https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/gidromassazhnye-kabiny/Koy/
– Все было сплошным обманом.
Внизу, в заливе, направляясь на острова, плыл огромный белый паром, почти пустой в это время года, оставляя широкий гладкий шрам на морщинистой поверхности моря. Чайки, резко крича, кружились над его кормой, как мятущиеся души, прикованные к этому миру. Громкий потерянный стон вознесся над судном, отразился от холмов и затих.
– Пап! – Фрэн уже трясла меня за плечо. – Посмотри на меня!
Я повернулся и, ничего не соображая, посмотрел на нее. Все было нереальным и мертвым.
– Я думал, ты уходишь, – сказал я. – Ты можешь идти, если хочешь. Нет никакой необходимости оставаться.
– Я не могу уйти, – крикнула она в полном смятении, почти в исступлении, может, оттого, что ей так близко было мое бездонное горе. – О, разве не понимаешь, не могу!
– Почему?
– Я солгала, когда сказала, что мой друг сообщил, где ты.
Я растерялся. Я не был уверен, что понимаю, что происходит.
– Тогда кто же тебе сказал?
– Твой друг.
– Бруно!
Фрэн, по-прежнему держа руку на моем плече, кивнула.
– Он разыскал нас на прошлой неделе. Он оказался таким приятным человеком. Искал нас целую вечность. Несмотря на мой ломаный итальянский и его английский, он сумел мне все объяснить. Постоянно повторял, что ты в депрессии. Сказал, что я должна поторопиться, потому что он думает, что ты можешь… – Ее лицо сморщилось. – И тогда я приехала сюда и увидела, что ты, не знаю, вроде зомби, и…
Она наконец перестала сдерживаться, зарыдала и бросилась мне на шею.
– О папа!
Я стоял и покачивался, не зная, как реагировать. Самым простым было бы обнять ее, но я больше не хотел ни фальши, ни лжи и потому просто стоял как столб. Конечно, я понимал, как на нее подействует мое самоубийство. А я, в конце концов, был готов на это. Я знаю, каково это – видеть, что ты не способен ни дать, ни принять любовь. Это ужасно. Для нее лучше, куда лучше, чтобы я прошел все стадии рака и умер в муках у нее на глазах. По крайней мере не придется осознавать тот факт, что ее жизнь бессмысленна, что она – ничтожная пылинка в пустом мире, посторонняя в постороннем мире.
Так мы стояли на залитом солнцем балконе, Фрэн обнимала меня и бурно рыдала. Я смотрел поверх ее вздрагивающего плеча на успокаивающее скольжение белого парома, разглаживающего морщинистое море. Я потерял ощущение реальности. Ничего не чувствовал. Не переставая рыдать, Фрэн бесконечно бормотала, прося меня вернуться с ней в Англию. Потом она вдруг замолчала и сделала вовсе уж что-то неожиданное.
Сначала она отпустила меня и отступила назад. В ее движениях было что-то от мелодрамы, чуть ли не от обряда. Потом, глядя мне прямо в глаза горящим взглядом, стала передо мной на колени. С покрасневшим, залитым слезами лицом она напоминала женщину на похоронах. В ее голосе звучало нескрываемое отчаяние.
– Смотри, – сказала она, – я на колени стала, чтобы в последний раз просить тебя. Пожалуйста, поедем со мной обратно в Англию. Вернись и попытайся начать все снова.
Я по-прежнему стоял и покачивался, не чувствуя ничего, кроме пустоты, ставшей еще острей. Не желая вставать, Фрэн взяла мою руку, прижала тыльной стороной к своей мокрой щеке и сказала то, что редкая дочь найдет в себе смелость сказать:
– Я люблю тебя.
В подобный миг настоящему отцу положено разразиться слезами. Даже я, изгнанник, почувствовал, как во мне отдаленно колыхнулась жалость к ней. Отдаленно, более отдаленно, чем эхо парома, и так же слабо, но эта жалость была искренней.
– Хорошо, – сказал я, – я вернусь с тобой в Англию.
Фрэн оставалась в Неаполе неделю. Она встретилась с Бруно, который выдал меня, но на которого я не мог злиться. В конце концов, он считал, что делает это ради самого же меня. Ну а юного Паоло она просто обворожила. Видя, какими глазами он смотрит на нее, я чувствовал себя нестерпимо старым.
Это была самая странная неделя из всех, прожитых здесь, а может, самая странная во всей моей жизни. Мы с ревом носились по Неаполю в грязном «моргане» с Каслригом и Трелони, сидящими на заднем сиденье, хотя это подражание байроновской претенциозности теперь, когда я точно знал, что его мемуары – подделка, мне казалось довольно никчемным. В конце концов, между Байроном и мной не было ничего общего. Все это было одно мое воображение, одна из многих попыток заполнить бесконечную пустоту. Это было время признания того факта, что поэт был просто обычным смертным и, как все его современники, от принца-регента до ничтожнейшего трубочиста, давно умер.
Тем не менее мне доставляло большую радость возить дочь и моих любимцев и показывать им достопримечательности. Приближение Рождества частично вернуло Неаполю его магию. Украшенные гирляндами разноцветных лампочек проспекты походят на дороги к каким-то грандиозным увеселительным паркам. В Старом городе перед соборами стоят громадные ясли, почти в натуральную величину и с настоящей соломой. Дни короткие, и кажется, что магазины, встречающие волнами света и тепла, открыты до поздней ночи. Фрэн всем восхищается. Я спрашиваю себя, какой запомнится ей наша с ней неделя в Неаполе.
В последний ее день в Неаполе мы отправились на пароме на Капри. Можно было бы сплавать туда на «Ариэле», но я рассудил, что Фрэн, наверно, не понравятся долгая тряска и холод. Быстроходные катера – это, несомненно, роскошь для летних месяцев. В любом случае мне очень хотелось прокатиться на пароме после того, как я так долго смотрел на них с балкона.
Мне не пришлось пожалеть о своем решении. Белая громадина оказалась почти пустой. Только несколько бедно одетых неаполитанцев, плывших, наверно, навестить перед праздником родственников, сидели в салонах и смотрели в окна на безрадостную зелень моря. Редкие фигуры терялись среди сотен пустых кресел, которые окружали их. На судне невозможно было ни поесть, ни выпить; многочисленные бары и буфеты не действовали, на всех них были опущены металлические решетки. Казалось, единственным признаком жизни был глухой гул двигателя, но и тот звучал отрешенно, сонно. Оставив Фрэн в салоне, я вышел на палубу. Летом она бывала забита народом, приходилось прокладывать дорогу в скопище тел и багажа. Сейчас я был на палубе совершенно один, не считая нескольких чаек, которые висели над кормой, косясь на белопенный след, оставляемый судном. Я достиг самого сердца одиночества, которое не оставляло меня с тех пор, как я приехал сюда.
У Фрэн это был последний вечер в Италии. Ей предстояло вернуться к прежней жизни. Мы условились, что я останусь еще примерно на неделю после ее отъезда, чтобы уладить все дела с моими любимцами и домом, а потом последую за ней в Англию. После ужина она захотела выпить кофе на балконе, как делала каждый вечер.
– Спасибо за чудесно проведенную неделю, – сказала она, закурив сигарету и изящно выпуская дым.
– Пожалуйста.
Ее взгляд скользнул поверх перил.
– Красивый город. Ты был счастлив здесь?
Я улыбнулся.
– Думаю, я прекрасно провел тут время. Но все хорошее когда-нибудь кончается.
– Будущее будет еще лучше, вот увидишь. Я так рада, что ты возвращаешься, пап. – Она потянулась ко мне через стол и взяла меня за руку. – Так рада.
– Ты сильно изменилась, да, Фрэн? – сказал я, стараясь, чтобы в моем голосе не было слышно грусти.
– Что ты имеешь в виду?
– Что ты уже не такая необузданная, как прежде. Я помню тебя всегда воинственной, восстававшей против всего на свете, всегда полной энергии. Теперь ты, кажется, стала спокойней.
– Да, ты, пожалуй, прав.
– Как считаешь, это оттого, что мы жили раздельно?
– Возможно.
Я рассмеялся.
– Господи, но все же ты вела себя как ненормальная! Такое вытворяла. Помнишь, как ты задрала юбку перед всеми нами?
В памяти живо встал тот вечер. У меня вдруг перехватило горло. Я не мог пошевелиться. Откровенно говоря, я боялся шевельнуться, словно это обнажило бы то, чему лучше оставаться тайным. Потом, когда Фрэн ответила, я понял то, что мне никогда не приходило в голову: она чувствовала то же самое.
– Да, – с трудом выдавила она. – Помню.
Она по-прежнему держала мою руку в своей. Каждому из нас хотелось убрать свою, но ни она, ни я не находили для этого сил, и так мы сидели, словно заколдованные. Перед моими глазами мелькали разные картины. Как Фрэн становится на колени и говорит, что любит меня. Как она выскакивает из ванной нагишом в то далекое утро, и я понимал, что это не было случайным. Она рассчитала и выбрала момент, чтобы я увидел ее такой, она желала этого. Тем вечером я вдруг интуитивно почувствовал, что Гилберт был отцом Амелии…
– Пап, – охрипшим голосом сказала Фрэн, – если…
– Боже мой! – вскричал я, выскакивая из-за стола. – Я даже не подумал проверить!
Фрэн изумленно смотрела на меня.
– Что случилось?
– Ничего. – Я помчался в дом. – Просто кое-кто сказал мне кое-что!
Конверт с мемуарами валялся в спальне возле кровати, где я бросил его. Я поднял его и извлек записную книжку. В этот безумный момент мне показалось возможным, чтобы письмо Вернона само оказалось фантастическим розыгрышем, или что он каким-то образом умудрился принять подлинные мемуары за поддельные. Если знак, о котором говорил привидевшийся мне Байрон, окажется на месте, тогда они безусловно подлинные. Не дыша, дрожащими руками я раскрыл мемуары и взглянул на оборотную сторону переплета.
Она была пуста.
В аэропорт с Фрэн я на другой день не поехал. Аэропорты – место слишком публичное и безликое и в любом случае построены без всякого вкуса. Самая скромная в мире железнодорожная станция и то больше подходит для расставания, чем аэропорт. Мы просто вызвали такси, и я помахал ей с балкона, окруженный моими любимцами. Я хотел, чтобы именно таким она меня и запомнила. Теперь, когда она наконец уехала, я мог больше не сдерживаться и позволить себе проронить несколько слезинок, маша ей вслед.
– Прости!
Фрэн махала мне, посылая ослепительную улыбку, в счастливой уверенности, что на следующей неделе вновь увидит меня. А как же иначе? В своем последнем обмане я был убедителен, как профессиональный мошенник, каков по сути и есть. Продолжая улыбаться, она села в такси и уехала, но я знаю, из ее памяти никогда не сотрется то последнее видение: седовласый мужчина в белой рубашке, стоящий в окружении экзотических животных на балконе разваливающегося палаццо в южной стране, машущий из своего изгнания. Я останусь с ней навсегда точно так же, как остается со мной последнее видение моего отца: мертвое тело, висящее на поясе его халата, склонив голову к плечу, высунув язык миру. По крайней мере, я оставил Фрэн более красиво, более романтично, даже, пожалуй, стильно.
Конечно, я понял почти сразу, как только она приехала, что это означает конец. Не существовало никакой возможности вернуться в Англию и попытаться все начать сначала. Последняя наша встреча помогла мне наконец понять то, что понял мой отец. Что все это не настоящее. Подлинна одна пустота. Он тоже ушел на Рождество. Я помню мишуру, свисавшую с перил и обвившую его плечи. И вот теперь я решаюсь простить его, потому что наконец полностью его понимаю.
Все это время, имел ли я дело с антиквариатом, старинными книгами или с людьми, я опасался обмана. Сначала я подозревал Вернона, потом Элен, даже детей, но действительного обманщика среди них не замечал, потому что им был я сам. Потребовалось прожить какое-то время в изгнании, чтобы я это понял. Ничто в моей прежней жизни не было настоящим. Я никогда не был ни настоящим отцом, ни настоящим мужем, ни настоящим другом. За всем этим ничего не стояло, не то разве могло бы все рухнуть так быстро? Я заставил себя прикинуться и тем, и другим, и третьим, потому что иначе оставалось лишь признать, что мой отец был прав.
Некоторые из нас имеют человеческий облик, но внутри – пусты. Мы боимся этой пустоты внутри нас и пытаемся походить на других людей. Мы выдумываем себе жизнь. Во всяком случае, я чувствую, что мою душу как-то оживила только любовь к Фрэн, когда она была маленькой. Чарующая чистота ребенка иногда способна очеловечить великана-людоеда, вот почему я всеми силами сопротивлялся ее взрослению. На короткое время она преобразила меня, но теперь она слишком умудренная и искушенная. Взрослая, не способная принести избавление, она вызвала самое худшее из того, что есть во мне от великана-людоеда. Может, ужасней всего, что она способствовала тому, чтобы привнести оттенок порочности в нашу любовь.
Отчаяние – это, должно быть, болезнь крови. Мы передаем ее своим детям по наследству и примером своей жизни. Мой отец передал ее мне. Кристофер, возможно, избежал этой участи, но боюсь, что я передал ее Фрэн. Моя смерть поколеблет ее мир. Как я в ее возрасте, она пустится в бегство, примется придумывать себе карьеру и семейную жизнь. Возможно, как это случилось со мной, сама безысходность заставит ее стать богатой и преуспевающей. Затем, тридцать лет спустя, в одно прекрасное лето все рассыплется на куски в ее руках. К следующему Рождеству она придет к пониманию.
Поразительная вещь – конец. (Музыка – поразительная вещь!) Слова толпятся, рвутся наружу, но я знаю, что сказать больше нечего.
Фрэн улетела вчера. Завтра я отплыву на катере. Сейчас, когда я пишу эти строки, вечер. Паромы приходят и уходят, то же самое будет и завтра, когда некому станет следить за ними с балкона. Даже сейчас один из них отправляется на острова. Я только что слышал голос его ревуна – одинокий, отражающийся от холмов голос. Поворачиваюсь, чтобы взглянуть на судно: громадный белый свадебный торт, украшенный огнями, безупречный образ волшебной притягательности, красоты и покоя. Благодаря нашей прогулке на таком вот пароме пару дней назад я могу представить полное безлюдье, царящее на нем, хотя ночью это наверняка выглядит еще ужасней.
Истекающая кровью птичка на груди у моей жены раскрывает свой клювик и издает звук корабельного ревуна – раскатывающийся эхом пустой звук.
Я буду плыть до тех пор, пока у «Ариэля» не кончится горючее. К тому времени я буду далеко от берега, среди молчания моря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Внизу, в заливе, направляясь на острова, плыл огромный белый паром, почти пустой в это время года, оставляя широкий гладкий шрам на морщинистой поверхности моря. Чайки, резко крича, кружились над его кормой, как мятущиеся души, прикованные к этому миру. Громкий потерянный стон вознесся над судном, отразился от холмов и затих.
– Пап! – Фрэн уже трясла меня за плечо. – Посмотри на меня!
Я повернулся и, ничего не соображая, посмотрел на нее. Все было нереальным и мертвым.
– Я думал, ты уходишь, – сказал я. – Ты можешь идти, если хочешь. Нет никакой необходимости оставаться.
– Я не могу уйти, – крикнула она в полном смятении, почти в исступлении, может, оттого, что ей так близко было мое бездонное горе. – О, разве не понимаешь, не могу!
– Почему?
– Я солгала, когда сказала, что мой друг сообщил, где ты.
Я растерялся. Я не был уверен, что понимаю, что происходит.
– Тогда кто же тебе сказал?
– Твой друг.
– Бруно!
Фрэн, по-прежнему держа руку на моем плече, кивнула.
– Он разыскал нас на прошлой неделе. Он оказался таким приятным человеком. Искал нас целую вечность. Несмотря на мой ломаный итальянский и его английский, он сумел мне все объяснить. Постоянно повторял, что ты в депрессии. Сказал, что я должна поторопиться, потому что он думает, что ты можешь… – Ее лицо сморщилось. – И тогда я приехала сюда и увидела, что ты, не знаю, вроде зомби, и…
Она наконец перестала сдерживаться, зарыдала и бросилась мне на шею.
– О папа!
Я стоял и покачивался, не зная, как реагировать. Самым простым было бы обнять ее, но я больше не хотел ни фальши, ни лжи и потому просто стоял как столб. Конечно, я понимал, как на нее подействует мое самоубийство. А я, в конце концов, был готов на это. Я знаю, каково это – видеть, что ты не способен ни дать, ни принять любовь. Это ужасно. Для нее лучше, куда лучше, чтобы я прошел все стадии рака и умер в муках у нее на глазах. По крайней мере не придется осознавать тот факт, что ее жизнь бессмысленна, что она – ничтожная пылинка в пустом мире, посторонняя в постороннем мире.
Так мы стояли на залитом солнцем балконе, Фрэн обнимала меня и бурно рыдала. Я смотрел поверх ее вздрагивающего плеча на успокаивающее скольжение белого парома, разглаживающего морщинистое море. Я потерял ощущение реальности. Ничего не чувствовал. Не переставая рыдать, Фрэн бесконечно бормотала, прося меня вернуться с ней в Англию. Потом она вдруг замолчала и сделала вовсе уж что-то неожиданное.
Сначала она отпустила меня и отступила назад. В ее движениях было что-то от мелодрамы, чуть ли не от обряда. Потом, глядя мне прямо в глаза горящим взглядом, стала передо мной на колени. С покрасневшим, залитым слезами лицом она напоминала женщину на похоронах. В ее голосе звучало нескрываемое отчаяние.
– Смотри, – сказала она, – я на колени стала, чтобы в последний раз просить тебя. Пожалуйста, поедем со мной обратно в Англию. Вернись и попытайся начать все снова.
Я по-прежнему стоял и покачивался, не чувствуя ничего, кроме пустоты, ставшей еще острей. Не желая вставать, Фрэн взяла мою руку, прижала тыльной стороной к своей мокрой щеке и сказала то, что редкая дочь найдет в себе смелость сказать:
– Я люблю тебя.
В подобный миг настоящему отцу положено разразиться слезами. Даже я, изгнанник, почувствовал, как во мне отдаленно колыхнулась жалость к ней. Отдаленно, более отдаленно, чем эхо парома, и так же слабо, но эта жалость была искренней.
– Хорошо, – сказал я, – я вернусь с тобой в Англию.
Фрэн оставалась в Неаполе неделю. Она встретилась с Бруно, который выдал меня, но на которого я не мог злиться. В конце концов, он считал, что делает это ради самого же меня. Ну а юного Паоло она просто обворожила. Видя, какими глазами он смотрит на нее, я чувствовал себя нестерпимо старым.
Это была самая странная неделя из всех, прожитых здесь, а может, самая странная во всей моей жизни. Мы с ревом носились по Неаполю в грязном «моргане» с Каслригом и Трелони, сидящими на заднем сиденье, хотя это подражание байроновской претенциозности теперь, когда я точно знал, что его мемуары – подделка, мне казалось довольно никчемным. В конце концов, между Байроном и мной не было ничего общего. Все это было одно мое воображение, одна из многих попыток заполнить бесконечную пустоту. Это было время признания того факта, что поэт был просто обычным смертным и, как все его современники, от принца-регента до ничтожнейшего трубочиста, давно умер.
Тем не менее мне доставляло большую радость возить дочь и моих любимцев и показывать им достопримечательности. Приближение Рождества частично вернуло Неаполю его магию. Украшенные гирляндами разноцветных лампочек проспекты походят на дороги к каким-то грандиозным увеселительным паркам. В Старом городе перед соборами стоят громадные ясли, почти в натуральную величину и с настоящей соломой. Дни короткие, и кажется, что магазины, встречающие волнами света и тепла, открыты до поздней ночи. Фрэн всем восхищается. Я спрашиваю себя, какой запомнится ей наша с ней неделя в Неаполе.
В последний ее день в Неаполе мы отправились на пароме на Капри. Можно было бы сплавать туда на «Ариэле», но я рассудил, что Фрэн, наверно, не понравятся долгая тряска и холод. Быстроходные катера – это, несомненно, роскошь для летних месяцев. В любом случае мне очень хотелось прокатиться на пароме после того, как я так долго смотрел на них с балкона.
Мне не пришлось пожалеть о своем решении. Белая громадина оказалась почти пустой. Только несколько бедно одетых неаполитанцев, плывших, наверно, навестить перед праздником родственников, сидели в салонах и смотрели в окна на безрадостную зелень моря. Редкие фигуры терялись среди сотен пустых кресел, которые окружали их. На судне невозможно было ни поесть, ни выпить; многочисленные бары и буфеты не действовали, на всех них были опущены металлические решетки. Казалось, единственным признаком жизни был глухой гул двигателя, но и тот звучал отрешенно, сонно. Оставив Фрэн в салоне, я вышел на палубу. Летом она бывала забита народом, приходилось прокладывать дорогу в скопище тел и багажа. Сейчас я был на палубе совершенно один, не считая нескольких чаек, которые висели над кормой, косясь на белопенный след, оставляемый судном. Я достиг самого сердца одиночества, которое не оставляло меня с тех пор, как я приехал сюда.
У Фрэн это был последний вечер в Италии. Ей предстояло вернуться к прежней жизни. Мы условились, что я останусь еще примерно на неделю после ее отъезда, чтобы уладить все дела с моими любимцами и домом, а потом последую за ней в Англию. После ужина она захотела выпить кофе на балконе, как делала каждый вечер.
– Спасибо за чудесно проведенную неделю, – сказала она, закурив сигарету и изящно выпуская дым.
– Пожалуйста.
Ее взгляд скользнул поверх перил.
– Красивый город. Ты был счастлив здесь?
Я улыбнулся.
– Думаю, я прекрасно провел тут время. Но все хорошее когда-нибудь кончается.
– Будущее будет еще лучше, вот увидишь. Я так рада, что ты возвращаешься, пап. – Она потянулась ко мне через стол и взяла меня за руку. – Так рада.
– Ты сильно изменилась, да, Фрэн? – сказал я, стараясь, чтобы в моем голосе не было слышно грусти.
– Что ты имеешь в виду?
– Что ты уже не такая необузданная, как прежде. Я помню тебя всегда воинственной, восстававшей против всего на свете, всегда полной энергии. Теперь ты, кажется, стала спокойней.
– Да, ты, пожалуй, прав.
– Как считаешь, это оттого, что мы жили раздельно?
– Возможно.
Я рассмеялся.
– Господи, но все же ты вела себя как ненормальная! Такое вытворяла. Помнишь, как ты задрала юбку перед всеми нами?
В памяти живо встал тот вечер. У меня вдруг перехватило горло. Я не мог пошевелиться. Откровенно говоря, я боялся шевельнуться, словно это обнажило бы то, чему лучше оставаться тайным. Потом, когда Фрэн ответила, я понял то, что мне никогда не приходило в голову: она чувствовала то же самое.
– Да, – с трудом выдавила она. – Помню.
Она по-прежнему держала мою руку в своей. Каждому из нас хотелось убрать свою, но ни она, ни я не находили для этого сил, и так мы сидели, словно заколдованные. Перед моими глазами мелькали разные картины. Как Фрэн становится на колени и говорит, что любит меня. Как она выскакивает из ванной нагишом в то далекое утро, и я понимал, что это не было случайным. Она рассчитала и выбрала момент, чтобы я увидел ее такой, она желала этого. Тем вечером я вдруг интуитивно почувствовал, что Гилберт был отцом Амелии…
– Пап, – охрипшим голосом сказала Фрэн, – если…
– Боже мой! – вскричал я, выскакивая из-за стола. – Я даже не подумал проверить!
Фрэн изумленно смотрела на меня.
– Что случилось?
– Ничего. – Я помчался в дом. – Просто кое-кто сказал мне кое-что!
Конверт с мемуарами валялся в спальне возле кровати, где я бросил его. Я поднял его и извлек записную книжку. В этот безумный момент мне показалось возможным, чтобы письмо Вернона само оказалось фантастическим розыгрышем, или что он каким-то образом умудрился принять подлинные мемуары за поддельные. Если знак, о котором говорил привидевшийся мне Байрон, окажется на месте, тогда они безусловно подлинные. Не дыша, дрожащими руками я раскрыл мемуары и взглянул на оборотную сторону переплета.
Она была пуста.
В аэропорт с Фрэн я на другой день не поехал. Аэропорты – место слишком публичное и безликое и в любом случае построены без всякого вкуса. Самая скромная в мире железнодорожная станция и то больше подходит для расставания, чем аэропорт. Мы просто вызвали такси, и я помахал ей с балкона, окруженный моими любимцами. Я хотел, чтобы именно таким она меня и запомнила. Теперь, когда она наконец уехала, я мог больше не сдерживаться и позволить себе проронить несколько слезинок, маша ей вслед.
– Прости!
Фрэн махала мне, посылая ослепительную улыбку, в счастливой уверенности, что на следующей неделе вновь увидит меня. А как же иначе? В своем последнем обмане я был убедителен, как профессиональный мошенник, каков по сути и есть. Продолжая улыбаться, она села в такси и уехала, но я знаю, из ее памяти никогда не сотрется то последнее видение: седовласый мужчина в белой рубашке, стоящий в окружении экзотических животных на балконе разваливающегося палаццо в южной стране, машущий из своего изгнания. Я останусь с ней навсегда точно так же, как остается со мной последнее видение моего отца: мертвое тело, висящее на поясе его халата, склонив голову к плечу, высунув язык миру. По крайней мере, я оставил Фрэн более красиво, более романтично, даже, пожалуй, стильно.
Конечно, я понял почти сразу, как только она приехала, что это означает конец. Не существовало никакой возможности вернуться в Англию и попытаться все начать сначала. Последняя наша встреча помогла мне наконец понять то, что понял мой отец. Что все это не настоящее. Подлинна одна пустота. Он тоже ушел на Рождество. Я помню мишуру, свисавшую с перил и обвившую его плечи. И вот теперь я решаюсь простить его, потому что наконец полностью его понимаю.
Все это время, имел ли я дело с антиквариатом, старинными книгами или с людьми, я опасался обмана. Сначала я подозревал Вернона, потом Элен, даже детей, но действительного обманщика среди них не замечал, потому что им был я сам. Потребовалось прожить какое-то время в изгнании, чтобы я это понял. Ничто в моей прежней жизни не было настоящим. Я никогда не был ни настоящим отцом, ни настоящим мужем, ни настоящим другом. За всем этим ничего не стояло, не то разве могло бы все рухнуть так быстро? Я заставил себя прикинуться и тем, и другим, и третьим, потому что иначе оставалось лишь признать, что мой отец был прав.
Некоторые из нас имеют человеческий облик, но внутри – пусты. Мы боимся этой пустоты внутри нас и пытаемся походить на других людей. Мы выдумываем себе жизнь. Во всяком случае, я чувствую, что мою душу как-то оживила только любовь к Фрэн, когда она была маленькой. Чарующая чистота ребенка иногда способна очеловечить великана-людоеда, вот почему я всеми силами сопротивлялся ее взрослению. На короткое время она преобразила меня, но теперь она слишком умудренная и искушенная. Взрослая, не способная принести избавление, она вызвала самое худшее из того, что есть во мне от великана-людоеда. Может, ужасней всего, что она способствовала тому, чтобы привнести оттенок порочности в нашу любовь.
Отчаяние – это, должно быть, болезнь крови. Мы передаем ее своим детям по наследству и примером своей жизни. Мой отец передал ее мне. Кристофер, возможно, избежал этой участи, но боюсь, что я передал ее Фрэн. Моя смерть поколеблет ее мир. Как я в ее возрасте, она пустится в бегство, примется придумывать себе карьеру и семейную жизнь. Возможно, как это случилось со мной, сама безысходность заставит ее стать богатой и преуспевающей. Затем, тридцать лет спустя, в одно прекрасное лето все рассыплется на куски в ее руках. К следующему Рождеству она придет к пониманию.
Поразительная вещь – конец. (Музыка – поразительная вещь!) Слова толпятся, рвутся наружу, но я знаю, что сказать больше нечего.
Фрэн улетела вчера. Завтра я отплыву на катере. Сейчас, когда я пишу эти строки, вечер. Паромы приходят и уходят, то же самое будет и завтра, когда некому станет следить за ними с балкона. Даже сейчас один из них отправляется на острова. Я только что слышал голос его ревуна – одинокий, отражающийся от холмов голос. Поворачиваюсь, чтобы взглянуть на судно: громадный белый свадебный торт, украшенный огнями, безупречный образ волшебной притягательности, красоты и покоя. Благодаря нашей прогулке на таком вот пароме пару дней назад я могу представить полное безлюдье, царящее на нем, хотя ночью это наверняка выглядит еще ужасней.
Истекающая кровью птичка на груди у моей жены раскрывает свой клювик и издает звук корабельного ревуна – раскатывающийся эхом пустой звук.
Я буду плыть до тех пор, пока у «Ариэля» не кончится горючее. К тому времени я буду далеко от берега, среди молчания моря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35