https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/BandHours/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Христинку тоже на руки взяла.
С этого вечера брат на ногу не вставал.
Надо было сразу лекаря искать, помочь брату, да где ж там было в простой крестьянской семье, в самый разгар сенокоса ходить по амбулаториям? Коли ходить по ним да очереди выстаивать, кто тогда скотине корму запасет?
На следующий же день снова заблестели на солнце косы, ложилась в ровные валки зеленая трава, веял горный ветер и пьяно пахло сено, когда его складывали вилами в пузатый стог...
Отец косил, мама граблила, варила косарям да сгребалыщицам еду, а брат Петро уже не бежал за нами, а только ползал на двух руках. А увидит, что мы уже далеко, поднимается, бедняжка, и прыгает за нами на одной ножке...
Да к тому же припуталось к этой печальной истории веское слово деда Петра. Кто его знает, может, и полечили бы брата вовремя, коли бы не дед со своей категоричностью и твердостью:
— Это он камнем ушибся... Носит их нечистая сила!.. Не бойся, будет ходить!..
Камнем так камнем. А может, и вправду камнем... Коли так, то заживет, вылечится. Само по себе... Разве мало такого на свете было, что заживало, хоть и никакого лекаря не звали, лекарств не выписывали, мазями не мазали?.. Коли б всякий раз бедняку по докторам ходить! Чудо, что обещал дед, не сотворялось, даром что сам он был прославленным по всей округе чудотворцем.
Мама, бедняжка, должна была молчать. А батько все еще верил в чудо — он ведь всякому сказанному дедом слову верил. Верил и повиновался, как повинуются строгому закону. Батька был уверен, что сын ушиб ногу о камень, что пройдет немного времени, и все будет в порядке.
А порядка все не было да не было. Брат волочил за собою ногу, ползал по хате, по двору. Жаловаться и плакать он, верно, не смел: боялся, что не дадут ему играть, уложат...
Кончилось мамино терпение.
Ранним утром, когда мы еще спали, мама подалась на гору к Петру Иванцюскому — на селе он почитался искусным костоправом. Проснувшись, мы ждали, что мама вот-вот придет, а ее все не было. Пришла она, когда солнце было совсем высоко. Не одна. С ней в хату
вошел и знахарь. Среднего роста, с небритым лицом, в конопляной грубой сорочке и таких же домашнего изготовления штанах. Он подошел к брату и долго, деловито ощупывал его ногу, пока тот лежал навзничь на дощатой лежанке. Что-то прикидывал, мычал себе под нос, морщил лоб. Мама смотрела на Петра Иванцюского глазами, в которых застыла боль и беспокойство и теплился огонек надежды и веры. Мы жались друг к дружке, ждали перепугано, что это будет с братом. Дед в это утро казался нам таким большим, огромным, а братик, сжавшийся в комочек на топчане в его руках, совсем маленьким — оттого-то и было нам так страшно.
— Дай-ка мне, бедняжка, клубок! — наконец велел дед так, будто одного только клубка обыкновенных ниток и не хватало брату для здоровья.
Правда, для чего клубок тот мог понадобиться, мы не знали, не знала этого и мама. Может, подумала, что это в плату за труды — мигом метнулась в большую комнату и принесла не один, а целых два большущих клубка.
— Да не, не! Ты, бедняжка, принеси мне поменьше клубочек... — И дед, сжав пальцы в кулаки, сложил их вместе и показал, какой клубок ему нужен. Мама снова переступила порог в большую комнату и вернулась с целой корзиной клубков, конопляных, паклевых, шерстяных, некрашеных и крашеных. Тут дед действительно мог подобрать себе единственный, необходимый ему клубок.
С клубком в руке дед Иванцюский подошел к брату. Присел на топчан, взял братову ногу и подложил под колено клубок. Сначала осторожно, медленно, потом сильнее и сильнее стал ногу наклонять и выгибать ее.
Брат заплакал, сперва как будто не от боли, скорей от страху, потом заголосил так страшно, словно живое его тело огнем«жгли. Слезы полились ручьем, личико побледнело, потом посинело. Он задыхался, звал маму, а она, бедняга, стояла неподвижно.
Слова не вымолвила, прижала руки к груди, словно удерживала крик, что вот-вот мог вырваться и у нее. Не плакала, только провела ладонью под глазами, верно, прогоняя набегавшую слезу. Думала, что тут без боли не обойтись, что вот после всех этих мучений, нагибания и выгибания, брат поднимется и встанет на обе ножки.
Ничего этого быть не могло по той простой причине, что ножка-то у брата была не в колене покалечена, а в бедре... Можно представить себе, что ж это была за горькая и страшная боль, коли знахарь силою выламывал ногу...
Когда брат уже не кричал и не плакал, а только стонал бессильно, обмытый слезами и весь мокрый от пота, дед Иванцюский распрямил его на топчане.
Сдается, все ждали обещанного чуда даже и после того, как брат на ногу не вставал. А откуда могло явиться чудо? С неба свалиться?.. Какая великая крестьянская наивность нужна была, чтоб надеяться на небо!..
Однажды сунула мама узелок за пазуху, надела на брата чистую сорочку, взяла его на руки и пошла к лекарю Голубцу — недалеко от сельской аптеки была у него амбулатория. Весь в белом, среднего роста, с маленькими усиками, лекарь взял брата и положил его на длинный белый топчан. Я держался за мамину юбку, а брат все поворачивал головку и глядел на маму так, словно боялся, что его тут, в амбулатории, оставят. Но лекарь и не подумал оставлять его у себя. Отругал маму и велел немедля ехать с братом в госпиталь.
Что было делать?
Надо было продать корову, распрощаться с нивкой, клочком покоса? Только как же без коровы при малых детях?
Вот потому-то оно и верилось в чудо. А когда не стало веры, стал батько добывать так называемое свидетельство о бедности — заверенное сельской нотариальной конторой, оно должно было открыть двери в больницу для бесплатного лечения. Пока туда, пока сюда, за тем, за этим немало дней прошло... Печальных и тревожных дней для мамы... Она, бедная, расстраивалась, хлопотала, покоя себе не находила.
Брат был отправлен в больницу в чужой далекий город. Там пробыл он почти до ранней весны. Когда вернулся домой, то говорил как-то чудно и непонятно. И сам он казался каким-то не таким. На ногу ступал осторожно, боязливо. Обещали в больнице, что все будет в порядке. И правда, чем дальше, тем уверенней вставал брат на ножку, и мама радовалась. И разве
не было чему? Да, верно, все бы было хорошо, коли бы не настала новая весна, новая пахота. На усадьбе появился дед Федор с большими волами, с возом и снаряжением для пахоты. И к нам пришла новая радость. Взобрались мы на воз, возились между грядками телеги. Поблескивал на солнце плуг, коли батько поворачивался в борозде, дед шел с волами, мама перед хатой снова цедила между пальцев золото семян.
Брат сидел на телеге, как сидят парубки, когда гонят коней в упряжке и хотят покрасоваться быстротой и ловкостью. Не было бы лиха, коли б неожиданно кто- то не толкнул его. Конечно, не со зла, нечаянно. Говорят — толкнула тетка Олена. Наша добрая тетка Оле- на — с нею вместе проходило все наше детство... Как он закричал!.. Прибежала мама, быстро понесла брата на руках в хату.
Нива была допахана, засеяна зерном, заборонована. Шла весна, работы было много. Верно, каждый знал, что после весны придут и лето и осень... Брат занемог не на шутку.
Не знаю, то ли снова отдались на милость божию, на этот раз уже окончательно, то ли снова надо было добывать свидетельство о бедности в нотариальной конторе... Но в больницу брат теперь не попал...
Жаль мне, до боли жаль невинного, такого доброго и такого мужественного брата!..
Солнце сентябрьского утра.
Сдается мне, что детство мое закончилось в ясный сентябрьский день 1928 года.
Когда уже спадала летняя августовская жара, когда травы были скошены, сено сложено в стога и копны, мама улучала какой-нибудь часок, чтоб поучить меня первым наукам. Брала она большой псалтырь, разворачивала его на первой попавшейся странице и показывала буквы. Не думаю, что проверяла мою понятливость и хваткость, что выявляла наклонности и увлечения в науках, — просто хотелось ей научить меня хотя б чему-нибудь перед школой.
Она тыкала шершавым, потрескавшимся от работы пальцем в большую заглавную букву, называла ее и заставляла меня громко повторять. Это было и вправду увлекательно. Мне казалось, что я открываю для себя новый, еще незнаемый мир, а маме — что в этот новый
мир букв уверенно и надежно вводит меня она. Как мама радовалась, когда уже молча показывала мне буквы, а я без запинки правильно их называл. Я был сосредоточен и устремлен так, будто сдавал ответственный экзамен. Никакая игра, никакой детский шум и смех не могли бы в те минуты оторвать меня от книги, от первой моей учительницы. Гладила меня по голове, и было это той первой наградой, что приохочивала меня к книге.
За несколько дней до сентября мы с мамой пошли в село. Наверно, она не просто хотела мне купить что надобно для школы, но и хотела, чтоб при этом был я сам. У лавочника ослика долго выбиралась грифельная дощечка, хотя все доски были одинаковы. Может, на тех, что мама откладывала в сторону, находила она какой-нибудь изъян, а может, искала ту самую счастливую, которая не только подольше продержится, не разобьется, но и притягательно послужит для понимания наук. Когда дощечка с красными квадратиками на одной стороне и с красными линеечками на другой была куплена, мама заплатила еще за два грифеля — один для занятий, а другой про запас. Еще с вечера была приготовлена торбочка из домашнего полотна, совсем-совсем нового. Повешенная в уголочке под окна, она как будто и сама хвалилась тем, что завтра утром пойдет в школу. Были вымыты ноги, шея, уши. Мама сама проверяла усердие и обстоятельность, с какими все это было проделано, не только для того, чтоб ее не осудили, но, главное, чтоб я в полном порядке и блеске явился на учебу.
Утром почему-то мне уже не спалось так сладко, как в другие дни. Только вскочила мама, я ее услышал. И уже боялся заснуть, чтобы, не дай бог, не проспать школу.
Завтрак был готов. Мама заставляла меня поесть, но есть мне не хотелось. Батько сам готовился идти со мной. Он причесывал волосы, приглаживал усы — что ни говори, всегда, бывало, принарядится, коли надо было идти в село. Я стоял у порога и ждал, торбочка была повешена через плечо. Руку я держал на грифельной дощечке снизу, словно боялся, чтобы торбочка каким-то дивом вдруг не распоролась и из нее не выпал весь мой школьный скарб.
Дорожка вела между нив. Шелестела кукурузным стеблем с обеих сторон, провожала давно отцветшими подсолнухами, что важно, как задумавшиеся, склоняли вниз отяжелевшие головы. Вокруг этих голов раскосматились тонкостебельные побеги-подростки с маленькими еще цветущими подсолнечниками. Из зеленой еще листвы выглядывали лысые макушки тыкв, свисали стручки желтеющей фасоли. Нива наполнила всю околицу удивительным ароматом, что так покоит, тешит хлебороба обилием добра.
Взволнованный, я и не заметил, как очутились на школьном дворе.
В вышитых сорочках, со школьными торбочками через плечо, по большей части босоногие, гладенько причесанные девочки, шумные мальчишки. Никогда не видел я разом столько детворы. Батько спросил, где учительница, и поспешил со мной в школьное здание.
В школе пахло олифой, и первое, что бросилось мне в глаза, — это дощатый, почерневший от олифы пол. Батько даже заколебался на мгновение — шагать ли по натертым половицам? Минутку постоял у порога. Потом подошел к учительнице. Молодая, с длинной косой, уложенной венком на затылке, учительница как раз открывала окна в классе. Солнце падало на нее, будто выхватывая ее из полумрака комнаты, чудно освещало и очерчивало стройный стан, а шелковое, еще по-летнему легкое платье — день был на диво теплый — будто только сейчас расцвело на ней всеми цветами щедрого верховинского края.
Я так и загляделся на нее — зачарованно и оттого, верно, смущенно, — тут же потупился и заметил, что от батьковых ступней на полу остались огромные пыльные следы.
Держа руку на оконном шпингалете, учительница обернулась к нам лицом, потом сложила ладони на груди, вглядываясь пристально в меня, будто желая знать, что ж это за школьник такой пришел. Я же видел одни только батьковы босые ноги. Учительница погладила меня по голове, взяла за лицо нежной рукой, чтоб я поднял на нее глаза. От смущения я не знал, что делать.
— Как тебя звать? — спросила голосом, приветливость которого забыть нельзя.
— Иван.
— Будешь, Иваико, хорошо учиться? Правда?
— Будет учиться, должен учиться... Учись, сынку, учись. Свет без науки — темная ночь!.. — вымолвил батько так, словно дома сказать этого не мог, а только в школе.
Они разговаривали. Про что, не берусь сказать. По
мню только, как батько попросил, чтоб посадили меня на первую скамейку, чтоб, коли нужно, палки не жалели. И чтоб тут же, чуть я не послушаюсь, сразу дали бы ему знать. Он тогда сам за науку примется, а от той науки ох как горько будет. И еще сказал, как нелегко живется, как тяжко заработать хоть медный грош. А чтобы нам, детям, полегче да получше на свете жилось, надо с малолетства учиться.
Учительница попросила показать ей грифельную доску. Я живо вынул ее из торбочки, показал ей еще и грифель. Она улыбнулась и еще про что-то спросила батьку. Потом мы вышли из класса — до первого урока еще оставалось время.
Слышу беседу отца с учительницей в тот далекий сентябрьский день, когда она готовила класс к уроку, открывала окна для солнечного утра со светом и теплом...
Как первая большая и чистая любовь, живет она, первая моя учительница, всегда молодой и весенне-прекрасной, щедрой. Живут воспоминания о том неповторимом, ясном, что озаряет нас неугасимым светом.
Она учила меня в продолжение трех лет.
Я полюбил ее нежно, как только может мальчик любить действительно святое и великое. Иолане Тымкович — своей первой учительнице — обязан я не только первыми открытыми окнами в знания, не только доброй и радостной навечно памятью о сельской народной школе... Ей, именно ей я благодарен за первое пробуждение интереса ко всему прекрасному в сказке, в песне, в духовных сокровищах нашего народа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я