установка ванны из литьевого мрамора
А вдруг Милош дома? Вдруг гастроли отменили или он, например, заболел и никуда не поехал? И откуда вообще мама узнала про эти гастроли? Вдруг она позвонит, и дверь откроется, но откроет ее вовсе не Милош, а какая-нибудь его подружка? Разве у него не может быть подружки? У всех балетных, конечно же, есть девушки… Джанет уперла лоб в стиснутые кулаки – вся эта затея с поездкой в Швейцарию, в Данию вдруг показалась ей глупым ребячеством…
– Фройляйн нехорошо? – вежливо спросил кто-то прямо над ее ухом.
Джанет испуганно вскинула голову, видимо, кудрями задев спрашивающего по лицу, и увидела перед собой присевшего на корточки такого же огненно-золотого, как она сама, молодого человека в очках без оправы на тонком породистом носу.
– Почему? – удивилась она. – Мне хорошо. Ой, какой вы замечательно рыжий!
* * *
– Именно поэтому я столь учтиво предложил свою помощь. Конечно, все мы здесь фрейдисты, но я лично верю и в хорошеньких девушек. Тем более таких золотых.
– Это здорово. И подвернулись вы очень кстати. Огненный юноша театрально отступил на пару шагов:
– Во-первых, что значит «кстати»!? А во-вторых, нельзя ли перейти на французский, здесь все-таки французская Швейцария, золотко.
Джанет не менее театрально поднялась, уперев руки в узкие бедра:
– Во-первых, я, вообще-то, англичанка и приехала сюда специально потренироваться в немецком, а во-вторых, «кстати» означает то, что до отлета в Данию мне бы очень хотелось, чтобы какой-нибудь настоящий женевец все-таки открыл мне этот город, где за три часа мне не встретилось, в общем, ни одной достопримечательности.
– В таком случае, вам, фройляйн, то есть мисс, воистину повезло – перед вами женевец в Бог знает каком поколении…
– …зовут которого…
– …конечно, как четверть родившихся здесь, Жаном. Жан Рошетт к вашим услугам. Вообще-то, я шел в гости к приятелю, но он может, в отличие от вас, подождать. И посему – вашу руку.
И через полчаса взаимных легких уколов, проверок и осторожных вылазок на поля двусмысленных тем Джанет и Жан поняли, что являются подлинно родственными душами, а потому спокойно перешли к разговорам более серьезным. Жан, которому месяц назад исполнилось двадцать, был студентом университета Женевы и занимался этнографией, что придавало всем его рассказам о городе особенную, почти интимную прелесть.
– Я больше люблю называть Женеву Джиневрой, на итальянский манер, ведь пятая часть здесь продолжает говорить по-итальянски, особенно там, на южной стороне Роны. Так вот, Джиневра – это некий фантом, у нее нет своего лица – и все-таки оно есть, но только собранное словно из тысячи зеркальных кусочков, отраженное и в Руссо, и в Ле Корбюзье, и во Фрише с Дюрренматом, и в других бесчисленных творцах и мастерах, хоть когда-либо соприкасавшихся с ней…
Они долго бродили по Верхнему городу, откуда достаточно явственно была видна та часть озера Леман, с его удивительно синей кристально-прозрачной водой, что принадлежала непосредственно Женеве. Жан приобнял Джанет за плечи и, чуть завывая, провозгласил:
– Вот оно, Лакус Леманис классиков-латинистов, вот она, наша связь с миром! Кстати, – вдруг совершенно сменил он тему, – как ты смотришь на то, чтобы спуститься сейчас вниз, ко мне домой, и немножко того?
– Что «того»? – притворно распахнула глаза Джанет, на самом деле давно уже удивлявшаяся, что Жан не проявляет к ней никакого мужского интереса.
– Потрахаться, разумеется. Разве можно побывать в городе психоанализа и не заняться этим?
Джанет искренне рассмеялась, ничуть не обидевшись.
– Честно говоря, я именно затем сюда и приехала, но увы, объектом моих желаний являешься не ты. – Джанет, шестнадцатилетняя особа начала девяностых, могла говорить о сексе, еще даже не попробовав его, вполне спокойно, будучи свободной и от страха перед ним, который испытывала ее бабушка, и от полной поглощенности им, свойственной поколению матери. Она просто верила в красоту естества как такового – и не заставляла работать рассудок там, где, по ее мнению, должна была говорить плоть. Она не тряслась над своей невинностью, но и не мучилась от желания поскорей расстаться с ней каким угодно путем. К тому же она была влюблена и потому чувствовала себя совершенно уверенно. – Не обижайся, – добавила она, – с тобой и так интересно, а это качество не такое уж распространенное.
Жан польщенно хмыкнул и обезоруживающе улыбнулся, словно с его плеч сняли тяжелую ношу.
– Но зайти все-таки придется. Видишь ли, золотко, дело в том, что, прежде чем идти в гости – а идти туда все-таки надо, потом объясню почему, – мне необходимо забрать из дома оружие.
– Оружие!? – Джанет чуть не подпрыгнула от восторга. Неужели этот рыжий фрейдист еще и какой-нибудь террорист?
– Да, и прочую амуницию, – небрежно добавил он. – Дело в том, что мы, швейцарцы от двадцати до пятидесяти лет от роду, отдаем свой долг родине восемь раз в жизни порциями по три недели в году. И поскольку двадцать мне уже исполнилось, я решил начать пораньше. А то, что мы держим оружие дома и ходим в гражданской одежде, – это, золотко, высшее выражение доверия государства простым его гражданам! – Жан важно поднял указательный палец. – Добрая треть наших парламентариев и банкиров – офицеры нашей доблестной армии! – И они оба расхохотались. – Ну а потом мы отправимся кое-куда. А точнее, в одну небольшую студию, где мы с другом устраиваем сегодня небольшую вечеринку – хотим обкатать кое-что на публике. Так что лишний человек очень кстати. Приятель мой, между прочим, существо экзотическое и по происхождению, и по профессии – от девушек отбоя нет, учти.
– Учла. Но только с условием: к двум ты доставишь меня в мой «Ле Делисе», я хочу вздремнуть и к шести быть уже в аэропорту.
– Дания не отменяется?
– Наверное, нет, – со вздохом ответила Джанет, так до сих пор ничего и не решившая.
Минут через сорок они снова очутились в районе казавшихся теперь уродливыми изысков двадцатых годов – стекло, кирпич, унылые поверхности, прорезанные широкими, но низкими окнами. К дому, крышу которого венчал просторный стеклянный куб, вместе с ними двигалось еще несколько парочек.
– Привет, Жан! Неужели ты отыскал себе ровню?
– Какая попочка!
Девушки же, одетые явно дорого, щебетали кое-что и посильнее, но разговор, к счастью для Джанет, велся исключительно на французском.
Наконец все ввалились в студию, насквозь пронизанную приглушенным светом заходящего солнца. Это было совершенно пустое пространство, затянутое по полу плотным театральным линолеумом, со сложенными в углу матами, которые стали тут же растаскивать по краям.
Джанет с любопытством оглядывалась, совершенно спокойно чувствуя себя посреди суеты незнакомой компании.
– Классное место, да? – снова подошел к ней Жан. – Это Майл снимает на денежки своей старушки. Сейчас он и сам появится, как только станет совсем темно, – нужен эффектный выход.
Джанет уселась вместе со всеми на маты и стала ждать наступления ночи, подкравшейся незаметно, постепенно вытесняя золотую паутину сигаретного дыма мглистой темнотой, лишь подчеркиваемой разноцветными всполохами городских огней внизу. Жан включил умещавшийся в ладони кассетник, и по студии заметалась странная мелодия, то взлетающая вверх, то проваливающаяся, словно в бездонную яму. И под эту диковатую, хотя и явно европейскую музыку, неслышно открылась, обозначившись прямоугольником света, дверь, выпустив на середину высокую мужскую фигуру в зеленом трико.
Широко расставив ноги и положив ладони на бедра, мужчина на секунду замер, чтобы потом взорваться в стремительном вихре танца. Но этой секунды Джанет хватило, чтобы узнать в танцующем Милоша.
* * *
…Огонь раскрепощенной весны жег природу. В мучительном сладострастном порыве тянулись из-под земли корни, разрывая лоно земли; сплетаясь в чудовищные клубки, торжествовали свою любовь змеи; восставали, как огромные фаллосы, стволы, по которым без устали бежала сладкая прозрачная кровь…
Джанет, не отрывая глаз от совершающегося перед ней чуда, безотчетно уже до боли сжимала руку Жана. Как существо, напрямую открытое миру, девушка всегда очень легко сливалась с любыми его проявлениями, если они были истинны и красивы. А танец Милоша находился на той ступени, когда нет необходимости задумываться о красоте – надо только смотреть, смотреть широко распахнутыми глазами и впитывать в себя каждое движение, каждый жест и звук. И Джанет, прерывисто дыша, с ужасом и восторгом ощущала, как танец открывает в ней такие желания и глубины, о которых до этого вечера она и не подозревала. Она чувствовала, как наливается грудь под тонкой футболкой, как сжимается в тугую струну талия, а внутри хмелем бродит неведомое.
Но вот последний стремительный прыжок – и Милош распластался по полу вниз лицом. Через секунду вспыхнул свет, застав на всех молодых лицах то же самое откровенное чувство, что только что мутило сознание Джанет.
– Ну что, понравилось? – жарко и тихо прошептал ей в ухо Жан.
Джанет вздрогнула всем телом, только сейчас почувствовав, что ее футболка стала мокрой от пота, и судорожно кивнула.
– Что это? – взяв себя в руки, через несколько мгновений спросила она.
– В общем-то, ничего особенного, – усмехнулся Жан. – Шуеплаттер. Но мы с Майлом потрудились: моя обработка мелодии, а его – танца. Ну и плюс иная концепция.
Джанет опять кивнула, совершенно не представляя, что же теперь делать. А Милош по-прежнему недвижно лежал на полу, не менее лихорадочно раздумывая над тем же вопросом. Еще в первые мгновения своей бешеной пляски он боковым зрением увидел или, вернее, почувствовал Джанет. И густая горячая кровь застучала у него в мозгу, ослепляя и перехватывая дыхание…
За те два с лишним года, что Милош прожил в Женеве, занимаясь хореографией, он давно перестал быть тем наивным и закомплексованным мальчиком, которым был в давние августовские дни в Кюсснахте. Его юная, по-славянски глубокая душа как губка впитывала в себя все новые впечатления, а гибкий от природы ум постепенно учился ясному и плодотворному анализу. Безусловно, огромная заслуга принадлежала здесь Руфи, которая властной и опытной рукой вела мальчика, отчасти заменившего ей сына. Под ее казавшейся Милошу воистину волшебной проницательностью все вокруг постепенно становилось закономерным и ясным. И мир после столь долгих мытарств обернулся к нему своей гармоничной, светлой стороной. Единственно, что нарушало это прозрачное равновесие, был пол. Та его черная нерассуждающая сила, которая тяжелыми обручами сжимала бедра и красными всполохами плясала в мозгу, сводя на нет все достижения сознания, всю работу души. Руфь, боясь повторить ошибку, совершенную ею с Мэтью, пыталась держать Милоша в более или менее жестких рамках, но, слишком щедро одаренный физически, он ломал их на свой страх и риск.
И никакая изматывающая работа у балетного станка, заставлявшая падать в изнеможении, прибегать к услугам массажистов, ваннам и прочим восстанавливающим средствам, не могла заглушить в нем желания. Он прошел и через дорогих, и через дешевых проституток, через любовь втроем и вчетвером, через дрожащие жалкие тела четырнадцатилетних хихикающих девчонок и через увядающие, истекающие последним соком щедроты пятидесятилетних матрон – словом, через весь тот разврат, который навсегда иссушает большую часть окунувшихся в него. Но славянская гибкость Милоша не позволила ему погрязнуть в этой засасывающей трясине, и сколько раз, зажигая свечку перед старинным образом Нишской Божьей Матери – единственным, что осталось у него от его матери, Марии Навич, – он тихо шептал слова благодарности американке, которая с самого начала открыла ему настоящие чувства и настоящую здоровую плотскую радость. А потом, закрыв каждый раз покрывающееся жарким румянцем лицо, он уже совсем беззвучно благодарил Божью Матерь и за то, что у этой американки есть дочь – золотоволосый ангел, открывший ему двери ноттингемского дома как врата в рай.
Его чувство к Джанет первое время и держалось именно в той форме солнечной радости и умиления, в какой оно пришло к нему в то сказочное Рождество. Но приехав на Касл-Грин через полгода, он увидел уже не бесполого ангела, а девушку, пусть еще совсем не сознающую своей женственной прелести, но от этого вдвое желанную. И эта девушка была его единокровной сестрой! К ужасу перед кровосмешением у Милоша примешивалось еще и чувство собственной черной неблагодарности, которую он, как ему казалось, проявлял по отношению к принявшей его семье Шерфордов-Фоулбартов. А ведь еще была Пат… И скоро те долгие задушевные ночные беседы, которые они с Джанет вели то в Трентоне, то в Ноттингеме, стали для Милоша настоящей пыткой, ибо каждое ее движение – брала ли она на руки маленького Фергуса, протягивала ли ему чашку с чаем или просто проводила расческой по волосам – вызывало у него теперь острое желание. Слава Богу, что девушка по своей неопытности не замечала слишком явного доказательства этого желания…
И Милош снова бросался то в работу, то в похоть, то в молитву, всеми своими поступками наглядно демонстрируя падения и взлеты славянина, описанные еще Достоевским. Но самым ужасным было то, что, будучи мужчиной, очень тонко воспринимающим все телесные флюиды, Милош прекрасно чувствовал, что и Джанет тянется к нему, пусть сама еще не понимая того. И он всеми доступными способами пытался закрыться. Порой ему в голову приходила дикая мысль рассказать все – но не Руфи, а Пат или отцу, однако какая-то сила удерживала его, и все тяжелей и сумрачней становились его бархатно-черные глаза.
И сейчас, прижимаясь разгоряченным лицом к линолеуму, он думал, как вести себя со своей мечтой, так неожиданно реализовавшейся в пляшущих бликах рекламных огней. И Милош решился на самую откровенную игру.
Тем временем наваждение окончательно спало с присутствовавших, и студия постепенно наполнилась разговорами, шумом и дымом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
– Фройляйн нехорошо? – вежливо спросил кто-то прямо над ее ухом.
Джанет испуганно вскинула голову, видимо, кудрями задев спрашивающего по лицу, и увидела перед собой присевшего на корточки такого же огненно-золотого, как она сама, молодого человека в очках без оправы на тонком породистом носу.
– Почему? – удивилась она. – Мне хорошо. Ой, какой вы замечательно рыжий!
* * *
– Именно поэтому я столь учтиво предложил свою помощь. Конечно, все мы здесь фрейдисты, но я лично верю и в хорошеньких девушек. Тем более таких золотых.
– Это здорово. И подвернулись вы очень кстати. Огненный юноша театрально отступил на пару шагов:
– Во-первых, что значит «кстати»!? А во-вторых, нельзя ли перейти на французский, здесь все-таки французская Швейцария, золотко.
Джанет не менее театрально поднялась, уперев руки в узкие бедра:
– Во-первых, я, вообще-то, англичанка и приехала сюда специально потренироваться в немецком, а во-вторых, «кстати» означает то, что до отлета в Данию мне бы очень хотелось, чтобы какой-нибудь настоящий женевец все-таки открыл мне этот город, где за три часа мне не встретилось, в общем, ни одной достопримечательности.
– В таком случае, вам, фройляйн, то есть мисс, воистину повезло – перед вами женевец в Бог знает каком поколении…
– …зовут которого…
– …конечно, как четверть родившихся здесь, Жаном. Жан Рошетт к вашим услугам. Вообще-то, я шел в гости к приятелю, но он может, в отличие от вас, подождать. И посему – вашу руку.
И через полчаса взаимных легких уколов, проверок и осторожных вылазок на поля двусмысленных тем Джанет и Жан поняли, что являются подлинно родственными душами, а потому спокойно перешли к разговорам более серьезным. Жан, которому месяц назад исполнилось двадцать, был студентом университета Женевы и занимался этнографией, что придавало всем его рассказам о городе особенную, почти интимную прелесть.
– Я больше люблю называть Женеву Джиневрой, на итальянский манер, ведь пятая часть здесь продолжает говорить по-итальянски, особенно там, на южной стороне Роны. Так вот, Джиневра – это некий фантом, у нее нет своего лица – и все-таки оно есть, но только собранное словно из тысячи зеркальных кусочков, отраженное и в Руссо, и в Ле Корбюзье, и во Фрише с Дюрренматом, и в других бесчисленных творцах и мастерах, хоть когда-либо соприкасавшихся с ней…
Они долго бродили по Верхнему городу, откуда достаточно явственно была видна та часть озера Леман, с его удивительно синей кристально-прозрачной водой, что принадлежала непосредственно Женеве. Жан приобнял Джанет за плечи и, чуть завывая, провозгласил:
– Вот оно, Лакус Леманис классиков-латинистов, вот она, наша связь с миром! Кстати, – вдруг совершенно сменил он тему, – как ты смотришь на то, чтобы спуститься сейчас вниз, ко мне домой, и немножко того?
– Что «того»? – притворно распахнула глаза Джанет, на самом деле давно уже удивлявшаяся, что Жан не проявляет к ней никакого мужского интереса.
– Потрахаться, разумеется. Разве можно побывать в городе психоанализа и не заняться этим?
Джанет искренне рассмеялась, ничуть не обидевшись.
– Честно говоря, я именно затем сюда и приехала, но увы, объектом моих желаний являешься не ты. – Джанет, шестнадцатилетняя особа начала девяностых, могла говорить о сексе, еще даже не попробовав его, вполне спокойно, будучи свободной и от страха перед ним, который испытывала ее бабушка, и от полной поглощенности им, свойственной поколению матери. Она просто верила в красоту естества как такового – и не заставляла работать рассудок там, где, по ее мнению, должна была говорить плоть. Она не тряслась над своей невинностью, но и не мучилась от желания поскорей расстаться с ней каким угодно путем. К тому же она была влюблена и потому чувствовала себя совершенно уверенно. – Не обижайся, – добавила она, – с тобой и так интересно, а это качество не такое уж распространенное.
Жан польщенно хмыкнул и обезоруживающе улыбнулся, словно с его плеч сняли тяжелую ношу.
– Но зайти все-таки придется. Видишь ли, золотко, дело в том, что, прежде чем идти в гости – а идти туда все-таки надо, потом объясню почему, – мне необходимо забрать из дома оружие.
– Оружие!? – Джанет чуть не подпрыгнула от восторга. Неужели этот рыжий фрейдист еще и какой-нибудь террорист?
– Да, и прочую амуницию, – небрежно добавил он. – Дело в том, что мы, швейцарцы от двадцати до пятидесяти лет от роду, отдаем свой долг родине восемь раз в жизни порциями по три недели в году. И поскольку двадцать мне уже исполнилось, я решил начать пораньше. А то, что мы держим оружие дома и ходим в гражданской одежде, – это, золотко, высшее выражение доверия государства простым его гражданам! – Жан важно поднял указательный палец. – Добрая треть наших парламентариев и банкиров – офицеры нашей доблестной армии! – И они оба расхохотались. – Ну а потом мы отправимся кое-куда. А точнее, в одну небольшую студию, где мы с другом устраиваем сегодня небольшую вечеринку – хотим обкатать кое-что на публике. Так что лишний человек очень кстати. Приятель мой, между прочим, существо экзотическое и по происхождению, и по профессии – от девушек отбоя нет, учти.
– Учла. Но только с условием: к двум ты доставишь меня в мой «Ле Делисе», я хочу вздремнуть и к шести быть уже в аэропорту.
– Дания не отменяется?
– Наверное, нет, – со вздохом ответила Джанет, так до сих пор ничего и не решившая.
Минут через сорок они снова очутились в районе казавшихся теперь уродливыми изысков двадцатых годов – стекло, кирпич, унылые поверхности, прорезанные широкими, но низкими окнами. К дому, крышу которого венчал просторный стеклянный куб, вместе с ними двигалось еще несколько парочек.
– Привет, Жан! Неужели ты отыскал себе ровню?
– Какая попочка!
Девушки же, одетые явно дорого, щебетали кое-что и посильнее, но разговор, к счастью для Джанет, велся исключительно на французском.
Наконец все ввалились в студию, насквозь пронизанную приглушенным светом заходящего солнца. Это было совершенно пустое пространство, затянутое по полу плотным театральным линолеумом, со сложенными в углу матами, которые стали тут же растаскивать по краям.
Джанет с любопытством оглядывалась, совершенно спокойно чувствуя себя посреди суеты незнакомой компании.
– Классное место, да? – снова подошел к ней Жан. – Это Майл снимает на денежки своей старушки. Сейчас он и сам появится, как только станет совсем темно, – нужен эффектный выход.
Джанет уселась вместе со всеми на маты и стала ждать наступления ночи, подкравшейся незаметно, постепенно вытесняя золотую паутину сигаретного дыма мглистой темнотой, лишь подчеркиваемой разноцветными всполохами городских огней внизу. Жан включил умещавшийся в ладони кассетник, и по студии заметалась странная мелодия, то взлетающая вверх, то проваливающаяся, словно в бездонную яму. И под эту диковатую, хотя и явно европейскую музыку, неслышно открылась, обозначившись прямоугольником света, дверь, выпустив на середину высокую мужскую фигуру в зеленом трико.
Широко расставив ноги и положив ладони на бедра, мужчина на секунду замер, чтобы потом взорваться в стремительном вихре танца. Но этой секунды Джанет хватило, чтобы узнать в танцующем Милоша.
* * *
…Огонь раскрепощенной весны жег природу. В мучительном сладострастном порыве тянулись из-под земли корни, разрывая лоно земли; сплетаясь в чудовищные клубки, торжествовали свою любовь змеи; восставали, как огромные фаллосы, стволы, по которым без устали бежала сладкая прозрачная кровь…
Джанет, не отрывая глаз от совершающегося перед ней чуда, безотчетно уже до боли сжимала руку Жана. Как существо, напрямую открытое миру, девушка всегда очень легко сливалась с любыми его проявлениями, если они были истинны и красивы. А танец Милоша находился на той ступени, когда нет необходимости задумываться о красоте – надо только смотреть, смотреть широко распахнутыми глазами и впитывать в себя каждое движение, каждый жест и звук. И Джанет, прерывисто дыша, с ужасом и восторгом ощущала, как танец открывает в ней такие желания и глубины, о которых до этого вечера она и не подозревала. Она чувствовала, как наливается грудь под тонкой футболкой, как сжимается в тугую струну талия, а внутри хмелем бродит неведомое.
Но вот последний стремительный прыжок – и Милош распластался по полу вниз лицом. Через секунду вспыхнул свет, застав на всех молодых лицах то же самое откровенное чувство, что только что мутило сознание Джанет.
– Ну что, понравилось? – жарко и тихо прошептал ей в ухо Жан.
Джанет вздрогнула всем телом, только сейчас почувствовав, что ее футболка стала мокрой от пота, и судорожно кивнула.
– Что это? – взяв себя в руки, через несколько мгновений спросила она.
– В общем-то, ничего особенного, – усмехнулся Жан. – Шуеплаттер. Но мы с Майлом потрудились: моя обработка мелодии, а его – танца. Ну и плюс иная концепция.
Джанет опять кивнула, совершенно не представляя, что же теперь делать. А Милош по-прежнему недвижно лежал на полу, не менее лихорадочно раздумывая над тем же вопросом. Еще в первые мгновения своей бешеной пляски он боковым зрением увидел или, вернее, почувствовал Джанет. И густая горячая кровь застучала у него в мозгу, ослепляя и перехватывая дыхание…
За те два с лишним года, что Милош прожил в Женеве, занимаясь хореографией, он давно перестал быть тем наивным и закомплексованным мальчиком, которым был в давние августовские дни в Кюсснахте. Его юная, по-славянски глубокая душа как губка впитывала в себя все новые впечатления, а гибкий от природы ум постепенно учился ясному и плодотворному анализу. Безусловно, огромная заслуга принадлежала здесь Руфи, которая властной и опытной рукой вела мальчика, отчасти заменившего ей сына. Под ее казавшейся Милошу воистину волшебной проницательностью все вокруг постепенно становилось закономерным и ясным. И мир после столь долгих мытарств обернулся к нему своей гармоничной, светлой стороной. Единственно, что нарушало это прозрачное равновесие, был пол. Та его черная нерассуждающая сила, которая тяжелыми обручами сжимала бедра и красными всполохами плясала в мозгу, сводя на нет все достижения сознания, всю работу души. Руфь, боясь повторить ошибку, совершенную ею с Мэтью, пыталась держать Милоша в более или менее жестких рамках, но, слишком щедро одаренный физически, он ломал их на свой страх и риск.
И никакая изматывающая работа у балетного станка, заставлявшая падать в изнеможении, прибегать к услугам массажистов, ваннам и прочим восстанавливающим средствам, не могла заглушить в нем желания. Он прошел и через дорогих, и через дешевых проституток, через любовь втроем и вчетвером, через дрожащие жалкие тела четырнадцатилетних хихикающих девчонок и через увядающие, истекающие последним соком щедроты пятидесятилетних матрон – словом, через весь тот разврат, который навсегда иссушает большую часть окунувшихся в него. Но славянская гибкость Милоша не позволила ему погрязнуть в этой засасывающей трясине, и сколько раз, зажигая свечку перед старинным образом Нишской Божьей Матери – единственным, что осталось у него от его матери, Марии Навич, – он тихо шептал слова благодарности американке, которая с самого начала открыла ему настоящие чувства и настоящую здоровую плотскую радость. А потом, закрыв каждый раз покрывающееся жарким румянцем лицо, он уже совсем беззвучно благодарил Божью Матерь и за то, что у этой американки есть дочь – золотоволосый ангел, открывший ему двери ноттингемского дома как врата в рай.
Его чувство к Джанет первое время и держалось именно в той форме солнечной радости и умиления, в какой оно пришло к нему в то сказочное Рождество. Но приехав на Касл-Грин через полгода, он увидел уже не бесполого ангела, а девушку, пусть еще совсем не сознающую своей женственной прелести, но от этого вдвое желанную. И эта девушка была его единокровной сестрой! К ужасу перед кровосмешением у Милоша примешивалось еще и чувство собственной черной неблагодарности, которую он, как ему казалось, проявлял по отношению к принявшей его семье Шерфордов-Фоулбартов. А ведь еще была Пат… И скоро те долгие задушевные ночные беседы, которые они с Джанет вели то в Трентоне, то в Ноттингеме, стали для Милоша настоящей пыткой, ибо каждое ее движение – брала ли она на руки маленького Фергуса, протягивала ли ему чашку с чаем или просто проводила расческой по волосам – вызывало у него теперь острое желание. Слава Богу, что девушка по своей неопытности не замечала слишком явного доказательства этого желания…
И Милош снова бросался то в работу, то в похоть, то в молитву, всеми своими поступками наглядно демонстрируя падения и взлеты славянина, описанные еще Достоевским. Но самым ужасным было то, что, будучи мужчиной, очень тонко воспринимающим все телесные флюиды, Милош прекрасно чувствовал, что и Джанет тянется к нему, пусть сама еще не понимая того. И он всеми доступными способами пытался закрыться. Порой ему в голову приходила дикая мысль рассказать все – но не Руфи, а Пат или отцу, однако какая-то сила удерживала его, и все тяжелей и сумрачней становились его бархатно-черные глаза.
И сейчас, прижимаясь разгоряченным лицом к линолеуму, он думал, как вести себя со своей мечтой, так неожиданно реализовавшейся в пляшущих бликах рекламных огней. И Милош решился на самую откровенную игру.
Тем временем наваждение окончательно спало с присутствовавших, и студия постепенно наполнилась разговорами, шумом и дымом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34