https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/
Гадор двадцать шесть лет. Она женщина девяностых годов, но не участвует в перформансах и не объехала Индию на велосипеде. Гадор не считает себя какой-то особенной, никогда не получит степень магистра, не станет членом правительства, не изображает из себя маленькую девочку, не знает, какое значение придавал Фрейд трагедии Эдипа, ни даже то, что теория старого венца дала театру. У нее распухли ноги, а юбка в полоску едва прикрывает колени.
– Черт возьми, мне только двадцать шесть лет. А я уже все сделала: родилась, выросла, произвела на свет… Что мне еще осталось из основных пунктов? Правда, прекрасно знаю, что еще…
– Возвращайся домой, – говорю я ей. – Живи нормальной жизнью. Вырасти дочь и того, кто родится… Ты могла бы сделать аборт, если бы не была уверена, что хочешь произвести его на свет, – говорю я с некоторым сомнением.
– Сделать аборт? – Гадор машет руками, отвергая подобную идею как нечто невообразимое. Ясно, что в ее маленькой головке не могла возникнуть такая мысль. – Я бы не смогла. Уже с двух месяцев я его чувствую внутри себя, как живой земляной орех… Это же все равно что вытащить улитку из раковины, только здесь речь идет о человеческом существе. Правда, никто не говорил, что улитки могут занимать жилплощадь и должны платить за квартиру. Кроме того, уже слишком поздно, ведь я знаю, что это мальчик и его зовут Рубен. Я могла бы попросить врача, чтобы он убил ребенка, только если есть опасность, что через месяц я умру во время родов.
– Не знаю. Тебе решать. Рубен?
– Да, нам с Виктором очень нравится это имя. Правда, мне уже наплевать на то, что нравится Виктору, но мне самой это имя нравится. – Она на минуту задумывается, как будто старается что-то вспомнить. – Тетя Мариана меня выставит на улицу, когда увидит, что я вернулась, – произносит она и собирается снова разрыдаться.
– Она этого не сделает.
– А если сделает?
– Мы не позволим. Бабушка ей не даст, и Бренди, и Бели, и Кармина… И мама. И я тоже. Даже собака ее облает, если она попробует.
Гадор грустно улыбается.
– Конечно облает.
Глава 2
Я стремлюсь к отстраненности и хладнокровию, к властвованию над своими страстями, которое позволит мне жить лучше. Стоики пытались достичь этой цели, и я тоже хочу. Но боюсь, у меня получается гораздо хуже, чем у них.
Если бы меня кто-нибудь спросил, что такое жизнь – по мнению Гадор, нечто странное, – я бы не сказала, что это набор каких-то атомов, тайн или эмоций. Я бы сказала, что это цепочка проклятых сюрпризов, приправленных замысловатым космическим свинством под названием хаос.
Когда я была маленькой девочкой, мне часто казалось, что мир окружающих меня существ и предметов лишь создает видимость абсолютного спокойствия и кротости, а на самом деле фальшивка. Теперь мои детские ощущения перестали быть просто предположениями.
Обломки. Мы лишь человеческие обломки.
Но меня особенно удивляет, что, несмотря на такой порядок вещей, солнце по-прежнему светит, и я все еще способна каждое утро открывать глаза. Процесс рождения, роста и смерти можно проследить во всем, что меня окружает, и это продолжает меня поражать, словно я только что родилась, однако уже достаточно сознательна, чтобы оценить такое чудо.
Это лучший из миров. Самый лучший, снова и снова повторяю я про себя. Несмотря ни на что, он самый лучший…
– Как дела? – спрашиваю я свою старую тетю Мариану.
– Плохо.
– Ясно. – Я смотрю на нее с недоверием, потому что не умею по-другому. – Но ведь ты всегда так отвечаешь, верно?
Ее большие зеленые глаза, окруженные синеватыми тенями, холодны, как обратная сторона Луны, губы всегда вытянуты так, что образуют знак равенства, седые волосы кудрявятся, обрамляя лицо, носик вздернут. Все это наводит меня на мысль, что, должно быть, в былые времена она была красавицей. Сейчас она сплошь покрыта морщинами, из-за чего кожа на теле сильно напоминает сумочку из крокодила. Года четыре назад она сделала подтяжку, но, по-видимому, неудачно.
Она хватает бутылку ликера и щедро наливает себе в специальный бокал, который входит в ее индивидуальный набор столовой посуды (мы храним ее отдельно, потому что она боится подцепить какую-нибудь заразу, если воспользуется общей посудой). Сумерки сгущаются и наполняют комнату. Наступает вечер, а глаза тети по контрасту кажутся светлее. Старая женщина поджимает губы, и знак равенства превращается в двоеточие.
– Сегодня мне хуже, чем обычно, – заявляет она. И делает большой глоток.
Я чувствую, что мой долг – будь все проклято – расспросить ее, какого дьявола с ней происходит на этот раз. Ревматизм? Остеопороз? Целлюлит? Я включаю свет, а тем временем она перебирает варианты, которые ей предоставляет современная медицина.
– Думаю, все дело в несварении желудка, – делает она свой выбор, в ее взгляде промелькнули бесстыдство и отвага. – Иногда мне кажется, что еда, приготовленная твоей матерью, не стоит тех денег, которые я ей даю. А ты знаешь, что подобные вещи для такого человека, как я, могут означать смерть.
«Такой человек, как я» нужно переводить как «такая ужасно старая женщина, как я». И хотя тетя почти ровесница изобретателя колеса, на самом деле она убеждена, что гораздо моложе моей матери – своей племянницы, а также и большинства обитателей планеты, и отказывается признавать очевидное. Правда, иногда она противоречит сама себе, указывая на возраст как на аргумент в пользу существования своих недугов, преимущественно мнимых.
Правда состоит в том, что она уже в почтенном возрасте. Шестьдесят девять лет.
– Понятно… – злорадно говорю я, стараясь прикусить язык, чтобы не быть мгновенно отравленной ядом собственных слов. – В твоем возрасте нельзя есть то, что готовит мама.
Я вижу, как она моргает. Черт возьми, пусть моргает.
– Что значит «в твоем возрасте», если мне почти столько же, сколько твоей матери? Хотя она и моя племянница.
– Да, конечно, почти столько же лет, – говорю я, придавая своему лицу предупредительно-дурацкое выражение. – Тебе всего лишь на двадцать лет больше.
– Девятнадцать, – ворчливо поправляет она, пристально меня разглядывая, словно удивляясь, что я позволила себе такую наглость.
– О, я это и имела в виду!
В этот момент в кухню входит моя мать, и тетя Мариана ненадолго отвлекается, пытаясь решить, стоит ли перенаправить свой гнев на нее и получить максимальное удовольствие от бурного проявления собственного раздражения или же лучше продолжить наблюдения за моим бесстрастным лицом и проявлениями моего чувства юмора – признаю, оно у меня своеобразное, – что обычно приводит ее в замешательство и не сулит победы в бескровной, но самой настоящей словесной войне. Естественно, она выбирает мою мать. Ведь если бы тете нужно было выбирать между двумя банками, она бы предпочла банк с более высоким процентом прибыли с капитала и фиксированными сроками – тут двух мнений быть не может.
– Эла! – кричит старая крыса моей матери. – Можно спросить, где ты была?
Не слишком церемонясь, я забираю у нее бутылку ликера и ставлю на полку над холодильником. Тетя Мариана следит за мной мрачным взглядом, поскольку знает, что добраться туда можно, только если встать на стул, а она на это не способна, поэтому ей придется просить кого-нибудь достать бутылку и признаться, что хочется пропустить стаканчик, а это не останется незамеченным.
– Мне нужно было сделать покупки, Мари, ты ведь знаешь, что Гадор вернулась домой. Девочку надо кормить. А она любит поесть. Ты бы видела ее пухлые щечки… – Мать начинает выгружать из пакета фрукты, затем молоко, замороженные овощи и завернутое в полиэтилен мясо, которое ей наверняка дала Кармина.
– Отправь ее обратно к мужу. – Рассерженная тетя судорожно хватается за бокал, в котором еще остался ликер, как за перила, вероятно, полагая, что рухнет в пропасть, если его отпустит. – Кандела, у тебя еще остались оливки, фаршированные анчоусами? Я убеждена, тебе следует выставить Гадор на улицу, чтобы она как-то уладила свои проблемы с мужем… А ты не вмешивайся.
Я достаю оливки, которые плавают в жидкости, покрытой темно-зеленой пленкой. Слив жидкость, я оставляю большую часть бактериального налета на оливках и выкладываю их, затем украшаю сверху кусочками красного перца, чтобы замаскировать остатки плесени.
– Я не могу ее выгнать, Мари. Из-за девочки, из-за всего… – Разговаривая, мать сортирует продукты и кладет их на полку холодильника или убирает в морозилку. – Она моя дочь. Она беременна. А Виктор, ее муж…
– Мама, – прерываю я ее, потому что не хочу, чтобы она открывала тете-ведьме интимные секреты моей сестры. Я ей делаю знаки глазами за спиной у тети Марианы, но, похоже, мама ничего не замечает.
– Мне никогда не нравился ее муженек, – продолжает болтать моя мать, хотя, к счастью, она не собирается раскрывать секреты. – Боже, боже… Знаешь, я никогда не хотела, чтобы она за него выходила. Я ее предупреждала. Она была очень молодой, плохо его знала…
– Мама, насколько я помню, ты ее ни о чем не предупреждала. Ты немного колебалась, когда она тебе сообщила, что выходит замуж, но потом решила, что это неплохой способ избавиться от одной из нас. Ты ни слова не сказала против.
Я так волнуюсь из-за Гадор, что чувствую, как где-то в глубине, у меня в животе, зарождается агрессивность, она поднимается по грудной клетке к горлу, пока не вырывается из глаз, носа, ушей и рта. Даже проникает сквозь чертовы очки.
Я безуспешно стараюсь обрести хладнокровие. Да и к чему терять голову, обрекая себя на уныние, безрассудство или преступление? Но хладнокровие как море, – оно перед тобой, ты его видишь, касаешься его, но не можешь принести домой.
– В общем, было ясно, что она вернется. – Старая обезьяна стала играть на стороне моей матери, решив, что это ей выгоднее, ведь это способ излить на других свою дневную порцию желчи. – Дочери никогда не обращают внимание на советы матерей. Если им говорят не выходить замуж, они это делают, а если советуют, им уже не хочется.
– Неужели? – Я сажусь рядом с ней и наблюдаю за мамой, которая продолжает заниматься своими делами. – А ты откуда знаешь? Ведь у тебя никогда не было детей.
Мариану этим не проймешь; она рада, что не попала в ловушку материнства, и, как подросток, у которого мало достоверных знаний, только начинает постигать жизнь.
– Ты права. Что я знаю о таких вещах? – говорит она, проявляя поразительное благоразумие. – Я только делаю выводы, наблюдая за вашей бедной матерью.
Мне неприятно слушать, как тетя выражает сочувствие моей матери, поскольку считаю, что так старая сорока проявляет тщеславие и самодовольство, и потом, не думаю, что моя мама – как бы несчастна она ни была – нуждается в том, чтобы кто-либо жалел ее.
Я готовлюсь ответить тете как можно более спокойным тоном. У меня достаточно причин для раздражения: предменструальный синдром, который обостряется из-за мании преследования, грозящей перейти в паранойю; тетя Мариана, которая меня всегда раздражает. Я быстро отказываюсь от стремления к бесстрастию и совсем забываю, что дом, где мы живем, принадлежит ей, и только ей, и она может всех нас выгнать на улицу, если я вытащу ее из хрупкой, старческой скорлупы.
Моя мать всегда обожала эту огромную, просторную квартиру, которую после замужества она щедро украсила несметным количеством статуэток и керамическими цветными тарелками. Она довольна, что мы живем в центре. В центре чего?
Я уже собираюсь открыть рот, но в кухню заходит моя сестра Исабель. Бели – любимица тети Марианы. Она единственная может себе позволить говорить тете то, что все остальные о ней думают, но не смеют выразить словами.
– Привет, тетя Мари, как дела? – говорит Бели, целуя мать. – Привет, мамочка.
– Ф-ф… – отвечает Мариана.
– Что означает это «ф-ф»?
– Что я скоро умру, если не случится чего-то непредвиденного. И тогда вы будете счастливы и сможете получить мое наследство. – Она подставляет для поцелуя свою покрасневшую от алкоголя щеку.
– Ты преувеличиваешь, тетушка.
– Преувеличиваю? – Она кладет руку на грудь или, вернее, на то место, где всегда прячет свой кошелек. – Конечно, легко насмехаться над всем, когда тебе, Бели, только семнадцать лет и у тебя один ветер в голове. Уверяю тебя, это очень просто.
Тем временем мама, развив бурную деятельность, снует по кухне. Моет зеленую фасоль и укладывает ее в миску рядом с раковиной. Кипятит огромную кастрюлю с водой, предварительно положив туда кости от окорока. Но не включает вытяжку над плитой, а открывает окно, и кажется, что уличный шум подключается к нашему разговору, как будто он тоже является членом семьи.
Когда Бели была маленькой, мама ее наказывала за каждую шалость. Мы – другие ее сестры – были уже взрослыми и, как могли, старались ее защитить.
– Слушай, оставь девочку в покое, – велела Кармина, когда Бели сделала дырку в диванной подушке и спрятала туда колбасу и сыр на случай, если проголодается после полуночи. Моя старшая сестра возмущенно смотрела на маму, которая шлепала Бели по попе. – Прекрати, ты травмируешь ее психику! – кричала Кармина, которая недавно узнала эти слова.
– Травмирую ее психику? – мать перестала бить девчонку и, нахмурив брови, взглянула на нас, старших сестер. – Она слишком толстокожая, чтобы получить душевную травму, – в конце концов произнесла она, а Бели, почувствовав свободу, рванулась, схватила одну из колбасок и устремилась на улицу, заливаясь смехом.
Мать была права. С сестрой ничего не случилось, и не было ни малейших признаков того, что ее травмировали. Очень скоро Бели преобразилась, став полной противоположностью тому, чего мы так боялись: постепенно, по мере взросления, из шаловливой, пухлой, избалованной, плаксивой и вертлявой девчонки она удивительным образом превратилась в веселую, смелую, ласковую и счастливую девушку. Бели, похоже, из тех людей, которые получают удовольствие от всего, что происходит и что они сами делают, ее трудно не любить. Это относится даже к тете Мариане, которая испытала полное разочарование в моем случае – я бросила биологический факультет университета на четвертом курсе и не стала преподавателем, как ей хотелось, – и теперь питает надежду, что Исабель станет первой женщиной с университетским дипломом в нашей семье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22