https://wodolei.ru/catalog/mebel/classichaskaya/
Он-то знал, что без старания ничего в жизни не приходит, а уж на бедной Верховине в особину — и в поле, и на ниве, и при работе в лесу.
Нам это дедово поглядывание и похвальная скупая усмешка придавали бодрости, и мы с еще большим упорством и рвением очищали зернистые початки. Платою нам был каждый молодой початок. Зерно на нем пробовалось ногтем. Початок мы откладывали в большой горшок и еле дожидались, чтоб бабушка поставила варить. Наконец в дедовой хате начинало пахнуть кукурузой. О, этот лакомый, благодатный запах, который уже потом, и в юношеские, и в зрелые годы, ничем и никогда было не заменить. Мгновение, когда длинные желтые початки лежали уже на широкой тарелке, когда над ними белой кудрявой тучкой клубился пахучий парок, а бабушка подавала еще и соль, всем нам казалось торжественным и знаменательным. Без поспешности принимались мы за еду — все бралось по порядку, все знали: каждый початок хорош и вкусен, а перебирать, ловчить — грех не спасенный! Куда вдруг и сон девался, и снова мы брались за початки, даром что сам дед велел идти ложиться спать.
Брат Петро был сильнее и выносливее. Он еще подгребал к себе неочищенный початок, я же нырял в кучу шелухи — снятых с кочанов мундиров и сладко засыпал. Сон был крепким, и, конечно, трудно было запомнить, какими дорогами он меня водил. Перед рассветом я уже чувствовал, как упираются мне в бока жесткие торчки ботвы в подстилке, а все равно спалось. Бабушка тарахтела посудой, подойником, шла доить корову, звенела дужкою ведра — из колодца принесла свежей воды. А я спал и слышал все сквозь сон.
Когда из-за далекой лазоревой дали над Ясеновой вставало солнце, скользя лучом сквозь маленькое оконце под соломенной крышей дедовой хаты, бабушка нас будила. Спросонок не сразу было нам сообразить, где же это мы заночевали и что это за хата. Да только протрешь глаза, и вырисуются очертания дедового верстака у окна, и вынырнут из полумрака ряды икон под потолком — все становилось ясно.
Мы бежали умываться на холодный осенний двор, и сна как не бывало. Можно было браться дальше за работу, чтобы честно отплатить бабушке за вареную кукурузу, за горсть сушеных груш, а может, и даже заслужить себе право на яблоко в великий пост, перед самой пасхой — верно, на всю округу у одного деда Петра они так сберегались.
Большая ветвистая груша у дедовой хаты протягивала ветки на улицу. Родила груша щедро и была действительно царицей всего сада. В урожайный год сушила бабушка с нее целую гору груш, сладких-пресладких. Ни инжир, ни знаменитый урюк, ни финики не могли бы поспорить с ними. Даром, что кидала груша большую тень на дедову ниву, он даже и подумать не мог, чтобы обкорнать какую-либо ветку. Только когда по- над улицей протягивали линию электрических проводов, спилили несколько прекрасных веток. И уже виделась груша не той...
До самой смерти останется для меня дед Петро воплощением трудолюбия, неутомимости. Никогда он не сидел без дела, и никто на свете не мог и не умел так все добротно и надежно сделать, как он. Коли навесил дверь — десятки лет будет стоять, не скособочится, не пересохнет: у деда в работе свои секреты были, свои методы-способы.
А мастерской деду служила та же хата, в которой жил он, встречал рассветы и вечера. Никаких особых помещений с вентиляциями и приспособлениями. Кстати, для проветривания комнаты-мастерской прорублено было в потолке отверстие, через него выходила пыль, и пары от клея да красок.
Рейки и доски, заготовки для дверей и окон, заклепки и обручи, всяческое снаряжение — все-все умещалось под крышей дедовой невеликой хаты, все знало свое место и было под рукой у мастера в любой момент. И пахло всегда у деда стружкой, смолой-живицей, красками.
Дедов верстак был старый-старый, сделанный надежно и практично, теперь я думаю: как же много, наверно, сил да здоровья забрал он у деда и в то же время каким большим, надежным помощником был для него. Стоял перед окном, выходившим на огород, так, что солнце всегда падало на него. И стояла в хате целая завеса пыли, и было как-то странно-странно. Дед тогда казался не просто мастером — был похож он на мыслителя, сосредоточенного, напряженного, на селянина, вросшего в землю, — только и любоваться им.
Коли стругал дед доску, стружка из-под фуганка вилась длинной ленточкой, спадала золотистым завитком на земляной пол, к дедовым ногам. Так стругал он, будто шел в размеренном танце. Я завидовал бабушке: всегда ей хватает растопки в хате, не то что нам — и щепать надо было лучину, и подсушивать ее в печи.
Во всем дед Петро был тверд и неподатлив, как кремень. Имел свои пристрастия, свой взгляд на мир. Как- то я застал его за необычною работой. В руках у него были две планки сломанного метра-складенца, который за ненадобностью подарил ему один сосед. Так разве мог дед спокойно смотреть на поломанную вещь. Конечно же, он должен был его починить. Починка оказалась довольно-таки канительной и хлопотной. Тут нужен был специальный инструмент для работы с бляхой, а у деда такого не было. Я долго смотрел, как дед копается, как раз за разом начинает сызнова, а дело все не ладится. Аж потом обливался дед, а все не отступался.
— Да как же вы, дедуня, этот метр сложите, коли он сломан и не дается?
— А хоть зубами, да сложу! — Дед вытер рукавом пот со лба, опустил руки на колени, передохнул чуток, уставившись в окно и покачивая головой. А потом сжал губы и взялся колдовать дальше. И все же починил метр.
Дважды на год дедова хата принаряжалась, а один раз — убиралась зеленью. На рождество и пасху только верстак напоминал о том, что тут живет мастер. Правда, и стол прикрывался скатертью, в рождественские дни на нем лежал керечум — небольшая белая булка, спеченная на праздник. А на пасху хата была еще торжественней и веселей. В ней пахло калачами, вареньем, яблоками. И уже совсем необычайной становилась хата в троицын день. Вот когда убиралась она зелеными ветками орешника, наполнялась запахами травы, рассыпанной по земляному полу. Да и сам этот пол был не будничным. Хозяйка смазывала его сырой глиной и чуть-чуть присыпала песочком.
В праздничные и воскресные дни дед был торжественным, чисто одетым — хоть икону с него пиши. Длинные седые волосы пышно кудрявились, на челе — печать глубокой думы и проникновенной мысли, очи будто светлели и охватывали далекие просторы.
Трудился до конца. Потому, наверно, даже после смерти его осталось в хате много-много столярных за
готовок, незаконченной работы. Правда, и не должен был он так тяжко трудиться. Хлеба на себя и бабушку ему хватало, да и к хлебу тоже. Кабанов колол, корову в хлеву держал такую, что хоть на выставке ее показывай — столько молока она давала. Кукурузы на ниве родило всегда до нови, и картошка была, и яблоки, сухие фрукты, стайка кур. Казалось бы, чего еще нужно было двум старикам? Но дед оставался при хозяйстве: нивы и луга не передавал детям, хотя на отдельных пашнях и луговинах именно они и хозяйничали. И уже только перед кончиной завещал он, кому и что оставляет в наследство.
— Чего вы, тату, столько трудитесь да трудитесь? Сколько вам надо теперь — дали б рукам отдохнуть... — как-то сказал ему мой батько.
Дед помолчал, покачал головой, будто что-то взвешивал, а потом:
— На готовый хлеб зубы найдутся!
Вот таким был наш дед Петро!
Дед Федор, мамин отец, деду Петру был полной противоположностью. Этого запомнил я с той великой нежностью и добротой, с той лаской и благодарностью, уважением и любовью, которые дают умершим силу жить в памяти живых. Деда Петра я очень почитал, я удивлялся тому, какой он был необыкновенный мастер, сдержанный во всем, неуступчивый и твердый. Дед Федор очаровывал мягкостью и ласковостью характера, необычайной широтой души.
В нашей хате снова родился ребенок. Батьки дома нет — он на заработках. А мы маленькие и не знаем, чем помочь в малом нашем хозяйстве, как быть, что надо делать? И тут является наш дед Федор как помощник, как добрый дух, как защитник. На кровати лежит мама, на печи — большой селянской печи — греется в сбивальничке грудной ребенок, а перед печкой на скамеечке дед сидит и набивает люльку табаком. Долго, чинно набивает, с какою-то торжественностью, и так же торжественно потом открывает дверцы печи, разгребает жар и кладет глиняную люльку в угли. Пока люлька-глинянка пропекается, пока табак в ней начинает тлеть, дед Федор сидит на страже перед печкой и допытывается у мамы о чем-то, вовсе нам непонятном — а что бы мама съела да что бы выпила, за какими лекарствами
надо сходить в аптеку? Из дому прихватит дед молока и масла, белой муки и яичек — всего-всего, чтобы покормить не только больную маму, но и нас всех. Вот он уже колдует на плите, варит мамалыгу, приправляя ее мятою, сбивает масло. Вот и яичница поспела, в хате — вкусные запахи дедовых приправ и кушаний, а у нас на душе — тепло и радостно. Ведь не кто-нибудь там, а сам дед Федор готовил завтрак, и, коли он в нашей хате, сама она казалась нам приветливее и светлее.
Мы едим, а дед на лавке сидит и пыхает табаком, дым вьется над дедовою лысиной кудрявым голубым облачком. Никогда я не видел, чтобы кто-то с таким же наслаждением курил, как дед Федор. И тут тоже была между двумя дедами разница. Дед Петро в хате своей просто не дозволял дымить. Это в селе все знали, и только приблизится кто-либо к его порогу, так первым делом трубку в карман.
Накормив родильницу и всю нашу мелюзгу, дед Федор собирался в аптеку и довольно скоро возвращался с лекарствами. От них так пахло по всей хате, что голова шла кругом, а мама, напившись их, так крепко засыпала, что нам становилось страшно. Мы гомозились на печи, сидели на лавке и все поглядывали на маму. Лицо ее было бледно, но спокойно, словно она, наша мама, прошла большую тяжкую дорогу и наконец могла хоть чуточку передохнуть.
Дед Федор был набожным. Но его вера в святых и небо ничем не походила на веру во всемогущего бога деда Петра. Дед Петро был книжник, больше того, сказал бы я — теоретик и мыслитель. На молитве видел я его в очках, что придавало ему видимость учености и торжественности. Старинные дедовы книги были обтянуты кожей-сырцом — он умел переплетать книги. Дед Федор молитвенников в хате не держал и в религиозности своей был, пожалуй, практиком — его молитва не от книги шла — от чувства. У деда Петра в хате была целая галерея икон, развешанных по чину и по важности, в последовательности, в которой разбирался разве что один только хозяин дома. У деда Федора — две-три иконы, и то, наверно, больше для приличия. А между иконами развешаны были для украшения расписанные орнаментом белые тарелки и тут же большая рама с фотографиями. Каких только фотографий там не было! И дедов сын в расшитой верховинской одежде, и дядька Юра в мундире чешского солдата, и дочки во весь рост,
до пояса, с румянами на лице, их для красоты подмалевал незадачливый фотограф-самоучка, что по летним праздникам бродил по селам и щелкал за небольшие гроши дешевым аппаратом.
Не знаю, какое самое любимое яство было у деда Федора. Ведомо мне только, что очень он любил свежую рыбу. Нет, не ту, которую за деньги покупают в магазине, а пойманную в горной речке — так себе, мелочишку... Для настоящих мастеров-удильщиков она могла бы послужить разве что только наживкой. Но и такую вот «наживку» наловить в речке на тихих заводях было непросто. Я, бывало, целыми часами бродил по берегу, выслеживая то гольца, то плотвичку, то пескарика, поднимая камешки, дожидаясь, пока мутная вода очистится, протечет. Рыбешка притаится так, что ее чуть видно, ей, бедняжке, тоже охота жить!
Но вот изловчишься, взденешь ее на вилку, и как затрепещет она, забьется в воздухе — значит, всем ты рыбакам рыбак!
Зажмешь ее в кулак, кинешь в шапку, а шапку нахлобучишь... Как она трепещет, и кажется тебе, что большего улова не может быть на целом, на великом свете с широкими морями-океанами.
Тут, верно, дело было не просто в радости, что вот как ни ловка и ни быстра рыбка, а ты все ж таки и ловчее и быстрее оказался, — разом виделся мне дед Федор, улыбающийся, будто помолодевший, чувствовалась на щеке жесткая его ладонь, пахнущая хлебом. Дед всегда любил сам резать ржаной хлеб к обеду, оттого и руки его всегда пахли хлебом.
Так-то принесешь добычу к деду Федору, он тебя погладит ласково и усмехнется благодарно. Нет, не просто усмехнется, а как-то весь расцветет и соберется ставить токан. Токан дед варит долго, выпекает и припекает его на жару, чтоб повкусней за попитательней стал. В небольшом горшочке кипит вода с укропом, в нее дед кинет всю добычу из речки. Понесутся разом по хате струйки таких рыбных запахов, будто тут первый куховар целого континента хозяйничает. Вареную рыбку дед посыплет порезанными перышками зеленого лука и чинно приступает к трапезе.
Токан в рот дед несет целыми ломтями; осторожно и бережно берет гольца, плотвичку, пескарика. За всякими столами — бедными, богатыми, роскошными — видал я потребляющих выращенный на земле и добытый в реках да морях печеный и вареный корм, да только не выпадало мне видеть, чтоб поедались яства с тем наслаждением и смаком, как едал речную мелочь дед Федор.
В этот час дед Федор непременно и с гордостью вспоминал прошедшие года и ту рыбу, что водилась в нашей речке Тересве. Верно, не замечал он, что всякий раз, как только садился за ужин и вдыхал парок речного сокровища и зеленого лука, начинал рассказывать все ту же, одну-единственную байку, как изловил в тихой заводи рыбу-великана: еле-еле вытащили ее на берег два человека. Когда я удивлялся и не мог себе представить, что ж это был за кит, дед только сокрушенно рукой махал, что, мол, было это все да быльем поросло.
— Что ты, сынку, знаешь? Теперь и реки уже не те, что прежде были, и рыба в них не та... Да что там! И леса другие нынче стали, и люди...
При этих словах дед замолкал и погружался в думы. Уже ничем его нельзя было заинтересовать. И долго мог он так сидеть у тесаного древнего стола, опершись на локоть и опустив седую голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Нам это дедово поглядывание и похвальная скупая усмешка придавали бодрости, и мы с еще большим упорством и рвением очищали зернистые початки. Платою нам был каждый молодой початок. Зерно на нем пробовалось ногтем. Початок мы откладывали в большой горшок и еле дожидались, чтоб бабушка поставила варить. Наконец в дедовой хате начинало пахнуть кукурузой. О, этот лакомый, благодатный запах, который уже потом, и в юношеские, и в зрелые годы, ничем и никогда было не заменить. Мгновение, когда длинные желтые початки лежали уже на широкой тарелке, когда над ними белой кудрявой тучкой клубился пахучий парок, а бабушка подавала еще и соль, всем нам казалось торжественным и знаменательным. Без поспешности принимались мы за еду — все бралось по порядку, все знали: каждый початок хорош и вкусен, а перебирать, ловчить — грех не спасенный! Куда вдруг и сон девался, и снова мы брались за початки, даром что сам дед велел идти ложиться спать.
Брат Петро был сильнее и выносливее. Он еще подгребал к себе неочищенный початок, я же нырял в кучу шелухи — снятых с кочанов мундиров и сладко засыпал. Сон был крепким, и, конечно, трудно было запомнить, какими дорогами он меня водил. Перед рассветом я уже чувствовал, как упираются мне в бока жесткие торчки ботвы в подстилке, а все равно спалось. Бабушка тарахтела посудой, подойником, шла доить корову, звенела дужкою ведра — из колодца принесла свежей воды. А я спал и слышал все сквозь сон.
Когда из-за далекой лазоревой дали над Ясеновой вставало солнце, скользя лучом сквозь маленькое оконце под соломенной крышей дедовой хаты, бабушка нас будила. Спросонок не сразу было нам сообразить, где же это мы заночевали и что это за хата. Да только протрешь глаза, и вырисуются очертания дедового верстака у окна, и вынырнут из полумрака ряды икон под потолком — все становилось ясно.
Мы бежали умываться на холодный осенний двор, и сна как не бывало. Можно было браться дальше за работу, чтобы честно отплатить бабушке за вареную кукурузу, за горсть сушеных груш, а может, и даже заслужить себе право на яблоко в великий пост, перед самой пасхой — верно, на всю округу у одного деда Петра они так сберегались.
Большая ветвистая груша у дедовой хаты протягивала ветки на улицу. Родила груша щедро и была действительно царицей всего сада. В урожайный год сушила бабушка с нее целую гору груш, сладких-пресладких. Ни инжир, ни знаменитый урюк, ни финики не могли бы поспорить с ними. Даром, что кидала груша большую тень на дедову ниву, он даже и подумать не мог, чтобы обкорнать какую-либо ветку. Только когда по- над улицей протягивали линию электрических проводов, спилили несколько прекрасных веток. И уже виделась груша не той...
До самой смерти останется для меня дед Петро воплощением трудолюбия, неутомимости. Никогда он не сидел без дела, и никто на свете не мог и не умел так все добротно и надежно сделать, как он. Коли навесил дверь — десятки лет будет стоять, не скособочится, не пересохнет: у деда в работе свои секреты были, свои методы-способы.
А мастерской деду служила та же хата, в которой жил он, встречал рассветы и вечера. Никаких особых помещений с вентиляциями и приспособлениями. Кстати, для проветривания комнаты-мастерской прорублено было в потолке отверстие, через него выходила пыль, и пары от клея да красок.
Рейки и доски, заготовки для дверей и окон, заклепки и обручи, всяческое снаряжение — все-все умещалось под крышей дедовой невеликой хаты, все знало свое место и было под рукой у мастера в любой момент. И пахло всегда у деда стружкой, смолой-живицей, красками.
Дедов верстак был старый-старый, сделанный надежно и практично, теперь я думаю: как же много, наверно, сил да здоровья забрал он у деда и в то же время каким большим, надежным помощником был для него. Стоял перед окном, выходившим на огород, так, что солнце всегда падало на него. И стояла в хате целая завеса пыли, и было как-то странно-странно. Дед тогда казался не просто мастером — был похож он на мыслителя, сосредоточенного, напряженного, на селянина, вросшего в землю, — только и любоваться им.
Коли стругал дед доску, стружка из-под фуганка вилась длинной ленточкой, спадала золотистым завитком на земляной пол, к дедовым ногам. Так стругал он, будто шел в размеренном танце. Я завидовал бабушке: всегда ей хватает растопки в хате, не то что нам — и щепать надо было лучину, и подсушивать ее в печи.
Во всем дед Петро был тверд и неподатлив, как кремень. Имел свои пристрастия, свой взгляд на мир. Как- то я застал его за необычною работой. В руках у него были две планки сломанного метра-складенца, который за ненадобностью подарил ему один сосед. Так разве мог дед спокойно смотреть на поломанную вещь. Конечно же, он должен был его починить. Починка оказалась довольно-таки канительной и хлопотной. Тут нужен был специальный инструмент для работы с бляхой, а у деда такого не было. Я долго смотрел, как дед копается, как раз за разом начинает сызнова, а дело все не ладится. Аж потом обливался дед, а все не отступался.
— Да как же вы, дедуня, этот метр сложите, коли он сломан и не дается?
— А хоть зубами, да сложу! — Дед вытер рукавом пот со лба, опустил руки на колени, передохнул чуток, уставившись в окно и покачивая головой. А потом сжал губы и взялся колдовать дальше. И все же починил метр.
Дважды на год дедова хата принаряжалась, а один раз — убиралась зеленью. На рождество и пасху только верстак напоминал о том, что тут живет мастер. Правда, и стол прикрывался скатертью, в рождественские дни на нем лежал керечум — небольшая белая булка, спеченная на праздник. А на пасху хата была еще торжественней и веселей. В ней пахло калачами, вареньем, яблоками. И уже совсем необычайной становилась хата в троицын день. Вот когда убиралась она зелеными ветками орешника, наполнялась запахами травы, рассыпанной по земляному полу. Да и сам этот пол был не будничным. Хозяйка смазывала его сырой глиной и чуть-чуть присыпала песочком.
В праздничные и воскресные дни дед был торжественным, чисто одетым — хоть икону с него пиши. Длинные седые волосы пышно кудрявились, на челе — печать глубокой думы и проникновенной мысли, очи будто светлели и охватывали далекие просторы.
Трудился до конца. Потому, наверно, даже после смерти его осталось в хате много-много столярных за
готовок, незаконченной работы. Правда, и не должен был он так тяжко трудиться. Хлеба на себя и бабушку ему хватало, да и к хлебу тоже. Кабанов колол, корову в хлеву держал такую, что хоть на выставке ее показывай — столько молока она давала. Кукурузы на ниве родило всегда до нови, и картошка была, и яблоки, сухие фрукты, стайка кур. Казалось бы, чего еще нужно было двум старикам? Но дед оставался при хозяйстве: нивы и луга не передавал детям, хотя на отдельных пашнях и луговинах именно они и хозяйничали. И уже только перед кончиной завещал он, кому и что оставляет в наследство.
— Чего вы, тату, столько трудитесь да трудитесь? Сколько вам надо теперь — дали б рукам отдохнуть... — как-то сказал ему мой батько.
Дед помолчал, покачал головой, будто что-то взвешивал, а потом:
— На готовый хлеб зубы найдутся!
Вот таким был наш дед Петро!
Дед Федор, мамин отец, деду Петру был полной противоположностью. Этого запомнил я с той великой нежностью и добротой, с той лаской и благодарностью, уважением и любовью, которые дают умершим силу жить в памяти живых. Деда Петра я очень почитал, я удивлялся тому, какой он был необыкновенный мастер, сдержанный во всем, неуступчивый и твердый. Дед Федор очаровывал мягкостью и ласковостью характера, необычайной широтой души.
В нашей хате снова родился ребенок. Батьки дома нет — он на заработках. А мы маленькие и не знаем, чем помочь в малом нашем хозяйстве, как быть, что надо делать? И тут является наш дед Федор как помощник, как добрый дух, как защитник. На кровати лежит мама, на печи — большой селянской печи — греется в сбивальничке грудной ребенок, а перед печкой на скамеечке дед сидит и набивает люльку табаком. Долго, чинно набивает, с какою-то торжественностью, и так же торжественно потом открывает дверцы печи, разгребает жар и кладет глиняную люльку в угли. Пока люлька-глинянка пропекается, пока табак в ней начинает тлеть, дед Федор сидит на страже перед печкой и допытывается у мамы о чем-то, вовсе нам непонятном — а что бы мама съела да что бы выпила, за какими лекарствами
надо сходить в аптеку? Из дому прихватит дед молока и масла, белой муки и яичек — всего-всего, чтобы покормить не только больную маму, но и нас всех. Вот он уже колдует на плите, варит мамалыгу, приправляя ее мятою, сбивает масло. Вот и яичница поспела, в хате — вкусные запахи дедовых приправ и кушаний, а у нас на душе — тепло и радостно. Ведь не кто-нибудь там, а сам дед Федор готовил завтрак, и, коли он в нашей хате, сама она казалась нам приветливее и светлее.
Мы едим, а дед на лавке сидит и пыхает табаком, дым вьется над дедовою лысиной кудрявым голубым облачком. Никогда я не видел, чтобы кто-то с таким же наслаждением курил, как дед Федор. И тут тоже была между двумя дедами разница. Дед Петро в хате своей просто не дозволял дымить. Это в селе все знали, и только приблизится кто-либо к его порогу, так первым делом трубку в карман.
Накормив родильницу и всю нашу мелюзгу, дед Федор собирался в аптеку и довольно скоро возвращался с лекарствами. От них так пахло по всей хате, что голова шла кругом, а мама, напившись их, так крепко засыпала, что нам становилось страшно. Мы гомозились на печи, сидели на лавке и все поглядывали на маму. Лицо ее было бледно, но спокойно, словно она, наша мама, прошла большую тяжкую дорогу и наконец могла хоть чуточку передохнуть.
Дед Федор был набожным. Но его вера в святых и небо ничем не походила на веру во всемогущего бога деда Петра. Дед Петро был книжник, больше того, сказал бы я — теоретик и мыслитель. На молитве видел я его в очках, что придавало ему видимость учености и торжественности. Старинные дедовы книги были обтянуты кожей-сырцом — он умел переплетать книги. Дед Федор молитвенников в хате не держал и в религиозности своей был, пожалуй, практиком — его молитва не от книги шла — от чувства. У деда Петра в хате была целая галерея икон, развешанных по чину и по важности, в последовательности, в которой разбирался разве что один только хозяин дома. У деда Федора — две-три иконы, и то, наверно, больше для приличия. А между иконами развешаны были для украшения расписанные орнаментом белые тарелки и тут же большая рама с фотографиями. Каких только фотографий там не было! И дедов сын в расшитой верховинской одежде, и дядька Юра в мундире чешского солдата, и дочки во весь рост,
до пояса, с румянами на лице, их для красоты подмалевал незадачливый фотограф-самоучка, что по летним праздникам бродил по селам и щелкал за небольшие гроши дешевым аппаратом.
Не знаю, какое самое любимое яство было у деда Федора. Ведомо мне только, что очень он любил свежую рыбу. Нет, не ту, которую за деньги покупают в магазине, а пойманную в горной речке — так себе, мелочишку... Для настоящих мастеров-удильщиков она могла бы послужить разве что только наживкой. Но и такую вот «наживку» наловить в речке на тихих заводях было непросто. Я, бывало, целыми часами бродил по берегу, выслеживая то гольца, то плотвичку, то пескарика, поднимая камешки, дожидаясь, пока мутная вода очистится, протечет. Рыбешка притаится так, что ее чуть видно, ей, бедняжке, тоже охота жить!
Но вот изловчишься, взденешь ее на вилку, и как затрепещет она, забьется в воздухе — значит, всем ты рыбакам рыбак!
Зажмешь ее в кулак, кинешь в шапку, а шапку нахлобучишь... Как она трепещет, и кажется тебе, что большего улова не может быть на целом, на великом свете с широкими морями-океанами.
Тут, верно, дело было не просто в радости, что вот как ни ловка и ни быстра рыбка, а ты все ж таки и ловчее и быстрее оказался, — разом виделся мне дед Федор, улыбающийся, будто помолодевший, чувствовалась на щеке жесткая его ладонь, пахнущая хлебом. Дед всегда любил сам резать ржаной хлеб к обеду, оттого и руки его всегда пахли хлебом.
Так-то принесешь добычу к деду Федору, он тебя погладит ласково и усмехнется благодарно. Нет, не просто усмехнется, а как-то весь расцветет и соберется ставить токан. Токан дед варит долго, выпекает и припекает его на жару, чтоб повкусней за попитательней стал. В небольшом горшочке кипит вода с укропом, в нее дед кинет всю добычу из речки. Понесутся разом по хате струйки таких рыбных запахов, будто тут первый куховар целого континента хозяйничает. Вареную рыбку дед посыплет порезанными перышками зеленого лука и чинно приступает к трапезе.
Токан в рот дед несет целыми ломтями; осторожно и бережно берет гольца, плотвичку, пескарика. За всякими столами — бедными, богатыми, роскошными — видал я потребляющих выращенный на земле и добытый в реках да морях печеный и вареный корм, да только не выпадало мне видеть, чтоб поедались яства с тем наслаждением и смаком, как едал речную мелочь дед Федор.
В этот час дед Федор непременно и с гордостью вспоминал прошедшие года и ту рыбу, что водилась в нашей речке Тересве. Верно, не замечал он, что всякий раз, как только садился за ужин и вдыхал парок речного сокровища и зеленого лука, начинал рассказывать все ту же, одну-единственную байку, как изловил в тихой заводи рыбу-великана: еле-еле вытащили ее на берег два человека. Когда я удивлялся и не мог себе представить, что ж это был за кит, дед только сокрушенно рукой махал, что, мол, было это все да быльем поросло.
— Что ты, сынку, знаешь? Теперь и реки уже не те, что прежде были, и рыба в них не та... Да что там! И леса другие нынче стали, и люди...
При этих словах дед замолкал и погружался в думы. Уже ничем его нельзя было заинтересовать. И долго мог он так сидеть у тесаного древнего стола, опершись на локоть и опустив седую голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10