https://wodolei.ru/catalog/mebel/mojdodyr/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ты помнишь игры на берегу Клайда, зеленые склоны, звонкий стук молотков на Хай-стрит и серьезную торжественность старой церкви! Послушай, Даниэль, мы поедем в Глазго, и я увижу твоих лунатиков…
– Мы поедем в Глазго! – в восторге вскричал Даниэль.
– Мы выедем в шесть вечера, – сказал я, заводя часы. – Поскольку мы живем в совершенно свободной стране, я предпочитаю всегда иметь при себе паспорт и разрешение на проезд, так что недостает нам только лошадей. А поскольку дорога мне совершенно незнакома, не премини известить кучера, что остановлюсь я не раньше чем на 55"5Г северной широты.
Даниэль вышел.
Десять дней спустя я уже входил в гостиницу «Оленья голова», которая почти ни в чем не уступает «Звезде».
Глава вторая,
которая является продолжением первой и в которой мы встречаем самого рассудительного героя этой истории в лечебнице для умалишенных
Лечебницу для лунатиков я посетил в день святого Михаила, в пору, когда в Шотландии время от восхода солнца до его заката делается совсем коротким; зная, что при лечебнице имеется ботанический сад, богатый редкими и прекрасными растениями, я вышел из дому спозаранку. В десять утра я был уже в лечебнице; утро, пасмурное, но спокойное, предвещало тихий вечер. Я не стал обращать внимание на те печальные извращения человеческой природы, что обычно привлекают зевак к решеткам, за которыми содержатся умалишенные. Я искал не больного безумца, вызывающего страх или брезгливость, но безумца изобретательного и почти свободного, который блуждает по аллеям, провожаемый взглядами внимательными и сочувствующими, не вызывая ни в ком подозрений и не нуждаясь в том, чтобы его усмиряли силой. Я и сам шел куда глаза глядят по тропинкам ботанического сада, уподобляясь добровольному лунатику, ищущему расположения себе подобных. Вскоре я заметил, что обитатели лечебницы сторонятся меня с печальным достоинством, какое сообщают им пережитые несчастья, а быть может, и инстинктивное сознание собственного морального превосходства, вознаграждающего этих страдальцев за то филантропическое рабство, на которое обрекает их наш высокий разум. Я почтительно удалился от этих отшельников, судящих о человеке общественном куда более здраво, чем мы, и более чем справедливо видящих в нем источник тревог и страха.
«Увы! – думал я с глубокой горечью. – Вот плоды нашей тщеславной и лживой цивилизации!.. Мои земные братья отворачиваются от меня потому, что я одет в это роковое платье богача, выдающее во мне их врага!.. Мне, бегущему от мира, как они бегут от меня, остается лишь общение с этим созданием, живым и чувствительным, но бездумным и бесстрастным, созданием, не способным ответить мне взаимностью!..»
Говоря себе эти слова, я устремил взор на большую четырехугольную грядку, засеянную мандрагорой; почти все растения были вырваны с корнем и валялись тут же на земле, увядшие и безжизненные, ибо никто не потрудился их собрать. Сомневаюсь, что в мире нашлось бы еще одно место, где можно было бы увидеть столько мандрагор сразу.
Вспомнив внезапно, что это растение – сильнодействующий наркотик, способный заглушить боль тех несчастных, что влачат жалкое существование в стенах лечебницы, я сорвал одну мандрагору с еще не сжатой части грядки и, приглядевшись к ней поближе, воскликнул: «Скажи мне, могущественная дщерь семейства пасленовых, чудесная сестра белладонны, скажи мне, по какому исключительному праву восполняешь ты недостаток нравственного воспитания и политической философии народов, даруя страждущим душам сладостное забытье, в какое обычно погружает нас сон, и нечувствительность к боли, какая, кажется, ждет нас только за гробом?…»
– Она вам ответила?… – спросил у меня, поднимаясь с земли, некий юноша. – Говорила она с вами? пела вам? О, умоляю вас, сударь, скажите мне, спела ли она вам песню мандрагоры:
Это я, это я, это я,
Это я – мандрагора,
Дочь зари, для тебя я спою очень скоро;
Я невеста твоя!
– Она не умеет разговаривать, – отвечал я со вздохом, – как и все другие мандрагоры, которые мне довелось срывать в моей жизни…
– Значит, – воскликнул юноша, бросая мандрагору на землю, – и это все еще не она!
По причине, необъяснимой ни для меня, ни для вас, сознание, что он еще не нашел мандрагору, которая поет, безмерно опечалило его, и он погрузился в горестные размышления, а я тем временем принялся разглядывать его самым внимательным образом, чувствуя, как растет и моей душе симпатия, которую с самого начала вызвал во мне его нежный голос и простодушный, невинный характер его умопомешательства. Хотя лицо юноши несло на себе следы жестокой тревоги и привычки к постоянному переходу от надежды к разочарованию, было видно, что ему не больше двадцати двух лет. Он был бледен, но той бледностью – плодом печали и уныния, – которая тотчас сменилась бы здоровым румянцем при первом проблеске чистой радости; черты его отличались греческой правильностью, но без греческой холодности и симметричности; больше того, четкие контуры этого лица выдавали душу мечтательную и живую, хотя покорную и робкую. Без сомнения, его тонкие черные брови, изогнутые красивой дугой, никогда не хмурились от угрызений совести – да что я говорю! – даже от тех мимолетных ее уколов, которым случается подчас смутить законный покой добродетели. Когда он поднял на меня большие голубые глаза с черными зрачками, я удивился их влажной прозрачности, их потухшему огню и, под действием моей поэтической мономании, вспомнил заходящее за горизонт светило на мертвенно-бледном небе. Одним словом, чтобы выразить мою мысль яснее, с чего мне, вероятно, следовало бы начать и с чего я, вне всякого сомнения, начал бы, если бы сумел уберечься от всевластия метафор и деспотизма фраз, я скажу вам попросту, что передо мной стоял очень красивый молодой человек, черноволосый, чернобровый и черноглазый.
Что, однако, поразило меня больше всего – ибо внешние очертания действуют безотказно на любой ум, будь он даже совершенно свободен от предрассудков, – это удивительная, если не сказать роскошная, изобретательность, с какой был одет мой лунатик, и непринужденная естественность, с какой он носил свой великолепный костюм, напоминая шотландского горца, который как ни в чем не бывало расхаживает по равнине, завернувшись в свой плед. Грудь его украшали медальон на тонкой золотой цепочке из тех, что привозят с собой индийские набобы, и тончайшая и элегантнейшая из всех шалей, что когда-либо изготовлялись на фабриках Кашмира. Когда он провел своей сильной и мускулистой, но изящной и белой, как слоновая кость, рукой по волосам, и я увидел, как сверкают унизывающие его пальцы рубиновые перстни и обнимающие его запястье брильянтовые браслеты, а уж я, умеющий определить на глаз число каратов и количество гранов в драгоценных камнях лучше любого химика с его реактивами, шлифовщика с его наждаком и ювелира с его весами, – я знаю толк в этих вещах.
– Как ваше имя, сударь?… – спросил я юношу, испытывая разом и некое смутное, неясное для меня самого, чувство нежности к несчастному страдальцу, и почтение к свергнутому властителю, в чьем наряде заметны были остатки прежней роскоши.
– Сударь!.. – повторил он со вздохом… – Я вовсе не сударь. Мое имя Мишель, но обычно меня зовут Мишель-плотник, ибо таково мое ремесло.
– Позвольте мне вам заметить, Мишель, что ничто в ваших манерах не выдает простого плотника, и я боюсь, что, предаваясь помимо воли неким всепоглощающим размышлениям, вы заблуждаетесь относительно вашего истинного происхождения.
– Поскольку мы находимся в лечебнице для умалишенных, я в качестве пациента, а вы в качестве гостя, то такое предположение звучит в ваших устах весьма естественно, однако уверяю вас: единственное, что не вызвало здесь возражений, – это мое имя и звание. Правда, я плотник состоятельный, быть может, самый богатый в мире, что же до этих предметов роскоши, вид которых не замедлил привести вас к тому ошибочному и лестному для меня заключению, с каким вы имели любезность меня познакомить, то поверьте, я ношу их не из гордыни, но потому, что их подарила мне моя жена, вот уже несколько лет весьма успешно ведущая торговлю с Левантом. Если их у меня не отобрали при моем поступлении сюда, то, как мне иногда кажется, лишь потому, что я нахожусь под чьим-то покровительством, а также потому, что мой мирный и безобидный нрав располагает ко мне сторожей, и они обращаются со мной милосердно и предупредительно.
Пораженный той простой и ясной формой, в которую были облечены эти вполне естественные мысли и которой я, возможно, не придал бы такого значения, будь я к ней более привычен, я спросил с тревогой и любопытством:
– Постойте, дорогой Мишель! Вы, должно быть, принимали участие в очень важных предприятиях, если сумели накопить столь значительное состояние?…
Мишель покраснел, смутился, а затем, взглянув на меня с видом уверенным, но простодушным, отвечал:
– Вы правы, сударь, однако ж я и сам затрудняюсь сказать наверное, в чем заключалась природа и цель моих предприятий, хотя существование их не подлежит сомнению. Это я поставляю кедровые бревна и кипарисовые доски для дворца, который царь Соломон возводит для царицы Савской в самом центре Аррахиехского озера, в двух днях езды от оазиса Юпитера-Амона, посреди большой ливийской пустыни.
– Ах вот оно что! – воскликнул я. – Это совсем другое дело. Но ведь вы, если я не ошибаюсь, сказали, что вы женаты. Ваша жена молода?
– Молода! – повторил Мишель с еще большим смущением. – Нет, сударь. Я думаю, ей более трех тысяч лет, хотя по виду ей не дашь больше двухсот.
– Еще того лучше, друг мой! Все это, благодарение Богу, ни на что не похоже. Считаете ли вы, по крайней мере, что, несмотря на свой преклонный возраст, она красива?
– Для всего мира и для вас, сударь, – нет. Она красива для меня, потому что я ее люблю, потому что она единственная женщина, достойная любви!..
– А не приходило ли вам когда-нибудь в голову, что в преследованиях, которым вы подвергаетесь, виновата ваша жена, с ее богатством и влиянием?
– Этого я не знаю и очень сожалею о том, что не знаю, ибо уверенность в этом скрасила бы мне дни, проводимые в заключении.
– Отчего же, Мишель, отчего же?
– Оттого, что она не может пожелать ничего дурного.
– О Мишель, вы воистину пробуждаете мое любопытство! Я хотел бы узнать вашу историю!
Не знаю, как вы, друзья мои, а я охотно уступил бы место на трех торжественных заседаниях Французской академии ради того, чтобы проникнуть в тот фантастический лабиринт, на существование которого мне намекнули полупризнания Мишеля…
Если же вы, друзья, не разделяете моих пристрастий, то у меня, к счастью, найдется для вас нить Ариадны. Поскорее перелистайте правой – или левой, если вы левша, а если вы с одинаковым проворством действуете обеими руками, то и обеими, – перелистайте, говорю я, двигаясь к началу книги, те страницы, которые вы успели прочесть. Сделать это вам будет нетрудно, особенно если, выказав известную твердость и ловкость, вы будете переворачивать несколько страниц разом. Таким образом вы дойдете до фронтисписа, до форзаца, до обложки, иными словами, до входа в этот скучный лабиринт, и получите возможность отплыть в сторону Наксоса.
– Мою историю, – повторил Мишель с очень серьезным видом, переводя взор с солнца, сиявшего в небе, на те мандрагоры, которые ему еще предстояло сорвать, чтобы убедиться и том, что поющих мандрагор не бывает, по крайней мере в саду лечебницы для лунатиков в Глазго… – Мою историю? Она, без сомнения, странна и непонятна, раз никто в нее не верит и раз все, кому я ее рассказывал, считают, что моя вера в вымыслы обличает перед судом всеобщего разума слабость и расстройство моего ума; ведь одно лишь это обстоятельство заставило здешних врачей позаботиться обо мне и взять те меры предосторожности, которые вы только что назвали преследованиями и которые я приписываю одному лишь человеколюбию. Как это объяснить? Мне самому моя история представляется последовательностью событий ясных и определенных, однако я не в силах объяснить, отчего они произошли, и попытался бы, пожалуй, не думать о них, если бы они не воскрешали в моей душе память о днях счастья и, главное, не напоминали мне о необходимости исполнить святой долг в срок, истекающий сегодня на закате.
Я хотел было его перебить. Он заметил это и, словно предвидя мое намерение, поспешил продолжить.
Мне непременно нужно, – сказал он, с таинственным видом приложив палец к губам, – прибыть в Гринок до полуночи; впрочем, и продолжительность, и трудность дороги очень мало смущали бы меня, заверши я уже свой труд. Вот что мне осталось, – прибавил Мишель, показывая на мандрагоры, которые зеленели под лучами солнца, пробивавшимися сквозь облака, словно сквозь редину в ткани, и покачивались под дуновением ветерка. – Я без труда мог бы покончить с этим делом в несколько минут, – продолжал он, – но раз вы так добры, что принимаете во мне участие, я не стану скрывать от вас, что эта грядка зеленых, прекрасных мандрагор заключает в себе тайну моих последних иллюзий; ибо, когда я сорву последнюю из цветущих мандрагор и она останется нема точно так же, как та, которую сорвали вы, – тогда сердце мое разобьется! А вы ведь знаете, что это такое – обольщаясь издавна питаемой надеждой, до самой последней минуты гнать от себя нестерпимое подозрение, что ты всё это выдумал… выдумал ВСЁ и что за твоими химерами не стоит ровно ничего… НИЧЕГО!.. Я думал об этом в тот момент, когда вы пришли сюда, поэтому-то я и уселся на землю.
Разве найдется на нашей земле, где ты, Господи, движимый гневом или насмешкой, поселил нас всех вместе без разбору, не взвешивая и не считая!.. – разве найдется на ней такой несчастный, у которого не было бы своей поющей мандрагоры!..
– Значит, Мишель, у вас хватит времени, чтобы рассказать мне вашу историю… а пока вы будете рассказывать, мы вместе посторожим ваши мандрагоры, и в особенности ту, которую венчает цветок, прекрасный, как звезда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я