https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/AEG/
Эту-то единственную мандрагору и надо найти.
– Силы небесные, спасите меня и помилуйте! – воскликнул я. – В какое ужасное положение я попал! Как найти за полгода мандрагору, которая поет, если сама Фея Хлебных Крошек только что сказала, что не знает, где именно поместила ее премудрость Господня, и что ее тщетно разыскивают со времен царя Соломона!
– Не страшись этой трудности! Мандрагора, которая поет, сама объявится под рукой, созданной, чтобы сорвать ее, и, где бы ты ни оказался в день святого Михаила, в последний день твоего благородного изгнанничества, пусть даже это будет происходить в отдаленнейшем краю, среди полярных льдов, где ни один цветок никогда не раскрывался навстречу солнцу, в закатный час, когда последний луч солнца начнет угасать на горизонте, поющая мандрагора сама распустится перед тобою, свежая и алая, если только ты не перестанешь меня любить, и ты споешь тогда так, как не пел еще никто на земле, припев, памятный тебе с детства:
Это я, это я, это я,
Это я – мандрагора,
Дочь зари, для тебя я спою очень скоро;
Я невеста твоя!
Тогда тебе не о чем будет беспокоиться, судьба наша решится, и мы очень скоро увидимся вновь.
– Постойте, – сказал я Фее Хлебных Крошек, которая, произнеся эти слова, уже собиралась по обыкновению удалиться на свою половину, – я всегда повиновался вам в том, что касалось мелких подробностей нашей совместной жизни, и никогда не мешал вам исчезать ежевечерне за этой дверью, закрывающейся так плотно, что я, безусловно, не прогадал бы, отдав весь остров Мэн за то, чтобы нанять в мои мастерские рабочего, ее изготовившего. Но сегодня – дело другое. Я покидаю вас, и, возможно, надолго, причем покидаю подавленной и страдающей: вы сами в этом признались. Час, когда я отправлюсь в путь, пробьет задолго до того, как вы проснетесь, и я уйду несчастным, если не буду спокоен насчет вашего здоровья, если не получу от вас прощального поцелуя и благословения. Не закрывайте эту дверь, Фея Хлебных Крошек, мне необходимо слышать ваше дыхание, я не смогу заснуть, не зная наверняка, что ваш сон спокоен.
Дверь осталась открытой – к счастью для меня, ибо тревога, владевшая мною, мешала мне спать. Не проходило и нескольких минут, как я вставал с постели и украдкой подходил к постели Феи Хлебных Крошек, желая прислушаться к ее дыханию, и чем ближе я подкрадывался, тем более неровным и неспокойным оно мне казалось. Мне послышался даже слабый стон, почудилось, что тело ее сотрясает дрожь.
– Что, если ей холодно?! – сказал я себе. – Одеяло, которым она укрывается, такое тонкое, – прибавил я, приподняв его и опустив уже на нас обоих.
Фея Хлебных Крошек проснулась.
– Что с вами стряслось, Мишель? – спросила она, оттолкнув меня своими маленькими ручками с силой, какой я от нее не ожидал. – Я не испытала бы такого изумления, узнай я даже, что невинная голубка обернулась бесстыдной сорокой! Разве вы забыли, о чем мы договорились, когда вступили в брак, и о том, какое условие я вам поставила, или вы вообразили, будто может наступить время, когда принцесса из моего рода унизит себя и падет в грубые человеческие объятия? Благодарите ночь за то, что она не позволяет вам увидеть краску стыда, покрывшую мое лицо из-за вашей дерзости, ибо вы, я полагаю, не пережили бы ни своего позора, ни своего раскаяния!..
– О Боже, Фея Хлебных Крошек!.. Простите мне мою смелость из снисхождения к вызвавшей ее причине! Просто, услышав, как вы дрожите под одеялом, словно неоперившийся птенец, который ожидает мать, улетевшую искать пропитание, меж тем как свистящий утренний ветер сотрясает его гнездо, я подумал, что вам холодно. Если вы недостаточно любите бедного Мишеля, чтобы спать с ним рядом, не испытывая опасений, я готов вас оставить; но не объясните ли вы мне сначала, как получается, что в постели вы сделались почти моего роста?
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я удлиняюсь.
– Но, Фея Хлебных Крошек, вы до сих пор скрывали от всех те шелковистые кудри, какие рассыпаны по вашим плечам!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я не показываю их никому, кроме мужа.
– А где же те два длинных зуба, которые немного портят вас днем, Фея Хлебных Крошек? Я не нахожу их меж ваших свежих и благоуханных губ!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – эти зубы – роскошное украшение, которое пристало лишь старости.
– Но то сладострастное смятение, то почти гибельное наслаждение, какое охватывает меня близ вас, Фея Хлебных Крошек, прежде я испытывал его с вашего позволения лишь в объятиях Билкис!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – ночью все кошки серы.
– Все эти объяснения, Фея Хлебных Крошек, я однажды уже слышал во сне, – а может быть, я и теперь сплю?
– О, пусть тебя это не удивляет, – отвечала она, – все правда и все ложь.
Фея Хлебных Крошек больше не отталкивала меня, и я уснул, уткнувшись лицом в ее длинные волосы, подобно тому как в сновидениях предыдущих ночей засыпал, уткнувшись в длинные волосы Билкис.
Проснулся я от звона колокола, который обычно призывал меня на работу, а ныне возвещал час, когда мне предстояло отправиться в долгий путь; старенькая моя жена, склонившись над чайником, готовила мне завтрак, более плотный, чем обычно.
Через несколько минут я нежно обнял ее и пустился в дорогу на поиски мандрагоры, которая поет.
Глава двадцать шестая,
последняя и самая короткая из рассказа Мишеля, а потому самая лучшая во всей книге
Если моя «Илиада» заставила вас скучать, сударь, не бойтесь, что я стану испытывать ваше терпение долгим рассказом о моей «Одиссее». Не то чтобы она не была богата необыкновенными приключениями, знание которых могло бы при определенных обстоятельствах пригодиться людям простосердечным, но для этого ее следовало бы рассказать на языке более наивном и менее изощренном, чем тот, на котором говорим мы, на языке народа, еще не утратившего воображения и веры, и я непременно займусь этим, если отыщу сегодня вечером мандрагору, которая поет. Как видите, мне осталось совсем немного времени на то, чтобы убедиться в ее существовании, а ведь от этого зависит моя собственная судьба.
Достаточно будет сказать вам, что вот уже полгода, как я скитаюсь по заросшим мандрагорами полям, которые все до единого принадлежат народу, состоящему из самых хорошеньких женщин в мире, и что нигде не нашел я ни мандрагоры, которая поет, ни женщины, которая заставила бы меня забыть любовь Феи Хлебных Крошек.
Неделю назад я встретил подле городских ворот Глазго пару «гербалистов», занятых поисками лекарственных трав.
– Сударь, – обратился я к тому из этих двух любознательных господ, чей вид, надменный и самоуверенный, несомнительно выдавал в нем ученого монаха, – осмелюсь спросить у вас, не знаете ли вы случайно, где мне найти мандрагору, которая поет?
– Друг мой, – отвечал он, щупая мне пульс, – если она где-нибудь и существует, то, бесспорно, только в местной лечебнице для лунатиков, куда этот юноша не замедлит вас отвести.
И с того дня меня держат здесь взаперти, что, впрочем, не мешает моим поискам, ибо мандрагоры здесь в избытке…
Но скажите мне, сударь, вы ничего не слышите? Вам не показалось, что эти цветы, умирающие в свете последнего луча солнца, издали некий тихий и мелодичный звук? Прощайте, сударь, прощайте!
И Мишель устремился к своим мандрагорам.
– Упаси меня Господь, несчастный, – сказал я сам себе, схватившись за голову, и бросился по аллее прочь, не оглядываясь, – упаси меня Господь стать свидетелем твоего горя, когда ты лишишься последней из обольщавших тебя иллюзий!
Заключение,
которое ничего не объясняет и которое можно не читать
Я приближался к элегантному портику, выходящему на набережную Клайда, когда суровый и чопорный мужчина, одетый в черное с ног до головы, тронул меня за локоть с видом одновременно вежливым и властным. Я поздоровался; он ответил мне легким кивком головы и снова застыл в своей прежней позе, величественно моргая глазами и щедрой рукой черпая испанский табак из золотой табакерки.
– Вы, сударь, должно быть, филантроп? – спросил он.
– Я не знаю, что это такое, сударь, – отвечал я, – но я человек.
Он медленно запустил в нос очередную понюшку табаку, дабы избавить себя от необходимости давать мне объяснения, которых я, по его мнению, не был достоин.
– Я предположил, сударь, что вы филантроп, – вновь заговорил он, – потому что видел, как вы долго беседовали с тем несчастным мономаном, кого привезли к нам недавно и кого мучает весьма любопытный синий бес . У него странная причуда: он разыскивает мандрагору, которая поет. Меж тем вам, сударь, наверняка известно, что растение это, именуемое у Линнея atropa mandragora, лишено, подобно всем другим представителям растительного царства, органов вокализации. Atropa mandragora – не что иное, как цветок из семейства пасленовых, снотворный и ядовитый, подобно большинству своих собратьев; его наркотические свойства, болеутоляющие, охлаждающие и усыпляющие, были известны еще во времена Гиппократа. Мандрагору успешно применяют при лечении меланхолии, конвульсий и подагры; припарки из этого растения обладают превосходным противовоспалительным действием, их рекомендуют от завалов, скирров и золотухи. Я совершенно убежден, что сок корней мандрагоры и ее корковой части – мощное рвотное и слабительное средство, которое, однако, прописывают лишь больным низкого происхождения, ибо оно чаще приводит к смерти, чем к выздоровлению.
– Неужели! – воскликнул я, скрестив руки на груди, меж тем как собеседник мой продолжал удерживать меня за пуговицу сюртука.
– Этого несчастного юношу ввело в заблуждение, – продолжал он с улыбкой, выказывавшей одновременно и почтение к самому себе и презрение к тому, о ком он говорил, – глупое суеверие древних невежд, которое сохранилось в потемках средневековья и от которого простонародье не вполне освободилось и поныне. Прежде, до расцвета философической и рациональной медицины, чернь верила, будто, когда вырываешь мандрагору из земли, она стонет и плачет, и потому всем, кто намеревался взяться за это рискованное предприятие, рекомендовалось заткнуть уши, дабы не растрогаться сверх меры, из чего в самом деле можно заключить, что стоны эти слыли чрезвычайно гармоническими. Мы полагаем это капитальным заблуждением, сторонники которого тщетно ссылаются на свидетельства Аристотеля, Диоскорида, Альдрованде, Жоффруа Линацера, Колумны, Геснера, Лобелиуса, Дюре и тысячи других великих людей, ибо мы убеждены, что нет такой безумной бессмыслицы_ письменного подтверждения которой нельзя было бы отыскать в какой-нибудь научной книге.
– Вот с этим я не стану спорить, – сказал я.
– Я так и думал, судя по тому, с каким вниманием слушали вы мою речь, – продолжал он, по-прежнему не выпуская из рук мою пуговицу. – В самом деле, как может мандрагора петь, если мы знаем, что пение есть механический процесс, происходящий за счет вибрации голосовых связок, или, если выразить ту же мысль более точно и ясно, процесс, совершающийся – запомните это, прошу вас, – в пространстве между щитовидно-аритеноидными связками, что позволило Галену уподобить голосовую щель, иначе говоря, верхнее отверстие гортани, духовому инструменту, хотя она и не удовлетворяет в точности всем условиям, каким отвечает продольная флейта, не говоря уже об инструментах с мундштуком. Ученому господину Феррейну, столь прославленному в свете, было угодно счесть ее струнным инструментом, но это мнение решительно опровергли открытия современных физиологов, доказавших, что в данном случае мы имеем дело с инструментом язычковым. Господин Жоффруа Сен-Илер, которого вы, возможно, знаете, даже объясняет весьма остроумно, что инструмент этот предназначен для двух целей разом, и, в зависимости от обстоятельств, может исполнять то партию кларнета, то партию поперечной флейты, из чего он вывел весьма удачное деление на голоса язычковые и голоса флейтовые, которое ныне применяют повсеместно в курсах анатомии и хорах Оперы. Грамматик Кур де Жеблен, педант, кое-что слыхавший о корнях и этимологиях, но мало что смысливший в медицине, был единственным, кто назвал голос клавишным инструментом, клавиши которого находятся во рту животного и которому гортань служит трубой, а легкие – мехами, – что довольно удовлетворительно объясняет феномен артикуляции, но, как видите, совершенно не объясняет феномена фонического. Невежды же позволяют себе еще больше и утверждают, что голос – это просто инструмент sui generis, который действует так, как угодно Господу. Теория поистине жалкая. Впрочем, вернемся к мандрагоре; нет необходимости напоминать вам, сударь, что самый тщательный анализ никогда не смог обнаружить ни в монофиллической и юлообразной чашечке мандрагоры, ни в ее пятилепестковом и колоколообразном венчике ни малейших следов голосовой щели и гортани, не говоря уже о голосовых и щитовидно-аритсиоидных связках…
– Поэтому-то, вероятно, – спросил я, – мандрагора и молчит?
– Вне всякого сомнения. Поскольку обсуждаемый нами пациент по натуре флегматичен, мягок, податлив и неспособен к осмысленной деятельности, судить о том, какую методу следует избрать для его лечения, можно будет, лишь когда галлюцинации его сменятся пароксизмом. По-видимому, действовать придется постепенно – для начала обливать холодной водой затылок и надчревную область, затем перейти к горчичникам, нарывным пластырям и прижиганиям, не пренебрегая, разумеется, венесекцией вплоть до обморока. Если же возбуждение не спадет, в нашем арсенале имеются ножные и ручные кандалы, а также смирительная рубашка…
– Не тронь меня, палач, – вскричал я, оставив свою пуговицу в руках каннибала и устремившись за ворота с такой скоростью, словно за мною гнались все собаки острова Мэн.
– Вы поступали бы осмотрительнее, – продолжил я свою речь, обращаясь уже к привратнику лечебницы, – если бы держали самых опасных из ваших пациентов под более строгим надзором!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Силы небесные, спасите меня и помилуйте! – воскликнул я. – В какое ужасное положение я попал! Как найти за полгода мандрагору, которая поет, если сама Фея Хлебных Крошек только что сказала, что не знает, где именно поместила ее премудрость Господня, и что ее тщетно разыскивают со времен царя Соломона!
– Не страшись этой трудности! Мандрагора, которая поет, сама объявится под рукой, созданной, чтобы сорвать ее, и, где бы ты ни оказался в день святого Михаила, в последний день твоего благородного изгнанничества, пусть даже это будет происходить в отдаленнейшем краю, среди полярных льдов, где ни один цветок никогда не раскрывался навстречу солнцу, в закатный час, когда последний луч солнца начнет угасать на горизонте, поющая мандрагора сама распустится перед тобою, свежая и алая, если только ты не перестанешь меня любить, и ты споешь тогда так, как не пел еще никто на земле, припев, памятный тебе с детства:
Это я, это я, это я,
Это я – мандрагора,
Дочь зари, для тебя я спою очень скоро;
Я невеста твоя!
Тогда тебе не о чем будет беспокоиться, судьба наша решится, и мы очень скоро увидимся вновь.
– Постойте, – сказал я Фее Хлебных Крошек, которая, произнеся эти слова, уже собиралась по обыкновению удалиться на свою половину, – я всегда повиновался вам в том, что касалось мелких подробностей нашей совместной жизни, и никогда не мешал вам исчезать ежевечерне за этой дверью, закрывающейся так плотно, что я, безусловно, не прогадал бы, отдав весь остров Мэн за то, чтобы нанять в мои мастерские рабочего, ее изготовившего. Но сегодня – дело другое. Я покидаю вас, и, возможно, надолго, причем покидаю подавленной и страдающей: вы сами в этом признались. Час, когда я отправлюсь в путь, пробьет задолго до того, как вы проснетесь, и я уйду несчастным, если не буду спокоен насчет вашего здоровья, если не получу от вас прощального поцелуя и благословения. Не закрывайте эту дверь, Фея Хлебных Крошек, мне необходимо слышать ваше дыхание, я не смогу заснуть, не зная наверняка, что ваш сон спокоен.
Дверь осталась открытой – к счастью для меня, ибо тревога, владевшая мною, мешала мне спать. Не проходило и нескольких минут, как я вставал с постели и украдкой подходил к постели Феи Хлебных Крошек, желая прислушаться к ее дыханию, и чем ближе я подкрадывался, тем более неровным и неспокойным оно мне казалось. Мне послышался даже слабый стон, почудилось, что тело ее сотрясает дрожь.
– Что, если ей холодно?! – сказал я себе. – Одеяло, которым она укрывается, такое тонкое, – прибавил я, приподняв его и опустив уже на нас обоих.
Фея Хлебных Крошек проснулась.
– Что с вами стряслось, Мишель? – спросила она, оттолкнув меня своими маленькими ручками с силой, какой я от нее не ожидал. – Я не испытала бы такого изумления, узнай я даже, что невинная голубка обернулась бесстыдной сорокой! Разве вы забыли, о чем мы договорились, когда вступили в брак, и о том, какое условие я вам поставила, или вы вообразили, будто может наступить время, когда принцесса из моего рода унизит себя и падет в грубые человеческие объятия? Благодарите ночь за то, что она не позволяет вам увидеть краску стыда, покрывшую мое лицо из-за вашей дерзости, ибо вы, я полагаю, не пережили бы ни своего позора, ни своего раскаяния!..
– О Боже, Фея Хлебных Крошек!.. Простите мне мою смелость из снисхождения к вызвавшей ее причине! Просто, услышав, как вы дрожите под одеялом, словно неоперившийся птенец, который ожидает мать, улетевшую искать пропитание, меж тем как свистящий утренний ветер сотрясает его гнездо, я подумал, что вам холодно. Если вы недостаточно любите бедного Мишеля, чтобы спать с ним рядом, не испытывая опасений, я готов вас оставить; но не объясните ли вы мне сначала, как получается, что в постели вы сделались почти моего роста?
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я удлиняюсь.
– Но, Фея Хлебных Крошек, вы до сих пор скрывали от всех те шелковистые кудри, какие рассыпаны по вашим плечам!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – я не показываю их никому, кроме мужа.
– А где же те два длинных зуба, которые немного портят вас днем, Фея Хлебных Крошек? Я не нахожу их меж ваших свежих и благоуханных губ!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – эти зубы – роскошное украшение, которое пристало лишь старости.
– Но то сладострастное смятение, то почти гибельное наслаждение, какое охватывает меня близ вас, Фея Хлебных Крошек, прежде я испытывал его с вашего позволения лишь в объятиях Билкис!
– О, пусть это тебя не удивляет, – отвечала она, – ночью все кошки серы.
– Все эти объяснения, Фея Хлебных Крошек, я однажды уже слышал во сне, – а может быть, я и теперь сплю?
– О, пусть тебя это не удивляет, – отвечала она, – все правда и все ложь.
Фея Хлебных Крошек больше не отталкивала меня, и я уснул, уткнувшись лицом в ее длинные волосы, подобно тому как в сновидениях предыдущих ночей засыпал, уткнувшись в длинные волосы Билкис.
Проснулся я от звона колокола, который обычно призывал меня на работу, а ныне возвещал час, когда мне предстояло отправиться в долгий путь; старенькая моя жена, склонившись над чайником, готовила мне завтрак, более плотный, чем обычно.
Через несколько минут я нежно обнял ее и пустился в дорогу на поиски мандрагоры, которая поет.
Глава двадцать шестая,
последняя и самая короткая из рассказа Мишеля, а потому самая лучшая во всей книге
Если моя «Илиада» заставила вас скучать, сударь, не бойтесь, что я стану испытывать ваше терпение долгим рассказом о моей «Одиссее». Не то чтобы она не была богата необыкновенными приключениями, знание которых могло бы при определенных обстоятельствах пригодиться людям простосердечным, но для этого ее следовало бы рассказать на языке более наивном и менее изощренном, чем тот, на котором говорим мы, на языке народа, еще не утратившего воображения и веры, и я непременно займусь этим, если отыщу сегодня вечером мандрагору, которая поет. Как видите, мне осталось совсем немного времени на то, чтобы убедиться в ее существовании, а ведь от этого зависит моя собственная судьба.
Достаточно будет сказать вам, что вот уже полгода, как я скитаюсь по заросшим мандрагорами полям, которые все до единого принадлежат народу, состоящему из самых хорошеньких женщин в мире, и что нигде не нашел я ни мандрагоры, которая поет, ни женщины, которая заставила бы меня забыть любовь Феи Хлебных Крошек.
Неделю назад я встретил подле городских ворот Глазго пару «гербалистов», занятых поисками лекарственных трав.
– Сударь, – обратился я к тому из этих двух любознательных господ, чей вид, надменный и самоуверенный, несомнительно выдавал в нем ученого монаха, – осмелюсь спросить у вас, не знаете ли вы случайно, где мне найти мандрагору, которая поет?
– Друг мой, – отвечал он, щупая мне пульс, – если она где-нибудь и существует, то, бесспорно, только в местной лечебнице для лунатиков, куда этот юноша не замедлит вас отвести.
И с того дня меня держат здесь взаперти, что, впрочем, не мешает моим поискам, ибо мандрагоры здесь в избытке…
Но скажите мне, сударь, вы ничего не слышите? Вам не показалось, что эти цветы, умирающие в свете последнего луча солнца, издали некий тихий и мелодичный звук? Прощайте, сударь, прощайте!
И Мишель устремился к своим мандрагорам.
– Упаси меня Господь, несчастный, – сказал я сам себе, схватившись за голову, и бросился по аллее прочь, не оглядываясь, – упаси меня Господь стать свидетелем твоего горя, когда ты лишишься последней из обольщавших тебя иллюзий!
Заключение,
которое ничего не объясняет и которое можно не читать
Я приближался к элегантному портику, выходящему на набережную Клайда, когда суровый и чопорный мужчина, одетый в черное с ног до головы, тронул меня за локоть с видом одновременно вежливым и властным. Я поздоровался; он ответил мне легким кивком головы и снова застыл в своей прежней позе, величественно моргая глазами и щедрой рукой черпая испанский табак из золотой табакерки.
– Вы, сударь, должно быть, филантроп? – спросил он.
– Я не знаю, что это такое, сударь, – отвечал я, – но я человек.
Он медленно запустил в нос очередную понюшку табаку, дабы избавить себя от необходимости давать мне объяснения, которых я, по его мнению, не был достоин.
– Я предположил, сударь, что вы филантроп, – вновь заговорил он, – потому что видел, как вы долго беседовали с тем несчастным мономаном, кого привезли к нам недавно и кого мучает весьма любопытный синий бес . У него странная причуда: он разыскивает мандрагору, которая поет. Меж тем вам, сударь, наверняка известно, что растение это, именуемое у Линнея atropa mandragora, лишено, подобно всем другим представителям растительного царства, органов вокализации. Atropa mandragora – не что иное, как цветок из семейства пасленовых, снотворный и ядовитый, подобно большинству своих собратьев; его наркотические свойства, болеутоляющие, охлаждающие и усыпляющие, были известны еще во времена Гиппократа. Мандрагору успешно применяют при лечении меланхолии, конвульсий и подагры; припарки из этого растения обладают превосходным противовоспалительным действием, их рекомендуют от завалов, скирров и золотухи. Я совершенно убежден, что сок корней мандрагоры и ее корковой части – мощное рвотное и слабительное средство, которое, однако, прописывают лишь больным низкого происхождения, ибо оно чаще приводит к смерти, чем к выздоровлению.
– Неужели! – воскликнул я, скрестив руки на груди, меж тем как собеседник мой продолжал удерживать меня за пуговицу сюртука.
– Этого несчастного юношу ввело в заблуждение, – продолжал он с улыбкой, выказывавшей одновременно и почтение к самому себе и презрение к тому, о ком он говорил, – глупое суеверие древних невежд, которое сохранилось в потемках средневековья и от которого простонародье не вполне освободилось и поныне. Прежде, до расцвета философической и рациональной медицины, чернь верила, будто, когда вырываешь мандрагору из земли, она стонет и плачет, и потому всем, кто намеревался взяться за это рискованное предприятие, рекомендовалось заткнуть уши, дабы не растрогаться сверх меры, из чего в самом деле можно заключить, что стоны эти слыли чрезвычайно гармоническими. Мы полагаем это капитальным заблуждением, сторонники которого тщетно ссылаются на свидетельства Аристотеля, Диоскорида, Альдрованде, Жоффруа Линацера, Колумны, Геснера, Лобелиуса, Дюре и тысячи других великих людей, ибо мы убеждены, что нет такой безумной бессмыслицы_ письменного подтверждения которой нельзя было бы отыскать в какой-нибудь научной книге.
– Вот с этим я не стану спорить, – сказал я.
– Я так и думал, судя по тому, с каким вниманием слушали вы мою речь, – продолжал он, по-прежнему не выпуская из рук мою пуговицу. – В самом деле, как может мандрагора петь, если мы знаем, что пение есть механический процесс, происходящий за счет вибрации голосовых связок, или, если выразить ту же мысль более точно и ясно, процесс, совершающийся – запомните это, прошу вас, – в пространстве между щитовидно-аритеноидными связками, что позволило Галену уподобить голосовую щель, иначе говоря, верхнее отверстие гортани, духовому инструменту, хотя она и не удовлетворяет в точности всем условиям, каким отвечает продольная флейта, не говоря уже об инструментах с мундштуком. Ученому господину Феррейну, столь прославленному в свете, было угодно счесть ее струнным инструментом, но это мнение решительно опровергли открытия современных физиологов, доказавших, что в данном случае мы имеем дело с инструментом язычковым. Господин Жоффруа Сен-Илер, которого вы, возможно, знаете, даже объясняет весьма остроумно, что инструмент этот предназначен для двух целей разом, и, в зависимости от обстоятельств, может исполнять то партию кларнета, то партию поперечной флейты, из чего он вывел весьма удачное деление на голоса язычковые и голоса флейтовые, которое ныне применяют повсеместно в курсах анатомии и хорах Оперы. Грамматик Кур де Жеблен, педант, кое-что слыхавший о корнях и этимологиях, но мало что смысливший в медицине, был единственным, кто назвал голос клавишным инструментом, клавиши которого находятся во рту животного и которому гортань служит трубой, а легкие – мехами, – что довольно удовлетворительно объясняет феномен артикуляции, но, как видите, совершенно не объясняет феномена фонического. Невежды же позволяют себе еще больше и утверждают, что голос – это просто инструмент sui generis, который действует так, как угодно Господу. Теория поистине жалкая. Впрочем, вернемся к мандрагоре; нет необходимости напоминать вам, сударь, что самый тщательный анализ никогда не смог обнаружить ни в монофиллической и юлообразной чашечке мандрагоры, ни в ее пятилепестковом и колоколообразном венчике ни малейших следов голосовой щели и гортани, не говоря уже о голосовых и щитовидно-аритсиоидных связках…
– Поэтому-то, вероятно, – спросил я, – мандрагора и молчит?
– Вне всякого сомнения. Поскольку обсуждаемый нами пациент по натуре флегматичен, мягок, податлив и неспособен к осмысленной деятельности, судить о том, какую методу следует избрать для его лечения, можно будет, лишь когда галлюцинации его сменятся пароксизмом. По-видимому, действовать придется постепенно – для начала обливать холодной водой затылок и надчревную область, затем перейти к горчичникам, нарывным пластырям и прижиганиям, не пренебрегая, разумеется, венесекцией вплоть до обморока. Если же возбуждение не спадет, в нашем арсенале имеются ножные и ручные кандалы, а также смирительная рубашка…
– Не тронь меня, палач, – вскричал я, оставив свою пуговицу в руках каннибала и устремившись за ворота с такой скоростью, словно за мною гнались все собаки острова Мэн.
– Вы поступали бы осмотрительнее, – продолжил я свою речь, обращаясь уже к привратнику лечебницы, – если бы держали самых опасных из ваших пациентов под более строгим надзором!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29