https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/
Малу облизнула губы и продолжала: «На что ты будешь жить? На деньжата, которые тебе мамочка подкинет, когда ей вздумается? На зарплатку паршивой служащей? Ведь тебе все равно не закончить университета, а если и закончишь, будешь иметь ту же самую зарплатку. У меня есть знакомая в нашей округе, Гладис, – она на это пошла, и теперь живет, как принцесса, и все имеет».
Моника не отвечала.
«А если выйдешь замуж за кубинца-голодранца, чего от него ждать? Будешь рожать ему детей, стирать штаны, ездить на работу и с работы на двухколесном драндулете, а по субботам смотреть идиотские телесериалы. А потом – греть друг друга, если с гороха да риса сил хватит. Нет, подружка, такая жизнь не по мне. Лучше пойду с солидным иностранцем, который поможет мне забыть всю эту мерзость и будет давать доллары, доллары». – «Иностранцы тоже мерзость», – покачала головой Моника. «Если и так, то ведь с ними не век жить». Малу взяла Монику за руки. «Посмотри, как нуждается твоя бабушка. Ведь на ее пенсию ноги протянешь, а твой папа – паразит – посылает ей всего несколько жалких песо к Пасхе да к Сан-Хуану».
– Твоя бабушка? – прервал я Монику.
– Бабушка по отцовской линии, – ответила она и продолжала рассказ.
Моника тогда не приняла предложение Малу, но как-то вечером побывала с подругой на дорогой дискотеке, куда их пригласил Ханс, любовник Лу. Там она познакомилась с одним испанским импресарио, с которым немного погодя стала жить. Позже, когда испанец уехал, появились другие иностранцы, как правило, люди обеспеченные. Бедной Малу никогда так крупно не везло, как Монике.
– А семья Малу, твоя семья, мать – как на это смотрели? – этот вопрос задал не я, жилищный обменщик, а упертый моралист, у которого слишком живо работало левое (рассудочное) полушарие. Не мешало бы по-уменьшить его активность.
– Смотрели на что?
– На то, что вы хинетерите.
– Я не хинетерю.
– Да, просто гуляешь с иностранцами.
Моника пригубила ром и на минуту задумалась.
– Лу – сирота, а ее старшая сестра – ненормальная истеричка. Я – единственная дочь, нет у меня ни братьев с сестрами, ни теть с дядьями. Бабушка живет далеко, и вижу я ее очень редко. – Моника запнулась и нехотя добавила: – А мать живет отдельно, думает только о себе. Я для нее не существую, дочь – kaput… Она…
– Тебе не грустно жить без любви? – снова вырвался у меня идиотский вопрос, и мне вспомнились мои дочки. Моралист никак не мог заткнуться.
– Любовь, ха-ха, любовь… – пропела она, пародируя популярную песенку. – Любовь здесь не существует. Она где-то в другом месте.
– Где?
– Ты как настырный учитель истории. Тебе всегда нужна точность. Как, когда, где, почему? Не знаю, где она – на небесах, на другой планете. Где-нибудь у эскимосов, но не в этих джунглях с хищными рыбами, где большая жрет среднюю, а средняя – маленькую рыбешку. У них только одна любовь – к собственной утробе.
– Правильнее было бы говорить о рыбах в море, а о зверях – в джунглях.
– Нет, о рыбах в джунглях. Море, оно всегда прекрасное, прозрачное. Джунгли – мрачные, темные. Мы живем в джунглях.
Страшные вещи надо пережить, чтобы так думать. Вещи, о которых она мне никогда не рассказывала, а я и не расспрашивал. Это теперь мне все ясно, но тогда я легкомысленно заметил, усмехнувшись:
– Не могу понять, как это ты, бедная беззащитная девочка, ухитряешься жить в темных джунглях.
– Да пошел ты…
Не обратив внимания на лаконичную отповедь, я привлек ее к себе. Какая у нее была нежная бархатистая кожа, а большие зеленые глаза сверкали, как изумруды в раскрытом сундуке с драгоценными камнями. Как она была хороша. Как меня к ней тянуло. Любил ли я ее? Да, любил. Сейчас я это точно знаю. Я ее очень любил, хотя порой у нас были маленькие стычки из-за моего несносного характера.
– Ты не обижайся, – говорил я. – Любовь все-таки существует, ведь я же люблю тебя.
– Лгун, – в ее голосе слышались и радость, и сомнение.
– Нет, я тебя очень люблю. Просто ты этого не знаешь.
– Лгун, – повторила она, обняла меня и поцеловала так крепко, словно прощалась навсегда.
Моника возвращается на балкон и с удовольствием подставляет лицо под свежий ветерок, дующий с берега. Солнце жарит еще не сильно. Пройдет несколько недель, и космический лучник обрушит на Гавану тучи огненных стрел, а люди станут обливаться потом и проклинать страшную жару. Таково здешнее солнце. Всем известно, что солнце на Кубе совсем не такое, как во Франции, в России или Новой Зеландии.
Монике нравится стоять на балконе под ветерком, под синим небом, не думая ни о чем, не вспоминая о предложении Малу.
Снова звонит телефон, и она идет к аппарату.
В трубке слышится хриплый голос Манолито по прозвищу Бык, женщины, что много лет тому назад предпочитала зваться мужским именем Маноло. В молодости, когда Гильермо Кабрера Инфанте сделал ее героиней своего романа, она была известной лесбиянкой в Ведадо, где живет всю свою жизнь. Старость поубавила ее энергию, но придала солидности, и теперь она не позволяет называть себя не только Манолито, но даже Маноло, и вместо того чтобы самой развлекаться с женщинами, подыскивает их для своих иностранных клиентов. Теперь она сводня и, кроме того, спекулянтка, знающая, как дешево купить и дорого продать товар – главным образом драгоценности, которые отдают за бесценок те, кто срочно отбывает за границу и нуждается в деньгах для оформления выездных документов.
– Мони, детка, лапочка, у меня есть для тебя кое-что интересное… – Голос сводни прерывается кашлем. Эмфизема легких, заработанная тридцатилетним курением – по две пачки сигарет за день, – не дает ей произносить более десяти слов подряд. Говоря по правде, одно из ее легких упорно и прожорливо съедает рак, который покончит с ней через шесть месяцев и двадцать шесть дней, несмотря на сложнейшую операцию, которую сделает ей лучший онколог Кубы. Но это случится позднее, а сейчас она продолжает: – Кое-что сногсшибательное, суперзаманчивое для тебя… – Снова кашель и одышка.
Моника начинает терять терпение, но бедная женщина (впрочем, не такая уж бедная и, в общем, не женщина) никак не может договорить.
Наконец Манолито, Маноло, Маноль сообщает, хрипя и кашляя, что в Гаване нашелся один мексиканец по фамилии Варгас, страшно богатый, сгорающий от желания познакомиться с красивой кубиночкой, но – высшего сорта, не с какой-нибудь дешевкой, шлюхой с Малекона, сказала Манолито и зашлась кашлем, а с такой, у которой не только внешность броская, но и иностранные словечки в ходу. И потому я сразу подумала о тебе.
И снова приступ кашля. Моника отстраняет трубку от уха, словно боясь заразиться. А Манолито у себя дома старается, будь проклята эта жизнь, унять кашель, но захлебывается до тошноты. Ее сострадательная подруга хочет положить ей руку на грудь, но она со злостью ее отстраняет и кричит:
– Не тронь меня, стерва!
– Что? – спрашивает Моника.
– Это я не тебе, – хрипит Манолито. – Значит так: по сто зеленых в день и оплачивает все расходы, включая Варадеро.
Моника молчит, смотрит на балкон, откуда доносится плач ребенка, наверное девочки из четвертой квартиры, и раздумывает.
– Нет, мне не подходит, – наконец отвечает она. – Я сейчас очень занята. Может быть, позже. А с Малу ты говорила?
Из трубки доносятся короткие смешки, переходящие в кашель.
– Лу совсем сдурела. Поссорилась с клиентом, которого я ей послала, и замахнулась на него ножом. Мне нужна девушка помягче, повоспитаннее, такая, как ты. Подумай. Гудбай.
Трубку заполнила тишина, а ребенок перестал плакать, словно только и дожидался, чтобы разговор закончился. Моника опустилась на софу напротив «Похищения мулаток», любимой картины Рохелио, который в эти минуты в Майами, сидя в кресле, глядел на голую голубую стену и с тоской вспоминал свою картину, свою квартирку и людской гомон на Рампе. А здесь, в Гаване, Моника, знать не знающая о ностальгических воспоминаниях Рохелио, обдумывает полученное предложение.
С деньгами дело сейчас обстоит неплохо. Альваро, ее последний приятель, высокий светловолосый испанец, оставил ей достаточно, чтобы покамест жить без забот, но лишние средства не помешают. Деньги есть деньги, и не знаешь, куда деваются, говорит Малу. Однако пора и отдохнуть. Монике хочется побыть дома, постоять на балконе, послушать музыку, почитать или побродить по улицам, пойти в кино, на пляж или на дискотеку и не подчиняться ничьим капризам, вкусам, похоти. Ей надо серьезно подумать о том, что сказать Малу и что ответить Манолито-Быку, решить, что делать дальше, ибо не всегда же жить вот так, говорит она себе, – быть проституткой. Да, хинетерой, очень дорогой, не рядовой проституткой, но все-таки – проституткой. Живется ей неплохо, живется-то неплохо, но…
А сколько волнений, переживаний, попыток обмануть полицию, которая так и норовит зацапать, подкараулить, как паук муху: да как тебя звать, да где живешь, что тут делаешь, тебе тут не место, кончай врать, пошли с нами; сплошные неприятности и со служащими отелей и ночных развлекаловок тоже, с этими спесивыми, нахальными вымогателями, да и с соседями, которые ухмыляются тебе в лицо, мол, видели тебя вчера с иностранцем, а одежка-то на тебе заграничная, небось дороговато обошлась.
Этим список передряг в жизни Моники вовсе не исчерпывается, ибо сюда надо прибавить жадность и наглость таких людей, как Манолито-Бык, домогательства мужчин, навязывающихся в сутенеры, тупость и пошлость знакомых, грубость служащих в государственных учреждениях – в общем, все то, чем одаряет каждодневный осточертевший быт. Но страшнее всего одиночество, в котором приходится жить, даже, бывает, веселясь в шумной компании, ибо постоянно напоминаешь себе, что надо быть начеку и никому не доверять. В конце концов все это не так ужасно и не хуже того, что терпят другие, но эти проблемы, как ни старайся, ей не разрешить, и оттого на душе совсем невесело.
Моника идет в спальню и смотрится в большое трюмо рядом с кроватью. Зеркало ей подарил Герман, немец, с которым она жила почти год, обожавший, как почти все мужчины, видеть свое отражение во время акта любви. Зеркало, воспроизводя плоть, делает ее более желанной и соблазнительной, словно бы самое большое удовольствие состоит не в прикосновении, а в созерцании отражения – третьего участника постельной сцены, который удовлетворяет желание стать с партнерами единым целым и в то же время остаться самим собой.
Герман любил, чтобы Моника ложилась в постель обнаженной и мастурбировала перед большим зеркалом, а он, сидя в кожаном кресле, глядел не на нее, а на ее отражение. Но не только это нравилось Герману. Особое удовольствие ему доставляли игры с наручниками, искусственным фаллосом, удушливыми масками и всякого рода возбуждающими игрушками, увиденными не иначе как в эротических ужастиках.
– Что мне делать? – спрашивает себя Моника вслух, словно актриса у невидимой публики, только вместо публики на нее из зеркала смотрит она сама. Наверное, именно так могла бы произнести эту фразу знаменитая старая актриса, недавно посетившая Меркадо. Но Моника не актриса, она просто молодая девушка, отдающаяся иностранцам за деньги и за кое-какие материальные блага и нуждающаяся в благополучии духовном, которого ей никак не найти.
– Что мне делать? – повторяет Моника. – Самое лучшее – это… – отвечает она все так же вслух и с пафосом, но прерывает себя на полуслове.
В зеркале шевелятся ее губы, а так как в зеркале все отражается наоборот, ей представляется, что отражение ее передразнивает: «Отэ еешчул еомас…» Она усмехается и невольно вспоминает мать, которая тоже иной раз громко разговаривает сама с собой и вообще любит всякие словесные игры, особенно скороговорки (Карлос-краб у Клары-крали украл красные кораллы).
Моника возвращается в столовую, и отражение в зеркале исчезает, но образ матери маячит перед глазами, овладевает мыслями. «Сколько же времени я ее не видела?» Она ясно слышит, как мать говорит: «Я поздно вернусь. Возьми что-нибудь из холодильника, сделай домашние дела и ложись спать». Далее, как фото из альбома, перед ней мелькают новые картины, одно воспоминание сменяется другим, вот мать кричит: «Ты, соплячка, еще мала, чтобы учить меня жить!», взмахивает рукой, как саблей, и влепляет ей пощечину.
Моника прикусывает губу и отправляет мать в самый дальний закуток своей памяти.
«Эй, цветы, кому цветы?!» – слышит она крики продавца цветов, наверное, возвращающегося после своего дневного обхода домой, где жена его спросит: «Все розы продал?» – а он, смеясь, покажет ей несколько смятых банкнот. А может быть, нет у него ни дома, ни жены и, оставив где-нибудь свою корзину, он пойдет в бар и скажет: «Двойной ром», потому что без стаканчика рому невозможно стряхнуть страшную усталость и шагать по улицам дальше.
Монике не пришлось целый день торговать цветами, и она вовсе не устала, но, невольно вспомнив слова матери, идет к холодильнику, открывает, берет бутылку виски с этикеткой «Джонни Уокер» и наливает немного в стакан, бросив туда два кубика льда. Где-то, неизвестно где, ее мать поднимает сейчас свой стакан, в котором поблескивают два кубика льда, и чокается с молодым холеным мужчиной. «За тебя, дорогой», – говорит она, а стаканы с виски звякают: чин-чин.
Не произнося никаких тостов, Моника медленно потягивает виски, стараясь навсегда отделаться от воспоминаний о матери, которая, вопреки всему, часто всплывает в памяти.
Вместо матери теперь вспоминается Малу и ее предложение бежать из страны на плоту из автопокрышек.
«Нет, я еще с ума не сошла, – говорит себе Моника. – А может, мне дается шанс в жизни? Но зачем уезжать? Тут совсем неплохо живется. Хотя…»
Она бы еще долго раздумывала над этим вопросом, взвешивая все «за» и «против», ибо страх был велик, и этот жуткий страх сковывал душу и мешал на что-нибудь решиться, но зазвонил телефон, мысли лопнули, как мыльные пузыри – пам, – надо брать трубку.
– Алло, бабушка! Как ты там?… Да, да, не волнуйся… Слушай… Тебе нужны деньги?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Моника не отвечала.
«А если выйдешь замуж за кубинца-голодранца, чего от него ждать? Будешь рожать ему детей, стирать штаны, ездить на работу и с работы на двухколесном драндулете, а по субботам смотреть идиотские телесериалы. А потом – греть друг друга, если с гороха да риса сил хватит. Нет, подружка, такая жизнь не по мне. Лучше пойду с солидным иностранцем, который поможет мне забыть всю эту мерзость и будет давать доллары, доллары». – «Иностранцы тоже мерзость», – покачала головой Моника. «Если и так, то ведь с ними не век жить». Малу взяла Монику за руки. «Посмотри, как нуждается твоя бабушка. Ведь на ее пенсию ноги протянешь, а твой папа – паразит – посылает ей всего несколько жалких песо к Пасхе да к Сан-Хуану».
– Твоя бабушка? – прервал я Монику.
– Бабушка по отцовской линии, – ответила она и продолжала рассказ.
Моника тогда не приняла предложение Малу, но как-то вечером побывала с подругой на дорогой дискотеке, куда их пригласил Ханс, любовник Лу. Там она познакомилась с одним испанским импресарио, с которым немного погодя стала жить. Позже, когда испанец уехал, появились другие иностранцы, как правило, люди обеспеченные. Бедной Малу никогда так крупно не везло, как Монике.
– А семья Малу, твоя семья, мать – как на это смотрели? – этот вопрос задал не я, жилищный обменщик, а упертый моралист, у которого слишком живо работало левое (рассудочное) полушарие. Не мешало бы по-уменьшить его активность.
– Смотрели на что?
– На то, что вы хинетерите.
– Я не хинетерю.
– Да, просто гуляешь с иностранцами.
Моника пригубила ром и на минуту задумалась.
– Лу – сирота, а ее старшая сестра – ненормальная истеричка. Я – единственная дочь, нет у меня ни братьев с сестрами, ни теть с дядьями. Бабушка живет далеко, и вижу я ее очень редко. – Моника запнулась и нехотя добавила: – А мать живет отдельно, думает только о себе. Я для нее не существую, дочь – kaput… Она…
– Тебе не грустно жить без любви? – снова вырвался у меня идиотский вопрос, и мне вспомнились мои дочки. Моралист никак не мог заткнуться.
– Любовь, ха-ха, любовь… – пропела она, пародируя популярную песенку. – Любовь здесь не существует. Она где-то в другом месте.
– Где?
– Ты как настырный учитель истории. Тебе всегда нужна точность. Как, когда, где, почему? Не знаю, где она – на небесах, на другой планете. Где-нибудь у эскимосов, но не в этих джунглях с хищными рыбами, где большая жрет среднюю, а средняя – маленькую рыбешку. У них только одна любовь – к собственной утробе.
– Правильнее было бы говорить о рыбах в море, а о зверях – в джунглях.
– Нет, о рыбах в джунглях. Море, оно всегда прекрасное, прозрачное. Джунгли – мрачные, темные. Мы живем в джунглях.
Страшные вещи надо пережить, чтобы так думать. Вещи, о которых она мне никогда не рассказывала, а я и не расспрашивал. Это теперь мне все ясно, но тогда я легкомысленно заметил, усмехнувшись:
– Не могу понять, как это ты, бедная беззащитная девочка, ухитряешься жить в темных джунглях.
– Да пошел ты…
Не обратив внимания на лаконичную отповедь, я привлек ее к себе. Какая у нее была нежная бархатистая кожа, а большие зеленые глаза сверкали, как изумруды в раскрытом сундуке с драгоценными камнями. Как она была хороша. Как меня к ней тянуло. Любил ли я ее? Да, любил. Сейчас я это точно знаю. Я ее очень любил, хотя порой у нас были маленькие стычки из-за моего несносного характера.
– Ты не обижайся, – говорил я. – Любовь все-таки существует, ведь я же люблю тебя.
– Лгун, – в ее голосе слышались и радость, и сомнение.
– Нет, я тебя очень люблю. Просто ты этого не знаешь.
– Лгун, – повторила она, обняла меня и поцеловала так крепко, словно прощалась навсегда.
Моника возвращается на балкон и с удовольствием подставляет лицо под свежий ветерок, дующий с берега. Солнце жарит еще не сильно. Пройдет несколько недель, и космический лучник обрушит на Гавану тучи огненных стрел, а люди станут обливаться потом и проклинать страшную жару. Таково здешнее солнце. Всем известно, что солнце на Кубе совсем не такое, как во Франции, в России или Новой Зеландии.
Монике нравится стоять на балконе под ветерком, под синим небом, не думая ни о чем, не вспоминая о предложении Малу.
Снова звонит телефон, и она идет к аппарату.
В трубке слышится хриплый голос Манолито по прозвищу Бык, женщины, что много лет тому назад предпочитала зваться мужским именем Маноло. В молодости, когда Гильермо Кабрера Инфанте сделал ее героиней своего романа, она была известной лесбиянкой в Ведадо, где живет всю свою жизнь. Старость поубавила ее энергию, но придала солидности, и теперь она не позволяет называть себя не только Манолито, но даже Маноло, и вместо того чтобы самой развлекаться с женщинами, подыскивает их для своих иностранных клиентов. Теперь она сводня и, кроме того, спекулянтка, знающая, как дешево купить и дорого продать товар – главным образом драгоценности, которые отдают за бесценок те, кто срочно отбывает за границу и нуждается в деньгах для оформления выездных документов.
– Мони, детка, лапочка, у меня есть для тебя кое-что интересное… – Голос сводни прерывается кашлем. Эмфизема легких, заработанная тридцатилетним курением – по две пачки сигарет за день, – не дает ей произносить более десяти слов подряд. Говоря по правде, одно из ее легких упорно и прожорливо съедает рак, который покончит с ней через шесть месяцев и двадцать шесть дней, несмотря на сложнейшую операцию, которую сделает ей лучший онколог Кубы. Но это случится позднее, а сейчас она продолжает: – Кое-что сногсшибательное, суперзаманчивое для тебя… – Снова кашель и одышка.
Моника начинает терять терпение, но бедная женщина (впрочем, не такая уж бедная и, в общем, не женщина) никак не может договорить.
Наконец Манолито, Маноло, Маноль сообщает, хрипя и кашляя, что в Гаване нашелся один мексиканец по фамилии Варгас, страшно богатый, сгорающий от желания познакомиться с красивой кубиночкой, но – высшего сорта, не с какой-нибудь дешевкой, шлюхой с Малекона, сказала Манолито и зашлась кашлем, а с такой, у которой не только внешность броская, но и иностранные словечки в ходу. И потому я сразу подумала о тебе.
И снова приступ кашля. Моника отстраняет трубку от уха, словно боясь заразиться. А Манолито у себя дома старается, будь проклята эта жизнь, унять кашель, но захлебывается до тошноты. Ее сострадательная подруга хочет положить ей руку на грудь, но она со злостью ее отстраняет и кричит:
– Не тронь меня, стерва!
– Что? – спрашивает Моника.
– Это я не тебе, – хрипит Манолито. – Значит так: по сто зеленых в день и оплачивает все расходы, включая Варадеро.
Моника молчит, смотрит на балкон, откуда доносится плач ребенка, наверное девочки из четвертой квартиры, и раздумывает.
– Нет, мне не подходит, – наконец отвечает она. – Я сейчас очень занята. Может быть, позже. А с Малу ты говорила?
Из трубки доносятся короткие смешки, переходящие в кашель.
– Лу совсем сдурела. Поссорилась с клиентом, которого я ей послала, и замахнулась на него ножом. Мне нужна девушка помягче, повоспитаннее, такая, как ты. Подумай. Гудбай.
Трубку заполнила тишина, а ребенок перестал плакать, словно только и дожидался, чтобы разговор закончился. Моника опустилась на софу напротив «Похищения мулаток», любимой картины Рохелио, который в эти минуты в Майами, сидя в кресле, глядел на голую голубую стену и с тоской вспоминал свою картину, свою квартирку и людской гомон на Рампе. А здесь, в Гаване, Моника, знать не знающая о ностальгических воспоминаниях Рохелио, обдумывает полученное предложение.
С деньгами дело сейчас обстоит неплохо. Альваро, ее последний приятель, высокий светловолосый испанец, оставил ей достаточно, чтобы покамест жить без забот, но лишние средства не помешают. Деньги есть деньги, и не знаешь, куда деваются, говорит Малу. Однако пора и отдохнуть. Монике хочется побыть дома, постоять на балконе, послушать музыку, почитать или побродить по улицам, пойти в кино, на пляж или на дискотеку и не подчиняться ничьим капризам, вкусам, похоти. Ей надо серьезно подумать о том, что сказать Малу и что ответить Манолито-Быку, решить, что делать дальше, ибо не всегда же жить вот так, говорит она себе, – быть проституткой. Да, хинетерой, очень дорогой, не рядовой проституткой, но все-таки – проституткой. Живется ей неплохо, живется-то неплохо, но…
А сколько волнений, переживаний, попыток обмануть полицию, которая так и норовит зацапать, подкараулить, как паук муху: да как тебя звать, да где живешь, что тут делаешь, тебе тут не место, кончай врать, пошли с нами; сплошные неприятности и со служащими отелей и ночных развлекаловок тоже, с этими спесивыми, нахальными вымогателями, да и с соседями, которые ухмыляются тебе в лицо, мол, видели тебя вчера с иностранцем, а одежка-то на тебе заграничная, небось дороговато обошлась.
Этим список передряг в жизни Моники вовсе не исчерпывается, ибо сюда надо прибавить жадность и наглость таких людей, как Манолито-Бык, домогательства мужчин, навязывающихся в сутенеры, тупость и пошлость знакомых, грубость служащих в государственных учреждениях – в общем, все то, чем одаряет каждодневный осточертевший быт. Но страшнее всего одиночество, в котором приходится жить, даже, бывает, веселясь в шумной компании, ибо постоянно напоминаешь себе, что надо быть начеку и никому не доверять. В конце концов все это не так ужасно и не хуже того, что терпят другие, но эти проблемы, как ни старайся, ей не разрешить, и оттого на душе совсем невесело.
Моника идет в спальню и смотрится в большое трюмо рядом с кроватью. Зеркало ей подарил Герман, немец, с которым она жила почти год, обожавший, как почти все мужчины, видеть свое отражение во время акта любви. Зеркало, воспроизводя плоть, делает ее более желанной и соблазнительной, словно бы самое большое удовольствие состоит не в прикосновении, а в созерцании отражения – третьего участника постельной сцены, который удовлетворяет желание стать с партнерами единым целым и в то же время остаться самим собой.
Герман любил, чтобы Моника ложилась в постель обнаженной и мастурбировала перед большим зеркалом, а он, сидя в кожаном кресле, глядел не на нее, а на ее отражение. Но не только это нравилось Герману. Особое удовольствие ему доставляли игры с наручниками, искусственным фаллосом, удушливыми масками и всякого рода возбуждающими игрушками, увиденными не иначе как в эротических ужастиках.
– Что мне делать? – спрашивает себя Моника вслух, словно актриса у невидимой публики, только вместо публики на нее из зеркала смотрит она сама. Наверное, именно так могла бы произнести эту фразу знаменитая старая актриса, недавно посетившая Меркадо. Но Моника не актриса, она просто молодая девушка, отдающаяся иностранцам за деньги и за кое-какие материальные блага и нуждающаяся в благополучии духовном, которого ей никак не найти.
– Что мне делать? – повторяет Моника. – Самое лучшее – это… – отвечает она все так же вслух и с пафосом, но прерывает себя на полуслове.
В зеркале шевелятся ее губы, а так как в зеркале все отражается наоборот, ей представляется, что отражение ее передразнивает: «Отэ еешчул еомас…» Она усмехается и невольно вспоминает мать, которая тоже иной раз громко разговаривает сама с собой и вообще любит всякие словесные игры, особенно скороговорки (Карлос-краб у Клары-крали украл красные кораллы).
Моника возвращается в столовую, и отражение в зеркале исчезает, но образ матери маячит перед глазами, овладевает мыслями. «Сколько же времени я ее не видела?» Она ясно слышит, как мать говорит: «Я поздно вернусь. Возьми что-нибудь из холодильника, сделай домашние дела и ложись спать». Далее, как фото из альбома, перед ней мелькают новые картины, одно воспоминание сменяется другим, вот мать кричит: «Ты, соплячка, еще мала, чтобы учить меня жить!», взмахивает рукой, как саблей, и влепляет ей пощечину.
Моника прикусывает губу и отправляет мать в самый дальний закуток своей памяти.
«Эй, цветы, кому цветы?!» – слышит она крики продавца цветов, наверное, возвращающегося после своего дневного обхода домой, где жена его спросит: «Все розы продал?» – а он, смеясь, покажет ей несколько смятых банкнот. А может быть, нет у него ни дома, ни жены и, оставив где-нибудь свою корзину, он пойдет в бар и скажет: «Двойной ром», потому что без стаканчика рому невозможно стряхнуть страшную усталость и шагать по улицам дальше.
Монике не пришлось целый день торговать цветами, и она вовсе не устала, но, невольно вспомнив слова матери, идет к холодильнику, открывает, берет бутылку виски с этикеткой «Джонни Уокер» и наливает немного в стакан, бросив туда два кубика льда. Где-то, неизвестно где, ее мать поднимает сейчас свой стакан, в котором поблескивают два кубика льда, и чокается с молодым холеным мужчиной. «За тебя, дорогой», – говорит она, а стаканы с виски звякают: чин-чин.
Не произнося никаких тостов, Моника медленно потягивает виски, стараясь навсегда отделаться от воспоминаний о матери, которая, вопреки всему, часто всплывает в памяти.
Вместо матери теперь вспоминается Малу и ее предложение бежать из страны на плоту из автопокрышек.
«Нет, я еще с ума не сошла, – говорит себе Моника. – А может, мне дается шанс в жизни? Но зачем уезжать? Тут совсем неплохо живется. Хотя…»
Она бы еще долго раздумывала над этим вопросом, взвешивая все «за» и «против», ибо страх был велик, и этот жуткий страх сковывал душу и мешал на что-нибудь решиться, но зазвонил телефон, мысли лопнули, как мыльные пузыри – пам, – надо брать трубку.
– Алло, бабушка! Как ты там?… Да, да, не волнуйся… Слушай… Тебе нужны деньги?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30