https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/dlya-kvartiry/
Никогда в жизни не доводилось мне видеть столько лент, блесток и галунов! По презрительному взгляду, брошенному на меня, сидящего на старой собачьей подстилке, я, как мне показалось, узнал бульдогов мистрис Спикер.
Когда весь кортеж прошествовал мимо меня, я снова улегся, размышляя о странностях природы, населившей мир творениями столь невероятными, ибо, хотя мне и приходилось не раз слышать о людях с песьими головами, о которых упоминают Геродот, Аристотель, Элиан, Плутарх, Плиний, Страбон и множество других авторов, чья мудрость, опытность и честность не могут быть поставлены под сомнение, я прежде не слишком доверял их свидетельствам и, главное, даже не подозревал, что природе угодно было основать в устье Клайда колонию этих существ, наделив их столь неожиданной способностью усваивать самые утонченные достижения цивилизации. Поэтому наутро я был склонен думать, что все это мне привиделось, а виной тому Фея Хлебных Крошек, которая забавляется, навевая мне с неведомой целью и при помощи неведомого средства, вывезенного из дальних стран, подобные фантастические видения. Мысль эта так увлекла меня, что я начал было уже сомневаться в реальности всего, что произошло со мною за последние два дня, и не смел нащупать у себя на груди волшебный портрет, приведший меня накануне в столь сладостное исступление, ибо боялся, что поиски окажутся тщетны.
– Увы! – сказал я себе. – Вся моя жизнь превратилась в сплошные химеры и причуды с тех пор, как в нее вмешалась, пусть даже для моего блага, Фея Хлебных Крошек, и все счастливые впечатления и диковинные иллюзии, которые на меня обрушиваются, наверняка суть не что иное, как порождения ее фантазии. Быть может, я никогда не видел портрета Билкис!
В то же мгновение я машинально поднес руку к медальону; он раскрылся, хотя я, кажется, даже не дотронулся до пружины, и Билкис предстала передо мной еще краше, чем накануне.
– Благодарение Богу! – воскликнул я, упав на колени перед этим живым образом, ибо таинственный голос Билкис говорил с моей душой, а божественная улыбка, игравшая на ее устах и в ее взоре, так точно отвечала моим мыслям, что я побоялся смутить царицу своей тревогой…
– Благодарение Богу, Билкис! если что-нибудь мне и приснилось, то далеко не все!..
Глава тринадцатая,
рассказывающая о том, как одна гризетка влюбилась в Мишеля, а он сам – в портрет-миниатюру
Я не преминул отправиться с самого утра к мастеру Файнвуду и, привыкши ссылаться повсюду на Фею Хлебных Крошек, счел, что в краю, где имя ее должно быть известно хотя бы по древним преданиям, такое покровительство окажется мне особенно кстати.
– Что это еще за Фея Хлебных Крошек, – воскликнул мастер Файнвуд, уперев руки в боки, – и где, черт подери, вы воспитывались? Ведь вы, я так полагаю, шотландец, раз говорите по-нашему лучше Юма и Смоллета вместе взятых. У нас в Гриноке, дитя мое, по крайней мере среди плотников, нет никаких фей, кроме изобретательности и терпеливости, которые, с Божьей помощью, позволяют одолеть любое дело. Однако, – продолжал он, обращаясь к жене и дочерям, – физиономия этого парня мне нравится; не знаю, где я его видел, уж не во сне ли, да только я так полагаю, что он принесет нашему дому удачу. Нужно будет проверить его в деле, ибо рабочего иначе не испытаешь, и если он в самом деле так умел и работящ, как утверждает его аттестат, а бумага эта, по правде сказать, самая хвалебная из всех, какие я когда-либо держал в руках, то мы не станем обращать внимание на веселые причуды и фантазии, свойственные его возрасту и состоянию. Беритесь же за работу, господин, которому покровительствуют феи! Покажите, на что вы способны.
Тут он дружески пожал мне руку, а мистрис Файнвуд улыбнулась мне с трогательной доброжелательностью, которая самым прелестным образом выразилась и на хорошеньких личиках ее шести дочерей, стоявших рядом с матерью.
Ободренный таким приемом, я с чистым сердцем принялся показывать свое искусство мастерам-плотникам, которые сразу поняли, что я умею выполнять самые трудные и сложные операции. «Должно быть, – думал я, чертя линии и снимая мерки, – образ Феи Хлебных Крошек изгладился из памяти жителей Гринока за время ее долгого отсутствия, а после ее возвращения прошло еще слишком мало времени, хотя, судя по той скорости, которую ей удалось развить, она могла оказаться здесь ранним утром».
Рьяно взявшись за работу, я даже не заметил, что мастер Файнвуд уже давно стоит рядом и наблюдает за мной.
– Не робейте, приятель, – сказал он, с довольным видом хлопнув меня по плечу, – вы показали нынче столько вкуса и умения, что, если бы феи в самом деле вмешивались в наши дела, легко можно было бы поверить, будто одна из них сидит у вас в кармане.
Затем он обернулся к рабочим:
– Эй, ребята, рассудите-ка нас! Слыхали ли вы когда-нибудь о благородной покровительнице этого любезного работника, входящей в число добродетельных и именитых дам Гринока? Если верить его рассказам, это карлица двух с половиной футов росту и нескольких столетий от роду, именуемая Феей Хлебных Крошек; она говорит на всех языках, превзошла все науки и отменно танцует.
Пока он произносил эти слова, все пилы замерли, все топоры смолкли, все молотки застыли в воздухе. На секунду в мастерской воцарилась тишина, а затем многочисленные мои товарищи разразились таким дружным хохотом, в котором невозможно было различить ни единой модуляции, ни единого диссонанса. Это было самое единодушное, самое слаженное и самое стройное тутти, какое когда-либо доводилось слышать смертному; не скрою от вас, оно настолько же обидело меня, насколько и оглушила.
В эту минуту я твердо решил, что отныне ни с кем не буду говорить о Фее Хлебных Крошек, тем более что мне казалось весьма трудным описать ее так, чтобы людям, с ней не знакомым, она понравилась; признаюсь, однако, что этот взрыв веселья внушил мне не слишком большое расположение к рабочим, позволившим себе осмеять моего единственного друга, и с этих пор некие холодность и принужденность вкрались в мои отношения с товарищами, которые, в свой черед, составили не слишком благоприятное мнение о моем уме и нраве. Я часто замечал, как, глядя на меня, они постукивают пальцем по лбу с выражением презрительной жалости на лице, словно говоря друг другу, что мастер Файнвуд не ошибся, когда в день моего появления в его доме счел меня страдающим какой-то глупой манией.
Как бы там ни было, я с самого начала выказал такое прилежание и трудолюбие, что мастер Файнвуд отличал меня между всеми другими рабочими и обращался со мной почти так же нежно, как со своими шестью сыновьями и шестью дочерями. Моя склонность проводить свободное время в уединенных размышлениях казалась ему не более чем естественной чертой моего характера и нимало его не тревожила.
– Чего вы хотите? – говорил он. – Мальчику больше нравится сидеть в одиночестве на берегу моря, чем откупоривать бутылку за бутылкой или плясать на плотницких балах с Фолли Герлфри и прочими ветреницами. Пожалуй, ничего плохого в этом нет, потому что или я сильно ошибаюсь, или честный человек узнаёт в обществе выпивох и красоток больше вредных вещей, чем полезных!..
Я же и не думал о подобных радостях! Я знал одну-единственную усладу – любоваться моей дорогой Билкис и разговаривать с нею, ибо, как я уже сказал вам, между ее портретом и мною образовалась некая таинственная связь, которая позволяла нам, обходясь без слов, сообщаться друг с другом так живо, скоро и пылко, что по неведомой мне причине ничтожнейшее из моих впечатлений тотчас отражалось в ее неподвижных чертах, нарисованных кистью живописца, и внемлющая мне душа оживала на эмалевой поверхности миниатюры. Стоило нам – Билкис и мне – остаться одним, как между нами завязывался этот восхитительный воображаемый разговор, длившийся часами и обрекавший меня на постоянные переходы от отчаяния к надежде и от надежды к отчаянию – переходы, приносящие влюбленным столько боли и столько счастья. Если я приходил в ужас от разделявшего нас расстояния и невозможности когда бы то ни было его преодолеть, Билкис, казалось, ободряла меня улыбкой. Если я терял надежду обрести счастье, которое сулил мне ее взор, она, казалось, роняла слезу в знак сочувствия моим страданиям; если же мне приходилось на время проститься с нею, само выражение ее лица неизменно даровало мне неизъяснимое утешение, куда более действенное, чем любые радости жизни действительной. Однажды безумная страсть завлекла меня слишком далеко, Билкис же, питая ко мне неодолимую приязнь, разделяла, казалось, мои чувства: трепеща, я поднес губы к медальону и в силу иллюзии, объяснить которую можно лишь безрассудством любви, почувствовал, что царица, взволнованная, дрожащая, трепетная, готова вырваться из своей золоченой рамки и брильянтового ореола, дабы слить свои губы с моими. Жар ее поцелуя разжег огонь в моей крови, и я почувствовал, что это блаженство мне не по силам. Сердце мое билось так сильно, что казалось, оно вот-вот разорвется, взор заволокло облако из пламени и крови, душа слетела на уста, и я лишился чувств, лепеча имя Билкис.
Случаю или стечению обстоятельств более заурядному было угодно, чтобы Фолли Герлфри очутилась рядом со мной в тот самый момент, когда обожаемое имя Билкис замирало у меня на устах вместе с последней мыслью и последним желанием – желанием испустить дух в момент этого высшего наслаждения. Фолли, которая была достойна любви, ибо по праву считалась самой хорошенькой из всех юных гризеток Гринока, Фолли, странная Фолли притязала на звание моей возлюбленной – должно быть, потому, что суровость моих нравов и моя страсть к уединению не давали покоя ее девичьему тщеславию, – так что, в какой бы укромный уголок я ни удалялся, там, под сенью источенных временем скал или на опушке березовой рощи случайно и совершенно неожиданно обязательно появлялась Фолли, блиставшая прелестным каледонским нарядом, походкой сильфиды, фантастической миловидностью и безудержным весельем.
– Клянусь моей почтенной матушкой! – восклицала она тогда, воздевая руки к небу. – Мне, значит, на роду написано встречать вас повсюду! Вы, должно быть, большой ловкач, раз вам удается все время попадаться мне на глаза, потому что я-то избегаю вас так же старательно, как голубка коршуна, кружащегося над ее гнездом! Большая беда для порядочной девушки, у которой только и есть что ее невинность, – добавляла она, поднося свои хорошенькие пальчики к глазам, словно для того, чтобы утереть слезы, – если злые соблазнители вечно строят ей козни!
– Увы, дорогая моя Фолли, – отвечал я ей обычно, – не стану отрицать, что обстоятельство это повторяется достаточно часто, чтобы вызвать у вас некоторое удивление, но я готов поклясться вашими прекрасными черными глазами, что моей вины в этом нет; напротив, я очень ясно сознаю, что встречи с вами грозят мне опасностью, и стараюсь держаться подальше от тех мест, где бываете вы: ведь я связан узами, которые для меня дороже жизни и которые никогда не позволят мне отдать свое сердце вам.
В тот день, когда я лишился чувств, поцеловав портрет, волнение, охватившее меня, было так велико, что я зашел дальше, чем позволяли скромность и осторожность, и, во власти еще не остывшего восторга, добавил:
– Нет, Фолли! никогда я не отдам свое сердце вам, ибо оно отдано божественной принцессе Билкис.
Поскольку, известив Фолли столь решительным образом о непреодолимом препятствии, мешавшем исполнению ее планов, я боялся взглянуть на нее, а хранимое ею глубокое молчание заставляло меня подозревать, что она всецело предалась отчаянию, я бросился к ней, желая хоть немного утешить несчастную, и нашел ее в состоянии, которое тотчас встревожило меня, но насчет которого я, к величайшему моему унижению, очень скоро успокоился, ибо заметил, что девушка умирает со смеху. Впрочем, эти конвульсии безумного веселья и сдавленные взрывы хохота в самом деле грозили ей удушьем, и я попытался было помочь бедняжке, но она рукой остановила меня и, немного отдышавшись, сказала:
– Довольно, довольно; я успокоюсь сама, только, ради всего святого, Мишель, ничего не говорите мне больше, если не хотите окончательно меня уморить!
Услышав эти слова, я оставил Фолли, спрашивая сам себя, не подал ли я в самом деле повода считать меня безумным и не в тысячу ли раз безумнее владеющая мною страсть. Я вздохнул спокойно, только когда вновь взглянул на портрет Билкис, чья кроткая веселость, еще более безмятежная, чем обычно, всегда разгоняла все мои тревоги и врачевала все мои скорби.
Вскоре случай этот, с присовокуплением разнообразных комических обстоятельств, на какие не поскупилась ревнивая Фолли, сделался известен всем гринокским гризеткам, а те поведали о нем добропорядочным рабочим, которые косо смотрели на меня из-за моей дикарской робости, ошибочно принимая ее за беспечность или презрение. Теперь стоило мне в праздничный или воскресный день случайно повстречаться с толпой гуляк, как я тотчас слышал шепот:
– О! не мешайте размышлять Мишелю, самому мудрому и ученому из всех плотников графства Ренфру! Он потому всегда так хмур и погружен в собственные мысли, что беспрестанно грезит о принцессе Билкис, в которую влюблен и которую носит при себе в латунной коробочке на красивой цепочке!
– Принцесса Билкис, – говорила самая дерзкая плутовка, выступая из толпы и принимаясь быстро тереть указательным пальцем правой руки ладонь левой в знак презрения, – принцесса Билкис, по правде говоря, годится только для плотников! Он женится, если будет на то Господня воля, после того как найдет клевер о четырех лепестках или мандрагору, которая поет!
Мужчины ничего не говорили, ибо знали, что я не стану сносить оскорбление; однако они смеялись вместе со своими любовницами, а я спешил пройти мимо, пребывая в немалом смущении, ибо в шутках этих была, в сущности, большая доля правды.
Известия о моей страсти дошли и до стройки, на которой я работал, но там меня любили и никому не пришло бы в голову надо мной насмехаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Когда весь кортеж прошествовал мимо меня, я снова улегся, размышляя о странностях природы, населившей мир творениями столь невероятными, ибо, хотя мне и приходилось не раз слышать о людях с песьими головами, о которых упоминают Геродот, Аристотель, Элиан, Плутарх, Плиний, Страбон и множество других авторов, чья мудрость, опытность и честность не могут быть поставлены под сомнение, я прежде не слишком доверял их свидетельствам и, главное, даже не подозревал, что природе угодно было основать в устье Клайда колонию этих существ, наделив их столь неожиданной способностью усваивать самые утонченные достижения цивилизации. Поэтому наутро я был склонен думать, что все это мне привиделось, а виной тому Фея Хлебных Крошек, которая забавляется, навевая мне с неведомой целью и при помощи неведомого средства, вывезенного из дальних стран, подобные фантастические видения. Мысль эта так увлекла меня, что я начал было уже сомневаться в реальности всего, что произошло со мною за последние два дня, и не смел нащупать у себя на груди волшебный портрет, приведший меня накануне в столь сладостное исступление, ибо боялся, что поиски окажутся тщетны.
– Увы! – сказал я себе. – Вся моя жизнь превратилась в сплошные химеры и причуды с тех пор, как в нее вмешалась, пусть даже для моего блага, Фея Хлебных Крошек, и все счастливые впечатления и диковинные иллюзии, которые на меня обрушиваются, наверняка суть не что иное, как порождения ее фантазии. Быть может, я никогда не видел портрета Билкис!
В то же мгновение я машинально поднес руку к медальону; он раскрылся, хотя я, кажется, даже не дотронулся до пружины, и Билкис предстала передо мной еще краше, чем накануне.
– Благодарение Богу! – воскликнул я, упав на колени перед этим живым образом, ибо таинственный голос Билкис говорил с моей душой, а божественная улыбка, игравшая на ее устах и в ее взоре, так точно отвечала моим мыслям, что я побоялся смутить царицу своей тревогой…
– Благодарение Богу, Билкис! если что-нибудь мне и приснилось, то далеко не все!..
Глава тринадцатая,
рассказывающая о том, как одна гризетка влюбилась в Мишеля, а он сам – в портрет-миниатюру
Я не преминул отправиться с самого утра к мастеру Файнвуду и, привыкши ссылаться повсюду на Фею Хлебных Крошек, счел, что в краю, где имя ее должно быть известно хотя бы по древним преданиям, такое покровительство окажется мне особенно кстати.
– Что это еще за Фея Хлебных Крошек, – воскликнул мастер Файнвуд, уперев руки в боки, – и где, черт подери, вы воспитывались? Ведь вы, я так полагаю, шотландец, раз говорите по-нашему лучше Юма и Смоллета вместе взятых. У нас в Гриноке, дитя мое, по крайней мере среди плотников, нет никаких фей, кроме изобретательности и терпеливости, которые, с Божьей помощью, позволяют одолеть любое дело. Однако, – продолжал он, обращаясь к жене и дочерям, – физиономия этого парня мне нравится; не знаю, где я его видел, уж не во сне ли, да только я так полагаю, что он принесет нашему дому удачу. Нужно будет проверить его в деле, ибо рабочего иначе не испытаешь, и если он в самом деле так умел и работящ, как утверждает его аттестат, а бумага эта, по правде сказать, самая хвалебная из всех, какие я когда-либо держал в руках, то мы не станем обращать внимание на веселые причуды и фантазии, свойственные его возрасту и состоянию. Беритесь же за работу, господин, которому покровительствуют феи! Покажите, на что вы способны.
Тут он дружески пожал мне руку, а мистрис Файнвуд улыбнулась мне с трогательной доброжелательностью, которая самым прелестным образом выразилась и на хорошеньких личиках ее шести дочерей, стоявших рядом с матерью.
Ободренный таким приемом, я с чистым сердцем принялся показывать свое искусство мастерам-плотникам, которые сразу поняли, что я умею выполнять самые трудные и сложные операции. «Должно быть, – думал я, чертя линии и снимая мерки, – образ Феи Хлебных Крошек изгладился из памяти жителей Гринока за время ее долгого отсутствия, а после ее возвращения прошло еще слишком мало времени, хотя, судя по той скорости, которую ей удалось развить, она могла оказаться здесь ранним утром».
Рьяно взявшись за работу, я даже не заметил, что мастер Файнвуд уже давно стоит рядом и наблюдает за мной.
– Не робейте, приятель, – сказал он, с довольным видом хлопнув меня по плечу, – вы показали нынче столько вкуса и умения, что, если бы феи в самом деле вмешивались в наши дела, легко можно было бы поверить, будто одна из них сидит у вас в кармане.
Затем он обернулся к рабочим:
– Эй, ребята, рассудите-ка нас! Слыхали ли вы когда-нибудь о благородной покровительнице этого любезного работника, входящей в число добродетельных и именитых дам Гринока? Если верить его рассказам, это карлица двух с половиной футов росту и нескольких столетий от роду, именуемая Феей Хлебных Крошек; она говорит на всех языках, превзошла все науки и отменно танцует.
Пока он произносил эти слова, все пилы замерли, все топоры смолкли, все молотки застыли в воздухе. На секунду в мастерской воцарилась тишина, а затем многочисленные мои товарищи разразились таким дружным хохотом, в котором невозможно было различить ни единой модуляции, ни единого диссонанса. Это было самое единодушное, самое слаженное и самое стройное тутти, какое когда-либо доводилось слышать смертному; не скрою от вас, оно настолько же обидело меня, насколько и оглушила.
В эту минуту я твердо решил, что отныне ни с кем не буду говорить о Фее Хлебных Крошек, тем более что мне казалось весьма трудным описать ее так, чтобы людям, с ней не знакомым, она понравилась; признаюсь, однако, что этот взрыв веселья внушил мне не слишком большое расположение к рабочим, позволившим себе осмеять моего единственного друга, и с этих пор некие холодность и принужденность вкрались в мои отношения с товарищами, которые, в свой черед, составили не слишком благоприятное мнение о моем уме и нраве. Я часто замечал, как, глядя на меня, они постукивают пальцем по лбу с выражением презрительной жалости на лице, словно говоря друг другу, что мастер Файнвуд не ошибся, когда в день моего появления в его доме счел меня страдающим какой-то глупой манией.
Как бы там ни было, я с самого начала выказал такое прилежание и трудолюбие, что мастер Файнвуд отличал меня между всеми другими рабочими и обращался со мной почти так же нежно, как со своими шестью сыновьями и шестью дочерями. Моя склонность проводить свободное время в уединенных размышлениях казалась ему не более чем естественной чертой моего характера и нимало его не тревожила.
– Чего вы хотите? – говорил он. – Мальчику больше нравится сидеть в одиночестве на берегу моря, чем откупоривать бутылку за бутылкой или плясать на плотницких балах с Фолли Герлфри и прочими ветреницами. Пожалуй, ничего плохого в этом нет, потому что или я сильно ошибаюсь, или честный человек узнаёт в обществе выпивох и красоток больше вредных вещей, чем полезных!..
Я же и не думал о подобных радостях! Я знал одну-единственную усладу – любоваться моей дорогой Билкис и разговаривать с нею, ибо, как я уже сказал вам, между ее портретом и мною образовалась некая таинственная связь, которая позволяла нам, обходясь без слов, сообщаться друг с другом так живо, скоро и пылко, что по неведомой мне причине ничтожнейшее из моих впечатлений тотчас отражалось в ее неподвижных чертах, нарисованных кистью живописца, и внемлющая мне душа оживала на эмалевой поверхности миниатюры. Стоило нам – Билкис и мне – остаться одним, как между нами завязывался этот восхитительный воображаемый разговор, длившийся часами и обрекавший меня на постоянные переходы от отчаяния к надежде и от надежды к отчаянию – переходы, приносящие влюбленным столько боли и столько счастья. Если я приходил в ужас от разделявшего нас расстояния и невозможности когда бы то ни было его преодолеть, Билкис, казалось, ободряла меня улыбкой. Если я терял надежду обрести счастье, которое сулил мне ее взор, она, казалось, роняла слезу в знак сочувствия моим страданиям; если же мне приходилось на время проститься с нею, само выражение ее лица неизменно даровало мне неизъяснимое утешение, куда более действенное, чем любые радости жизни действительной. Однажды безумная страсть завлекла меня слишком далеко, Билкис же, питая ко мне неодолимую приязнь, разделяла, казалось, мои чувства: трепеща, я поднес губы к медальону и в силу иллюзии, объяснить которую можно лишь безрассудством любви, почувствовал, что царица, взволнованная, дрожащая, трепетная, готова вырваться из своей золоченой рамки и брильянтового ореола, дабы слить свои губы с моими. Жар ее поцелуя разжег огонь в моей крови, и я почувствовал, что это блаженство мне не по силам. Сердце мое билось так сильно, что казалось, оно вот-вот разорвется, взор заволокло облако из пламени и крови, душа слетела на уста, и я лишился чувств, лепеча имя Билкис.
Случаю или стечению обстоятельств более заурядному было угодно, чтобы Фолли Герлфри очутилась рядом со мной в тот самый момент, когда обожаемое имя Билкис замирало у меня на устах вместе с последней мыслью и последним желанием – желанием испустить дух в момент этого высшего наслаждения. Фолли, которая была достойна любви, ибо по праву считалась самой хорошенькой из всех юных гризеток Гринока, Фолли, странная Фолли притязала на звание моей возлюбленной – должно быть, потому, что суровость моих нравов и моя страсть к уединению не давали покоя ее девичьему тщеславию, – так что, в какой бы укромный уголок я ни удалялся, там, под сенью источенных временем скал или на опушке березовой рощи случайно и совершенно неожиданно обязательно появлялась Фолли, блиставшая прелестным каледонским нарядом, походкой сильфиды, фантастической миловидностью и безудержным весельем.
– Клянусь моей почтенной матушкой! – восклицала она тогда, воздевая руки к небу. – Мне, значит, на роду написано встречать вас повсюду! Вы, должно быть, большой ловкач, раз вам удается все время попадаться мне на глаза, потому что я-то избегаю вас так же старательно, как голубка коршуна, кружащегося над ее гнездом! Большая беда для порядочной девушки, у которой только и есть что ее невинность, – добавляла она, поднося свои хорошенькие пальчики к глазам, словно для того, чтобы утереть слезы, – если злые соблазнители вечно строят ей козни!
– Увы, дорогая моя Фолли, – отвечал я ей обычно, – не стану отрицать, что обстоятельство это повторяется достаточно часто, чтобы вызвать у вас некоторое удивление, но я готов поклясться вашими прекрасными черными глазами, что моей вины в этом нет; напротив, я очень ясно сознаю, что встречи с вами грозят мне опасностью, и стараюсь держаться подальше от тех мест, где бываете вы: ведь я связан узами, которые для меня дороже жизни и которые никогда не позволят мне отдать свое сердце вам.
В тот день, когда я лишился чувств, поцеловав портрет, волнение, охватившее меня, было так велико, что я зашел дальше, чем позволяли скромность и осторожность, и, во власти еще не остывшего восторга, добавил:
– Нет, Фолли! никогда я не отдам свое сердце вам, ибо оно отдано божественной принцессе Билкис.
Поскольку, известив Фолли столь решительным образом о непреодолимом препятствии, мешавшем исполнению ее планов, я боялся взглянуть на нее, а хранимое ею глубокое молчание заставляло меня подозревать, что она всецело предалась отчаянию, я бросился к ней, желая хоть немного утешить несчастную, и нашел ее в состоянии, которое тотчас встревожило меня, но насчет которого я, к величайшему моему унижению, очень скоро успокоился, ибо заметил, что девушка умирает со смеху. Впрочем, эти конвульсии безумного веселья и сдавленные взрывы хохота в самом деле грозили ей удушьем, и я попытался было помочь бедняжке, но она рукой остановила меня и, немного отдышавшись, сказала:
– Довольно, довольно; я успокоюсь сама, только, ради всего святого, Мишель, ничего не говорите мне больше, если не хотите окончательно меня уморить!
Услышав эти слова, я оставил Фолли, спрашивая сам себя, не подал ли я в самом деле повода считать меня безумным и не в тысячу ли раз безумнее владеющая мною страсть. Я вздохнул спокойно, только когда вновь взглянул на портрет Билкис, чья кроткая веселость, еще более безмятежная, чем обычно, всегда разгоняла все мои тревоги и врачевала все мои скорби.
Вскоре случай этот, с присовокуплением разнообразных комических обстоятельств, на какие не поскупилась ревнивая Фолли, сделался известен всем гринокским гризеткам, а те поведали о нем добропорядочным рабочим, которые косо смотрели на меня из-за моей дикарской робости, ошибочно принимая ее за беспечность или презрение. Теперь стоило мне в праздничный или воскресный день случайно повстречаться с толпой гуляк, как я тотчас слышал шепот:
– О! не мешайте размышлять Мишелю, самому мудрому и ученому из всех плотников графства Ренфру! Он потому всегда так хмур и погружен в собственные мысли, что беспрестанно грезит о принцессе Билкис, в которую влюблен и которую носит при себе в латунной коробочке на красивой цепочке!
– Принцесса Билкис, – говорила самая дерзкая плутовка, выступая из толпы и принимаясь быстро тереть указательным пальцем правой руки ладонь левой в знак презрения, – принцесса Билкис, по правде говоря, годится только для плотников! Он женится, если будет на то Господня воля, после того как найдет клевер о четырех лепестках или мандрагору, которая поет!
Мужчины ничего не говорили, ибо знали, что я не стану сносить оскорбление; однако они смеялись вместе со своими любовницами, а я спешил пройти мимо, пребывая в немалом смущении, ибо в шутках этих была, в сущности, большая доля правды.
Известия о моей страсти дошли и до стройки, на которой я работал, но там меня любили и никому не пришло бы в голову надо мной насмехаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29