смеситель высокий для раковины
Конечно, не адреналин решает все, не моя неудачно сложившаяся карьера, если уже на то пошло, то, что я уже задержался против положенного в доме Тамары Игоревны, шеф едва ли простит; дело, мне кажется, в чем-то, о чем я имею очень смутные представления и о чем мне попросту не хочется даже говорить.
Наверное, это следует назвать духовной свободой. Дальше этого понятия мне лучше не заходить, не углубляться в дебри психоанализа, не насиловать себя, пытаясь вызнать, из каких побуждений, каких тайных желаний вырос во мне тот событийный ряд, что привел меня в дом убиенного мной депутата Госдумы и теперь сперва робко, а потом все настойчивей с каждым днем - уже до кошмаров дело дошло - стучит в мое сердце и требует, требует... своего продолжения, наверное, так.
То, что я сорвал с глубин своего подсознания стопорный кран, стало ясно еще тогда, когда я покинул в страшной спешке город и ждал, затаившись, ждал каждый день свежих газет, с болезненным нетерпением разворачивал их и просматривал, держа трясущимися от волнения руками - сегодня или все же, может быть, завтра? - тогда же я понял, что обуздать себя самого будет не так-то просто. Вначале я не хотел лишать себя, будем откровенны, странного удовольствия от ощущения полной свободы, которое должно быть дается смертникам, ожидающим визита палача в ближайшие двадцать четыре часа. Свобода бессмысленных действий, никчемных поступков, безумств, от которых тошно становится прежде самому безумному.
А со мной? разве со мной произошло хоть что-то? Кроме отпечатков недавних событий я не нахожу, или страшусь находить, так вернее будет сказано, тех стремлений, что дали бы мне, наконец, робкий шанс на осуществление голубой мечты юности, которую каждый из нас, кто так и остался с надеждами, лелеет в своей душе и в своей же душе медленно душит, заваливая прожитыми в бесполезной суете, среди бессмысленных знакомств и никчемных связей, годами. Она еще томится, эта мечта, пытается вырваться, но поломаны ее крылья, но сил уже больше нет, ее сломил груз предрассудков и суждений, общественного мнения и общественной морали, боязнь быть, казаться не тем, чудовищные в своей монументальности попытки приспособиться ко всему и вся, что является общепризнанным и благонадежным с точки зрения подавляющего все остальное большинства. Молодость кончилась, а старость и не думает наступать. Это время можно назвать потерянным хотя бы потому, что в нем навсегда, безвозвратно растворяются мечты юности, и каждый, кто видит этот процесс в собственной душе, порой не в силах противостоять ему ничем, абсолютно ничем. Он следит за агонией и пытается сдерживать себя, чтобы не заметили окружающие, что же творится в глубине его глаз. А если он сбросит с души тяжкий груз прожитых лет, даст немного воздуха новой жизни, разгонит тучи мертвенных призраков - собственных масок годных под различные ситуации, собственных штампованных идей и мнений по тем или иным вопросам, если он раскроет перед мечтой небеса, что же он увидит тогда в глубине, на самом дне ямы, какую птицу, столько лет жаждавшую взлететь и столько лет подавляемую? Или она перестала быть таковой, приспособилась, трансформировалась во что-то иное, страшное, омерзительное - не узнаешь, пока не попытаешься освободить свою мечту из-под долгого плена, наполненного ошибками, отброшенными желаниями, раздавленными возможностями.
Чем же оно стало, мое заветное желание? Желание простого серого человечка, ничем особенно не отличающегося от сотен миллионов других, подобных. Лучше не задумываться над этим. Лучше не вспоминать. Страшно смотреть, во что превратилась птица за срок заключения длиной почти в двадцать лет.
Теперь и в самом деле лучше оставить ее в покое. Ее, если это она вырвалась из тисков моего прошлого и мстит мне моими же ощущениями и чувствованиями. Если это она, птица, если я, самый обыкновенный из самых обычных, полагаю, что именно разбудил в себе, какому "я" даровал свободу и свободу ли даровал ему. Я и в самом деле ничего не понимаю в психоанализе, вполне возможно, что так даже и лучше. Плохо только одно - необъяснимое не выговоришь, нет надежды на то, что меня сможет понять та, кто говорит мне, не стесняясь и не ожидая ответа, о своих чувствах и своей безудержной, беззащитной, безнадежной любви. Она не просит и не требует, не ждет и, кажется, не надеется, хотя, нет, я ошибаюсь, она надеется, но... трудно сказать, на что. Наверное... я говорю это шепотом, чтобы не услышала она, чтобы не услышал никто, кроме меня самого... на то, чтобы никогда не наступила нетерпеливо ожидающая своего часа и приближающаяся с каждым часом зима. Чтобы прошедший в сентябрь август остался таким навсегда, даже, несмотря на зарядившие дожди, на сырость и слякоть, на небольшое пока еще похолодание, - увы, предвестник, предвестник...
Я посмотрел вновь на Тамару Игоревну и поднялся с постели.
- Ты - соня, - заметила хозяйка дома, - просто ужасная. Знаешь, который сейчас час?
Я кивнул. Что мне сказать, может, сразу: "Ты знаешь, мне надо ехать домой". - "Надолго"? - "Как получится, мой отпуск в любом случае закончился еще три дня назад, пора бы и приняться за работу"... - и продолжать говорить что-нибудь в том же духе, что придет в голову.
Она не поверит, конечно. Дело не в работе, мне сейчас уже безразлично, как отнесется к моему отсутствию - без уважительной причины, по его мнению, безусловно, без уважительной - такую пропасть времени; странно, я только сейчас понял, что отношусь с таким трепетом к своей работе потому, что мне не к чему более относиться подобным образом.
Я действительно должен уехать, и мне надо постараться сделать это как можно скорее, может быть, даже сегодня. Расписание поездов я посмотрел еще вчера, самый удобный для меня уходит, как и прежде, в восемнадцать тридцать одну, у меня тогда будет время заскочить в "Казахстан" за вещами, ну, и, конечно, попрощаться каким-то образом с хозяйкой, Тамарой Игоревной, и Наташей.
Они не поймут, не скоро забудут, я надеюсь, что Тамара Игоревна, все же перестанет вспоминать обо мне, - если ей не напомнят другие, те, кто ведет за мной охоту и, быть может, до сих пор не собирается сдаваться. Я все еще объект погони, хотя и времени прошло порядочно, и страх затаился в глубине души и не дает о себе знать. Вот только этими кошмарами, но они больше связаны с той, что меня любит, нежели со мной, только косвенным образом. И это даже не благородный поступок, какое уж тут благородство, скорее лицемерие по отношению к ней, скорее стремление избавиться и избавить от ожидаемых, предполагаемых неприятностей; конечно, теоретически я мог бы и остаться, пусть их всех, но.... И это "но" будет во мне страхи и заставляет меня просыпаться в холодном поту. И все это лишь после того, как я понял, что значу для нее и что чувствую к ней. Должно быть, все же чувствую, иначе....
К тому же я слишком привык ощущать себя один, слишком сжился с собой, смирился со своим положением, работой - бесплатное путешествие из одного города в другой, с отсутствием друзей и врагов - та женщина, что была моей женой, она точно такая же. Разве что ее я могу считать кем-то из своих близких, с кем можно перекинуться словечком по телефону или просто при редких встречах. Кроме нее у меня такой возможности отвести душу ни с кем не было.
В любом случае, мои вещи, те, что находятся здесь, на Березовой, давно заброшены, я не распаковывал свою сумку с ними никогда, разве что в день переезда достал зубную щетку и полотенце. Все необходимое я получал от той, которую так поспешно стремлюсь покинуть.
Да, что скрывать, я боюсь. И наших дальнейших отношений, и ее чувств ко мне, и моих к ней, и нашего общего, увы, врага, считающегося по идее нашим другом. Не знаю, не могу описать, что я к ней испытываю, я никогда никого не любил, даже Алину, собственную супругу, - впрочем, к чему ворошить старое, - поэтому мне попросту не с чем сравнивать нынешнее состояние. Я не могу охарактеризовать свое состояние, как ни печально, еще и потому, что мне мешает это сделать тот кошмар, что пружиной сжался в моем подсознании, что заставил бежать отсюда прочь, а затем, смешиваясь с любопытством, обязал вернуться обратно.
Никто не видел, конечно, никто не видел, иначе все закончилось бы куда раньше, не длилось бы больше месяца это следствие, - а не прекращено ли оно? - нет, вряд ли, еще пишутся протоколы, а заполненные листы подшиваются в дело, в очередную папку с номером, но вот толку от этого.... Господи, как я надеюсь! Нет возможности описать.
Нет, не могу же я смеяться над судьбой вечно. Она мне не простит и пяти минут глупого самодовольного смеха. Ее яд отравляет медленно, но верно меня, желчь, выделяемая страхом перед завтрашним днем, переполняет меня, постепенно, уверенно, как колодец во время паводка. Чем дольше я знаком с Тамарой Игоревной, чем больше я привязываюсь к ней, к ее дочери, к дому на Березовой, тем невыносимее становится моя неизбывная участь ожидающего. Я не в силах жить и ждать годы. На убийство, насколько мне известно, нет срока давности. Если она увидит меня в наручниках, уводимого, заталкиваемого в "воронок", - нет, я не могу этого допустить. Пускай это случится, если случится, без нее или без меня, как получится. В любом случае, ей будет проще покончить с любыми воспоминаниями обо мне, как она покончила со своим прежним одним взмахом, оказавшись в моих объятиях.
Ныне же ее прошлое все еще рядом с ней, оно со мной, оно поджидает ее в моем лице. Хорошо, что она этого не знает, дай Бог, чтобы и никогда не узнала. А, если узнает... пусть она забудет обо мне так же легко, как и о том, с кем она провела срок в двадцать лет жизни. Наш роман не исчисляется такими величинами.
Есть еще кое-что, то о чем я говорю, является лишь вершиной айсберга, о которой приходится молчать. Молчать, быть может, о том, что в действительности является причиной всех моих поступков и прегрешений, всей моей жизни без малого исключения. Может, потому что все, что я предполагал, с чем сравнивал себя, и свое поведение - все это не выдерживает никакой критики, даже самой поверхностной и незаметной, ибо слаб сам человек. Слаб и безволен, он поступает так, как может поступить, в силу обстоятельств, то есть, сознавая их силу и, потворствуя им, боясь противодействовать. Один из миллионов бросит дерзкий вызов богам, остальные предпочтут молча склонить головы, и ни них падет милость и иссушающая сердечные желания благодать. А тот, кто восстанет, - обретет гнев богов и, значит, не будет забыт или уже никогда.
Я оказался неспособен на это.
Сегодня вечером, часов в пять, я уйду. Тамара Игоревна собирается в театр, вместе с Наташей, как нельзя, кстати, я сошлюсь на головную боль, недомогание, на что угодно. А потом, когда они уедут, вернусь в "Казахстан", - та взятка, что получил администратор, полагаю, еще действует, вещи еще находятся на вверенных им местам, и номер пока не занят другими людьми. Я щедро расплачусь, - мой запас остался в неприкосновенности - и пешком пройду на вокзал, ожидать поезд в восемнадцать тридцать одну. Погода так себе, это мне благоприятствует, значит, народу будет немного, и я окажусь предоставлен своим мыслям всю дорогу до того маленького городка, где мне предстоит сделать пересадку. Иначе до дома мне не доехать, поезда напрямик не ходят. А что до работы кто знает, как-то и в самом деле не хочется думать об этом, в самом деле, Бог с ней, с этой работой. Что-нибудь придумается, если мой шеф не простит четырехдневной отлучки. Не в его характере, но все же.
Я не решил еще, стоит ли оставлять записку Тамаре Игоревне или исчезнуть без следа. Хотя, что я напишу там? чем и как смогу объясниться? Пускай лучше она быстрее забудет обо мне, так будет лучше для нас обоих. А впрочем, ближе к вечеру будет виднее, мне кажется, она поймет то, что я хотел, но не смог ей сказать. Или прочтет между строк или догадается.
Кстати, по межгороду из того маленького населенного пункта, где завершает свой маршрут "кукушка", вполне можно позвонить шефу, заодно все выяснится с моим социальным положением, разберусь со своей дальнейшей судьбой.
А пока мне еще предстоит улыбаться, целовать Тамару Игоревну, говорить о тех пустяках, о которых говорят по обыкновению, все влюбленные, отнекиваться на предложение провести вечер в свете и мечтать, конечно, мечтать о счастливом завтрашнем дне, который, непременно наступит.
Около девяти часов вечера Громушкин подошел к калитке дома номер сорок семь на Березовой улице. Он заглянул за забор: в окнах первого этажа горел свет, верхняя же часть дома была погружена в чернильную мглу.
Он нерешительно нажал на кнопку звонка и, переступив с ноги на ногу, стал ждать ответа. Спустя минуту, если не больше, когда он хотел было нажать на кнопку еще раз, дверь веранды отворилась, к калитке вышла хозяйка дома Тамара Игоревна. Громушкин терпеливо дождался, когда женщина, достаточно его изучившая в дверной глазок, откроет дверь и разглядит пришедшего в неясном лунном свете. В ответ на ее немой вопрос он поздоровался и достал удостоверение.
Только тут он заметил, что лицо женщины в слезах, которые она уже перестала вытирать, а в руке она сжимает скомканный клочок бумаги, который Громушкин поначалу принял за носовой платок.
- Что вам угодно? - с трудом сдерживаясь, спросила Тамара Игоревна, нервно комкая бумажку в руках.
- Вы не будете возражать, если я задам вам всего один вопрос? После этого я тотчас же удалюсь.
- Хорошо, я слушаю, - без колебаний произнесла она.
Громушкин смутился.
- Я хотел бы вам предварительно показать кое-что. Здесь довольно темно, мы не могли бы пройти....
Женщина подняла руку - они по-прежнему разговаривали через порог - и щелкнула невидимым в темноте выключателем. Спустя секунду дорожка к дому осветилась праздничной иллюминацией, разноцветными гирляндами фонариков, укрепленных на кронах деревьев, стоящих по обеим ее сторонам.
- Вам достаточно?
Громушкин некоторое время молча смотрел на неожиданное освещение. Гирлянды начали мигать, вдоль дорожки побежали разноцветные волны, то в одну сторону, то в другую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Наверное, это следует назвать духовной свободой. Дальше этого понятия мне лучше не заходить, не углубляться в дебри психоанализа, не насиловать себя, пытаясь вызнать, из каких побуждений, каких тайных желаний вырос во мне тот событийный ряд, что привел меня в дом убиенного мной депутата Госдумы и теперь сперва робко, а потом все настойчивей с каждым днем - уже до кошмаров дело дошло - стучит в мое сердце и требует, требует... своего продолжения, наверное, так.
То, что я сорвал с глубин своего подсознания стопорный кран, стало ясно еще тогда, когда я покинул в страшной спешке город и ждал, затаившись, ждал каждый день свежих газет, с болезненным нетерпением разворачивал их и просматривал, держа трясущимися от волнения руками - сегодня или все же, может быть, завтра? - тогда же я понял, что обуздать себя самого будет не так-то просто. Вначале я не хотел лишать себя, будем откровенны, странного удовольствия от ощущения полной свободы, которое должно быть дается смертникам, ожидающим визита палача в ближайшие двадцать четыре часа. Свобода бессмысленных действий, никчемных поступков, безумств, от которых тошно становится прежде самому безумному.
А со мной? разве со мной произошло хоть что-то? Кроме отпечатков недавних событий я не нахожу, или страшусь находить, так вернее будет сказано, тех стремлений, что дали бы мне, наконец, робкий шанс на осуществление голубой мечты юности, которую каждый из нас, кто так и остался с надеждами, лелеет в своей душе и в своей же душе медленно душит, заваливая прожитыми в бесполезной суете, среди бессмысленных знакомств и никчемных связей, годами. Она еще томится, эта мечта, пытается вырваться, но поломаны ее крылья, но сил уже больше нет, ее сломил груз предрассудков и суждений, общественного мнения и общественной морали, боязнь быть, казаться не тем, чудовищные в своей монументальности попытки приспособиться ко всему и вся, что является общепризнанным и благонадежным с точки зрения подавляющего все остальное большинства. Молодость кончилась, а старость и не думает наступать. Это время можно назвать потерянным хотя бы потому, что в нем навсегда, безвозвратно растворяются мечты юности, и каждый, кто видит этот процесс в собственной душе, порой не в силах противостоять ему ничем, абсолютно ничем. Он следит за агонией и пытается сдерживать себя, чтобы не заметили окружающие, что же творится в глубине его глаз. А если он сбросит с души тяжкий груз прожитых лет, даст немного воздуха новой жизни, разгонит тучи мертвенных призраков - собственных масок годных под различные ситуации, собственных штампованных идей и мнений по тем или иным вопросам, если он раскроет перед мечтой небеса, что же он увидит тогда в глубине, на самом дне ямы, какую птицу, столько лет жаждавшую взлететь и столько лет подавляемую? Или она перестала быть таковой, приспособилась, трансформировалась во что-то иное, страшное, омерзительное - не узнаешь, пока не попытаешься освободить свою мечту из-под долгого плена, наполненного ошибками, отброшенными желаниями, раздавленными возможностями.
Чем же оно стало, мое заветное желание? Желание простого серого человечка, ничем особенно не отличающегося от сотен миллионов других, подобных. Лучше не задумываться над этим. Лучше не вспоминать. Страшно смотреть, во что превратилась птица за срок заключения длиной почти в двадцать лет.
Теперь и в самом деле лучше оставить ее в покое. Ее, если это она вырвалась из тисков моего прошлого и мстит мне моими же ощущениями и чувствованиями. Если это она, птица, если я, самый обыкновенный из самых обычных, полагаю, что именно разбудил в себе, какому "я" даровал свободу и свободу ли даровал ему. Я и в самом деле ничего не понимаю в психоанализе, вполне возможно, что так даже и лучше. Плохо только одно - необъяснимое не выговоришь, нет надежды на то, что меня сможет понять та, кто говорит мне, не стесняясь и не ожидая ответа, о своих чувствах и своей безудержной, беззащитной, безнадежной любви. Она не просит и не требует, не ждет и, кажется, не надеется, хотя, нет, я ошибаюсь, она надеется, но... трудно сказать, на что. Наверное... я говорю это шепотом, чтобы не услышала она, чтобы не услышал никто, кроме меня самого... на то, чтобы никогда не наступила нетерпеливо ожидающая своего часа и приближающаяся с каждым часом зима. Чтобы прошедший в сентябрь август остался таким навсегда, даже, несмотря на зарядившие дожди, на сырость и слякоть, на небольшое пока еще похолодание, - увы, предвестник, предвестник...
Я посмотрел вновь на Тамару Игоревну и поднялся с постели.
- Ты - соня, - заметила хозяйка дома, - просто ужасная. Знаешь, который сейчас час?
Я кивнул. Что мне сказать, может, сразу: "Ты знаешь, мне надо ехать домой". - "Надолго"? - "Как получится, мой отпуск в любом случае закончился еще три дня назад, пора бы и приняться за работу"... - и продолжать говорить что-нибудь в том же духе, что придет в голову.
Она не поверит, конечно. Дело не в работе, мне сейчас уже безразлично, как отнесется к моему отсутствию - без уважительной причины, по его мнению, безусловно, без уважительной - такую пропасть времени; странно, я только сейчас понял, что отношусь с таким трепетом к своей работе потому, что мне не к чему более относиться подобным образом.
Я действительно должен уехать, и мне надо постараться сделать это как можно скорее, может быть, даже сегодня. Расписание поездов я посмотрел еще вчера, самый удобный для меня уходит, как и прежде, в восемнадцать тридцать одну, у меня тогда будет время заскочить в "Казахстан" за вещами, ну, и, конечно, попрощаться каким-то образом с хозяйкой, Тамарой Игоревной, и Наташей.
Они не поймут, не скоро забудут, я надеюсь, что Тамара Игоревна, все же перестанет вспоминать обо мне, - если ей не напомнят другие, те, кто ведет за мной охоту и, быть может, до сих пор не собирается сдаваться. Я все еще объект погони, хотя и времени прошло порядочно, и страх затаился в глубине души и не дает о себе знать. Вот только этими кошмарами, но они больше связаны с той, что меня любит, нежели со мной, только косвенным образом. И это даже не благородный поступок, какое уж тут благородство, скорее лицемерие по отношению к ней, скорее стремление избавиться и избавить от ожидаемых, предполагаемых неприятностей; конечно, теоретически я мог бы и остаться, пусть их всех, но.... И это "но" будет во мне страхи и заставляет меня просыпаться в холодном поту. И все это лишь после того, как я понял, что значу для нее и что чувствую к ней. Должно быть, все же чувствую, иначе....
К тому же я слишком привык ощущать себя один, слишком сжился с собой, смирился со своим положением, работой - бесплатное путешествие из одного города в другой, с отсутствием друзей и врагов - та женщина, что была моей женой, она точно такая же. Разве что ее я могу считать кем-то из своих близких, с кем можно перекинуться словечком по телефону или просто при редких встречах. Кроме нее у меня такой возможности отвести душу ни с кем не было.
В любом случае, мои вещи, те, что находятся здесь, на Березовой, давно заброшены, я не распаковывал свою сумку с ними никогда, разве что в день переезда достал зубную щетку и полотенце. Все необходимое я получал от той, которую так поспешно стремлюсь покинуть.
Да, что скрывать, я боюсь. И наших дальнейших отношений, и ее чувств ко мне, и моих к ней, и нашего общего, увы, врага, считающегося по идее нашим другом. Не знаю, не могу описать, что я к ней испытываю, я никогда никого не любил, даже Алину, собственную супругу, - впрочем, к чему ворошить старое, - поэтому мне попросту не с чем сравнивать нынешнее состояние. Я не могу охарактеризовать свое состояние, как ни печально, еще и потому, что мне мешает это сделать тот кошмар, что пружиной сжался в моем подсознании, что заставил бежать отсюда прочь, а затем, смешиваясь с любопытством, обязал вернуться обратно.
Никто не видел, конечно, никто не видел, иначе все закончилось бы куда раньше, не длилось бы больше месяца это следствие, - а не прекращено ли оно? - нет, вряд ли, еще пишутся протоколы, а заполненные листы подшиваются в дело, в очередную папку с номером, но вот толку от этого.... Господи, как я надеюсь! Нет возможности описать.
Нет, не могу же я смеяться над судьбой вечно. Она мне не простит и пяти минут глупого самодовольного смеха. Ее яд отравляет медленно, но верно меня, желчь, выделяемая страхом перед завтрашним днем, переполняет меня, постепенно, уверенно, как колодец во время паводка. Чем дольше я знаком с Тамарой Игоревной, чем больше я привязываюсь к ней, к ее дочери, к дому на Березовой, тем невыносимее становится моя неизбывная участь ожидающего. Я не в силах жить и ждать годы. На убийство, насколько мне известно, нет срока давности. Если она увидит меня в наручниках, уводимого, заталкиваемого в "воронок", - нет, я не могу этого допустить. Пускай это случится, если случится, без нее или без меня, как получится. В любом случае, ей будет проще покончить с любыми воспоминаниями обо мне, как она покончила со своим прежним одним взмахом, оказавшись в моих объятиях.
Ныне же ее прошлое все еще рядом с ней, оно со мной, оно поджидает ее в моем лице. Хорошо, что она этого не знает, дай Бог, чтобы и никогда не узнала. А, если узнает... пусть она забудет обо мне так же легко, как и о том, с кем она провела срок в двадцать лет жизни. Наш роман не исчисляется такими величинами.
Есть еще кое-что, то о чем я говорю, является лишь вершиной айсберга, о которой приходится молчать. Молчать, быть может, о том, что в действительности является причиной всех моих поступков и прегрешений, всей моей жизни без малого исключения. Может, потому что все, что я предполагал, с чем сравнивал себя, и свое поведение - все это не выдерживает никакой критики, даже самой поверхностной и незаметной, ибо слаб сам человек. Слаб и безволен, он поступает так, как может поступить, в силу обстоятельств, то есть, сознавая их силу и, потворствуя им, боясь противодействовать. Один из миллионов бросит дерзкий вызов богам, остальные предпочтут молча склонить головы, и ни них падет милость и иссушающая сердечные желания благодать. А тот, кто восстанет, - обретет гнев богов и, значит, не будет забыт или уже никогда.
Я оказался неспособен на это.
Сегодня вечером, часов в пять, я уйду. Тамара Игоревна собирается в театр, вместе с Наташей, как нельзя, кстати, я сошлюсь на головную боль, недомогание, на что угодно. А потом, когда они уедут, вернусь в "Казахстан", - та взятка, что получил администратор, полагаю, еще действует, вещи еще находятся на вверенных им местам, и номер пока не занят другими людьми. Я щедро расплачусь, - мой запас остался в неприкосновенности - и пешком пройду на вокзал, ожидать поезд в восемнадцать тридцать одну. Погода так себе, это мне благоприятствует, значит, народу будет немного, и я окажусь предоставлен своим мыслям всю дорогу до того маленького городка, где мне предстоит сделать пересадку. Иначе до дома мне не доехать, поезда напрямик не ходят. А что до работы кто знает, как-то и в самом деле не хочется думать об этом, в самом деле, Бог с ней, с этой работой. Что-нибудь придумается, если мой шеф не простит четырехдневной отлучки. Не в его характере, но все же.
Я не решил еще, стоит ли оставлять записку Тамаре Игоревне или исчезнуть без следа. Хотя, что я напишу там? чем и как смогу объясниться? Пускай лучше она быстрее забудет обо мне, так будет лучше для нас обоих. А впрочем, ближе к вечеру будет виднее, мне кажется, она поймет то, что я хотел, но не смог ей сказать. Или прочтет между строк или догадается.
Кстати, по межгороду из того маленького населенного пункта, где завершает свой маршрут "кукушка", вполне можно позвонить шефу, заодно все выяснится с моим социальным положением, разберусь со своей дальнейшей судьбой.
А пока мне еще предстоит улыбаться, целовать Тамару Игоревну, говорить о тех пустяках, о которых говорят по обыкновению, все влюбленные, отнекиваться на предложение провести вечер в свете и мечтать, конечно, мечтать о счастливом завтрашнем дне, который, непременно наступит.
Около девяти часов вечера Громушкин подошел к калитке дома номер сорок семь на Березовой улице. Он заглянул за забор: в окнах первого этажа горел свет, верхняя же часть дома была погружена в чернильную мглу.
Он нерешительно нажал на кнопку звонка и, переступив с ноги на ногу, стал ждать ответа. Спустя минуту, если не больше, когда он хотел было нажать на кнопку еще раз, дверь веранды отворилась, к калитке вышла хозяйка дома Тамара Игоревна. Громушкин терпеливо дождался, когда женщина, достаточно его изучившая в дверной глазок, откроет дверь и разглядит пришедшего в неясном лунном свете. В ответ на ее немой вопрос он поздоровался и достал удостоверение.
Только тут он заметил, что лицо женщины в слезах, которые она уже перестала вытирать, а в руке она сжимает скомканный клочок бумаги, который Громушкин поначалу принял за носовой платок.
- Что вам угодно? - с трудом сдерживаясь, спросила Тамара Игоревна, нервно комкая бумажку в руках.
- Вы не будете возражать, если я задам вам всего один вопрос? После этого я тотчас же удалюсь.
- Хорошо, я слушаю, - без колебаний произнесла она.
Громушкин смутился.
- Я хотел бы вам предварительно показать кое-что. Здесь довольно темно, мы не могли бы пройти....
Женщина подняла руку - они по-прежнему разговаривали через порог - и щелкнула невидимым в темноте выключателем. Спустя секунду дорожка к дому осветилась праздничной иллюминацией, разноцветными гирляндами фонариков, укрепленных на кронах деревьев, стоящих по обеим ее сторонам.
- Вам достаточно?
Громушкин некоторое время молча смотрел на неожиданное освещение. Гирлянды начали мигать, вдоль дорожки побежали разноцветные волны, то в одну сторону, то в другую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18