отъезде. Танька и Дима привыкли, с ними проще. Но мама! Бедная мама! Хорошо, что главный дал ей сутки отсрочки. Этот день она целиком посвятит матери, покажет ей город, музеи...
К полудню они уже видели все, что можно было увидеть, прошлись по главной улице, побывали в двух музеях — краеведческом и изобразительных искусств. Мать удивлялась и радовалась, что у Веры и здесь уже столько знакомых,— то и дело ее окликали какие-то люди, здоровались с ней на ходу, а иногда останавливались, и она знакомила их с матерью, чувствуя, что матери это приятно. В краеведческом Вера и сама, как ни странно, была впервые и теперь с интересом разглядывала экспонаты времен гражданской войны — пушку, винтовки, воззвания на пожелтевшей бумаге, листовки, фотографии Кочубея и Соло-махи, легендарной героини, чернокосой красавицы, казненной белогвардейцами.
Зато она хорошо знала сегодняшний день этого города, его промышленность и сельское хозяйство, дары его заводов и полей. Она показала матери макеты компрессоров и холодильных установок — продукцию Диминого завода. Мать с уважением осматривала макеты, обходила станки и вдруг ревниво спросила:
— А твоего, дочушка, тут ничего нема?
— Мое тут все,— сказала Вера запальчиво.
Ее всегда задевали разговоры о том, что труд ее растворяется, тает в воздухе, не оставив следа. Не всякий след увидишь глазом! Есть след от колес на земле и след в сердце — от песни...
В Музее изобразительных искусств, который они осмотрели бегло, мать задержалась перед картиной неизвестного художника — мадонна с младенцем. В музее было много хороших картин, но копии итальянских мастеров и подлинники русских художников, представленные здесь в обратной пропорциональности — чем крупнее художник, тем меньше была его картина,— хотя она слушала Веру внимательно и приговаривала свое «так-так». Зато к мадонне неизвестного художника она вернулась еще раз перед уходом и долго стояла, думая о чем-то своем. Мадонна на картине была очень молоденькая, печальная. Типичная мать-одиночка. А матери она, видимо, напоминала что-то. Может быть, молодость, когда она осталась вдовой с маленькой Верой на руках?
Покончив с музеями, Вера взяла такси, хотя мать и протестовала — она не привыкла к такой роскоши и считала это мотовством и барством,— и они прокатились через весь город, на Старую Кубань. Только когда Вера отпустила машину, мать вздохнула облегченно.
Вода в Старой Кубани — так называли большое озеро, старицу, излюбленное место для купания — была чистая, бледно-голубая, как и небо. Посреди озера зеленел островок с купой деревьев, к нему вела песчаная дамба. У самого берега, в воде, пугая головастиков, плескались мальчишки. Вера с матерью сели на скамеечку над берегом, в кустах сирени. Сирень еще не расцвела, но уже выбросила лиловые кисти. Неподалеку, на мостках, парень, голый до пояса, с красной майкой, повязанной вокруг бедер, красил лодку.
— Ну, не красота? — говорила мать, вдыхая слабый запах нераспустившейся сирени и щурясь от яркого весеннего света.— Какой же тут простор! Какие края богатые, дочушка!
Вера еще не сказала, что уезжает, все ждала подходящего случая. Не теперь же, когда они сидят над водой и мать наслаждается покоем этой минуты?..
Мальчишки, накупавшись, убежали, стало тихо. В спокойной воде отражались мостки и красная майка парня, красившего лодку. Мать молчала, смотрела на голубую воду. И вдруг спросила:
— Ты помнишь Асьму? Нашего замкомполка Назипа Шарипова жена была... Боевая такая, веселая...
Нет, Вера Асьму не помнила. Только где-то в памяти знакомо откликнулось — Шарипов.
— Я ее в городе у нас встретила,— продолжала мать, глядя на воду.— Тоже осталась вдовой, как я... Сколько там наших людей полегло, дочушка, на границе той! Обнялись мы с ней, поплакали... Вспомнили свой полк, мужей своих. У нее добрый муж был, моему Борису товарищ. Перед самой войной в кружок стали ходить. Кружок открыли тады немецкого языка. Я теперь так думаю: кое-кто знал, что война будет... С немцем. И скоро будет. И предательство было, дочушка! Перед самой войной переформировывают наш полк и переводят из двадцать первого казачьего в сто девятый механизированный. Сказали, переучивать будут.
Коней, значит, отвели, а танков не присылают. Хлопцы наши кручинятся — коней жалко, и у танка лезти коннику тяжело, рослые все, одно слово — казаки!.. И тут — война! Сколько буду жива на свете, не забуду тот час. Нас тады в Лапичи, на отдых поставили. Ты спала, не слыхала, малая еще была. А я на сон чуткая. Прокинулась серед ночи — в окно сверкнет, как молния! Как загремит. Бориса бужу «Слышишь, Борис?» А он просыпаться не хочет. «Это мехполк соседний на занятия выезжает».— «Нет, Борис, что-то не так...» Лежим, слухаем. Ординарец бежит — стук-стук подковками. «Тревога!»
Борис оделся в три минуты — и за чемодан энзе. Убег. Возвращается в скором времени: «Аня, война!» А уже весь дом проснулся, двери хлопают. «С кем война?» — «Не знаем. Провода в полках порезаны...» — «А откуда ж узнали?» — «Гонец с дивизии прискакал». А дивизия от нас, дочушка, восемнадцать километров... Да, было что вспомнить нам с Асьмой. Как нас в деревню Ручей вывезли...
— Это я хорошо помню,— сказала Вера.— Здорово нас бомбили тогда.
— Они не в нас кидали — в мехполк. И зажигалки и фугасы. Весь свет горит, а мехполк из колхозников пополнение набирает, и в эту толпу их бомбардировщики бомбы сбрасывают. С севера наш бегить маленький ястребочек, а они, как гуси, повернут круто — и на него...
Мать замолчала и сидела так долго, откинув голову с тяжелой косой, прислушиваясь к чему-то. По голубой воде задумчиво скользила лодка — спасательная. В лодке сидела парочка. Девушка опустила руку в воду, юноша налегал на весла. Неожиданно мать засмеялась.
— Ты знаешь, что она мне говоре, эта Асьма? Ты, говоре, еще можешь устроиться, ну?
— Как так устроиться? — не поняла Вера.
— Ну, как люди устраиваются,— сказала мать, глядя перед собой, и в ее голосе Вере послышалось смущение.— Замуж выйти, одним словом. Сама устроилась, тепер меня тяне.
— А что? — сказала Вера.— Ты у меня еще молодая, в тебя влюбиться можно.
«Неужели мать собралась замуж?» — мелькнуло в голове.
От ее похвалы мать зарделась, и на миг Вере показалось, что догадка попала в цель. Но только на миг. Она не могла поверить этому всерьез. Слишком долго мать при надлежала ей. Только ей и еще Таньке.
— Глупая ты,— сказала мать, и лицо ее стало строгим.— Какая может быть любовь в мои годы? Волк у лесу один рыскает, а человек один не может. Нашла себе женщина человека под пару. Он один, и Асьма одна. Поженились и живут как-то...
Вере показалось, что мать спешит закончить неловкий разговор, который зачем-то начала и который тяготит обеих. И Вера сказала:
— А я, мама, уезжаю завтра. Посылают меня в район на всю посевную...
Сказала и ждала, что мать будет ахать или обижаться. Но она спросила только:
— Что ж, дочушка? И проводить меня не приедешь? — И вдруг спохватилась: — А чего же мы тут сидим? Тебе собираться надо...
И в который раз Вера подумала, что они с матерью мало знают друг друга. Мать провожала ее как будто даже с радостью. «Тебе там спокойно будет. Я тут с Танечкой, за дитем пригляжу». Должно быть, мать огорчилась в душе, но виду не подала, не удивилась, что жизнь опять отнимает у нее какую-то крупицу счастья. Она давно научилась переносить мужественно свои потери — большие и малые. Как я могла подумать, что мать собирается замуж? После того, что пережито, одного только может хотеть душа — покоя.
Бедная мама! Всю войну она вспоминала, как в Лапичах, перед отъездом, постелила белую скатерть, навела уют, надела белый крахмальный чехол на диван.
«У матери жизнь отнимала,— думала Вера, собираясь в дорогу,— а я сама не умею жить... Опять куда-то лечу, бросаю семью. Танька привыкла, только просит: «Привези кубинские марки».
Вере сказали, что в районе, где ей предстоит жить, работают на посевной кубинцы — ученики школы механизаторов. Танька выросла, все платья ей коротки, школьная форма трещит, рвется на локтях. В записной книжке у Таньки среди адресов и телефонов ее подруг есть запись: «Все слоны близоруки». Наткнувшись на эту запись, Вера показала ее Диме, и они долго смеялись. Теперь она думала: «У Таньки решающий возраст. Сто открытий в день, тысяча вопросов. А мне все некогда, некогда...»
Она казнила себя в душе за то, что не говорила с главным более твердо, а сама уже испытывала подъем, как всегда перед дорогой. Чувствовала, что ее уже влечет, захватывает, забирает в плен это слово «дорога», без которого она не мыслит себя, свою жизнь...
— Димка,— сказала она, обнимая его худые острые плечи и заглядывая ему в глаза,— я не виновата. Я не хотела ехать. Но все у нас в отделе такие тяжелые, такие семейные...
Он усмехнулся, слегка отстранясь:
— Это ты хорошо сказала. Все семейные... Кроме тебя!..
Он поняла свою оплошность.
— Не придирайся,— сказала она сердито.— Ты думаешь, мне нравится такая жизнь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я