https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/uglovye/
Вода все прибывала; отдельные лужи уже начали сливаться в темные пруды, которые в полумраке наступившего дня казались чернильными омутами. Иногда же обманутый глаз принимал за воду оброненный черный платок, лежавший на сырой земле.
Дверь ризницы отворилась, и в часовню вошел Сардус Смит. Его сгорбленная, изможденная фигура и мертвый рыбий взгляд повергли собрание в еще большее уныние.
Мучительные сомнения, которые каждый питал в своем сердце, усилились при виде ярко освещенной свечами фигуры, распростершейся ниц перед алтарем.
Сардус встал и направился, пошатываясь, к кафедре красного дерева. Ливень обрушился с новой силой на крышу молитвенного дома. Сардус Свифт прокашлялся и начал молиться, но обращенный к Господу призыв утонул в монотонном шуме дождя.
Вода просочилась сквозь крышу и уже капала с потолка.
IV
А эта страница вырвана мной из амбарной книги, которую вел мой Па. Это что–то вроде дневника. Па никогда никому его не показывал. Он вел его с 1937 по 1940 год.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ИЮНЯ, 1940 Добыча после пала… сев.
— вост. ров Мышеловки —50 крыс б жаб (все мертвые) Проволочные сети 15 крыс —40 жаб (10 мертвые) 2 варгусские игуаны (1 мертвая, 1 частично съедена) 3 травяные змеи (2 больших, 1 маленькая) (1 мертвая) 1 рогатая ящерица 1 синеязыкая ящерица (мертвая и съеденная) Давилки + капканы 1 лающий волк (ср.) (сука) (без з. ног, но живая) 2 дикобраза 3 дикие кошки (1с приплодом (8), все мертвые) 1 ящерица (неизвестного вида, мертвая) 1 опоссум (обгорелый, но живой) (б/лапы) 1 черная змея (ядовитая) 1 жаба (м) 7 крыс (все мертвые) 1 ворона (попала в капкан вместе с кошкой) (первая птица, попавшая в капкан) ( мертвая) Ловчая яма —35 крыс (6 мертвых) 1 черная змея (5 фт) (мертвая, частично съеденная) 1 дикая кошка (мертвая, съеденная) Петли + силки ноль (все сработали) Самострел ноль (не сработал) Падающее бревно+падающая доска ноль (все сработали, кроме одной) Мешки–ловушки 7 жаб (все мертвы + съедены + частично съедены) 1 дикая кошка (мертвая + частично съеденная) Крысиный помет + большие дыры, прогрызенные в дерюге.
Я нашел этот дневник в амбарной книге в том же самом сундуке, где я обнаружил китель, телескоп и компас. Каждый предмет был завернут в отдельную газету.
Кто, кроме Всевышнего во всем Его могуществе, мог предвидеть, как важно, чтобы Его слуга, Его верная опора, нашел этот запретный сундук, обитый жестью, взломал замок, поднял крышку и извлек на свет Божий один за другим пакеты, обернутые в пожелтевшую газету? И в тот же миг пелена спала с тайны моего предназначения, как кожура с поспевшего плода, в отмеренный Богом час мне была явлена суть моего призвания.
Прикрытый дерюжным картофельным мешком сундук стоял в родительской комнате. Грубый покров вспучивался бугром там, где под ним скрывался тяжелый навесной замок. Па никогда никому не показывал свой дневник, потому что, когда я нашел его, он тоже был завернут в газету. Хотя я и просверлил в свое время дырку для подглядывания в западной стене комнаты, я никогда не видел, чтобы Па хоть что–нибудь записывал в эту потрепанную книгу. Но записи в ней были сделаны рукой Па, печатными буквами, красной тушью, бутылочка с которой тоже была там, аккуратно завернутая в отдельную газету, в этом сундуке, что всегда стоял в комнате родителей, до самой их смерти.
Мне было строго запрещено заходить в родительскую комнату.
В четыре года Ма схватила меня за ухо и стала больно его выкручивать, крича мне прямо в лицо-.
— Если еще раз войдешь в комнату Па, щенок, то берегись у меня! И не пяль на меня шпиёнские твои глазеныши, а не то отдам тебя злому Волчку! Волчок спросит пропуск в комнату, а у тебя его нет. И тогда он на тебя как прыгнет и как вставит прут в твою маленькую задницу и напустит на тебя зубатиков и кусатиков, а уж они–то твои мозги слопают на ужин. Усек?
Что там говорить, я перепугался. Я чувствовал, что у меня в животе вместо кишок моток какой–то живой ве ревки, на конце которой копошится рой алых маленьких горбунов, которые дергают за нее так, словно раскачивают колокол. Это, конечно же, были ужасные зу–батики — злобные уродливые гномы. Они карабкались по моему хребту, чтобы вгрызться в мозг. Я чувствовал, как волчок вонзает в мое нежное тело свой окровавленный мясницкий нож — и вот уже внутренности стекают вниз по моим ногам. И вот уже — слышите? — вдали ворчат и поскуливают кусатики, голодные и готовые сожрать меня, и так далее, и так далее…
Что мне к этому остается добавить? Скажу только, что в четыре года мозг мой был подобен жаждущей губке. Он впитывал в себя все чудеса этого мира, не смея ни в чем усомниться, жадно припадая к каждому ключу и источнику, выводя умозаключения без предшествующего сопоставления, не пытаясь придать строй своим наблюдениям; одинаково восприимчивый к простому и сложному, к хорошему и плохому, мозг мой не вдумывался и не рассуждал.
В годы моего младенчества и отрочества — да что там, даже в юности — я принимал все на веру и ни разу не усомнился в правдивости ближнего моего. Но было одно очень и очень существенное исключение. Даже качаясь в воздухе на хряще заломленного и на глазах багровеющего уха, словно злосчастная дрыгающаяся марионетка, и устрашенный картиной чудовищного детоедства, садистски обрисованной моей мамашей, — даже в этой ситуации я, жалкая маленькая зверушка, в которой не осталось и капли жизненных соков, я, Юкрид Юкроу, питал такую ненависть к этой большой траханной суке, что все железы моего тела переполнялись смертельным ядом, отравлявшим и осквернявшим все мои секреторные выделения. Один вид моей мокроты — черной, отвратительной — мог привести к летальному исходу.
Страх испортил меня. Он превратил меня в чудовище. Мой укус стал смертоноснее укуса гремучей змеи! Пусть только свинья заснет — змея тут же вонзит в нее свои зубы. Послушайте меня. Однажды, когда Ее Величество Подстилка валялась раскинувшись в своем кресле, я подкрался к ней, набрал полный рот теплой, нездоровой слюны и излил в ее любимую глиняную бутылку.
Потом я выскочил из дома, хорошенько хлопнув напоследок дверью, чтобы Ее Сучье Величество уж точно проснулось. Затем я скользнул к южной стене, вынул затычку и прильнул к тайному глазку. Мое маленькое черное сердце билось о ребра, трепеща от дьявольского наслаждения.
Одним долгим глотком Ма влила в себя убийственный эликсир. Я неотрывно следил за ней. Ма величественно рыгнула и снова закрыла глаза. Вскоре она захрапела. Время шло, ничего не происходило, и холодная испарина выступила у меня на лбу. Рот наполнился тошнотворной и едкой влагой.
Я вставил затычку обратно и в бессилии зашипел.
Мой яд не действовал на эту свинью.
Охваченный испугом, я оглянулся: трава пожелтела и высохла там, куда упала моя тень.
Стоит ли говорить, что я ни разу не вошел в комнату Па и Ма, пока они были живы. А злобный Волчок надолго поселился в моем мозгу, отравив своим существованием всю мою жизнь.
V
Порою я сидел в моем ненадежном убежище под крыльцом и смотрел сквозь завесу ночи и дождя, как машины одна за другой взбираются на вершину Хуперова холма, а затем спускаются вниз.
Иногда я принимался особенно пристально следить за одной какой–нибудь машиной, спускавшейся с вершины блудилища, щедро рассыпая во тьме лучи фар и неся безликого водителя к его семейному гнезду.
Часто я видел светящиеся следы, которые фары оставляли в воздухе, подобно летним светлячкам, чертящим полосы на лице ночи, и следы эти казались мне золотой цепью, связывающей воедино два свинцовых ядра — распутство и супружество, прикованных к ноге лживого сердцем сластолюбца, не способного ощутить наличие одного из них, не изнемогая под тяжестью другого.
Но дождь все упорствовал и упорствовал; пролетали месяцы, сезонные и даже постоянные рабочие начали покидать один за другим опустошенную долину, и тогда поток машин, курсирующий между вершиной и подножием Хуперова холма, начал постепенно таять.
А розовый фургон все стоял и стоял на холме, яркий, как поздравительная открытка с Днем святого Валентина. Но стоять ему там оставалось уже недолго.
VI
Когда зловещий 1941 год отрекся наконец от престола, на трон взошел его не менее мрачный и чудовищный отпрыск. Тяжек был год 1942–й, страдавший от мучительных запоров, но тем не менее продолжавший струить свою смертоносную мочу в долину, словно та была бездонным ночным горшком.
Наводнение потеряло свой прежний размах и неистовство, но настроение жителей долины оставалось подавленным. Горожанам начало казаться, что Бог — это упершийся мул или цепной пес, бдительно сторожащий лабаз с милостями.
Серое и горькое пойло, поднесенное Годом Вторым, погрузило долину и ее обитателей в пучину угрюмого оцепенения.
Улицы опустели, фонари не гасили даже днем, ибо дни были тусклыми, а ночью царил непроницаемый мрак. Весь город словно как–то прижался к земле. То, что не сгнило, то пухло от влажности. Что не тонуло в воде, то плавало в ней. Что не выцвело, то сморщилось.
В течение Второго Года паника и страх все нарастали и нарастали, в то время как апатия закрывала людям глаза, затыкала уши и наполняла плесенью рот. Здоровые телом мужчины, поддавшись общему безразличию, проводили все больше и больше времени лежа на спине в постели. Женщины сидели у окон, и мысли их были где–то далеко. Шрам отверженности рассек кому–то лицо, а кому–то — сердце. Кто–то растратил себя, отдавая другим, кто–то — беря у других.
Невоздержанность. Рукоблудие. Чревоугодие. Леность.
А в некоторых домах на постой встало даже Безумие.
Одним мокрым замогильным утром Ребекка Свифт, молодая, но не от мира сего жена Сардуса, услышала, как кто–то постучался ей в голову. Стук был таким громким и настойчивым, что отмахнуться от него не представлялось возможным.
Руки Ребекки тряслись и сердце трепетало, когда она сдвинула с места тяжелый засов и впустила постояльца.
Ребекку давно мучили приступы жесточайшей меланхолии, которая обрушивалась на ее хрупкую душу всем своим весом, а затем лежала на ней как уснувший любовник. Чем яростней и потусторонней становился натиск, тем гуще душа Ребекки покрывалась синяками и кровоподтеками и тем сильнее взгляд ее заволакивался дымкой. На долю Сардуса оставалась роль беспомощного свидетеля, наблюдающего медленное и неуклонное угасание любимой женщины.
С его точки зрения, с точки зрения человека, привыкшего обвинять во всех смертных грехах прежде всего самого себя, он представлял собой жалкую насмешку над самой идеей мужественности — несчастного шута–рогоносца, опозоренного инкубом, явившимся к нему в дом в сопровождении целого сонма демонов уныния.
Но припадкам этим было свойственно проходить также внезапно, как и начинаться. Даже когда помрачение охватывало Ребекку с яростью урагана, тучи могли внезапно развеяться, и наступала серебряная ясность.
Тогда, словно смеющийся жаворонок, купающийся в источнике восторга, Ребекка начинала прыгать и чирикать, наполняя воздух пустой и милой болтовней, и, охваченная грезами материнства, виться вокруг своего скорбного сердцем мужа.
Сардус слушал ее щебетание, выдавливая из себя улыбку и снисходительно позволяя жене без умолку трещать все на одну и ту же навязчивую тему. Размахивая и жестикулируя маленькими ручками, бездетная Ребекка Свифт весело рисовала воображаемый розово–голубой мир пинеток, пеленок и ползунков, погремушек и подгузников, колясок и чепчиков.
Она ворковала и восторгалась миражом, созданным ее воображением; при этом на глаза Ребекки накатывались слезы умиления, а щеки горели от радости.
Отгородившись от дольнего мира стеною закрытых век, она возводила вокруг себя дворец с ледяными шпилями и стеклянными арками, с башнями, касающимися облаков, с зеркальными полами и витыми белыми лестницами, с хрустальными стенами и фарфоровыми дверями, с жемчужным звоном вечерних колоколов, звучащих как детский смех. И веселое серебряное солнце заливало всю эту красоту своим теплым светом.
В этом замке она проводила день–другой, а потом солнце вспыхивало нестерпимо белым светом и стеклянный дворец, населенный призраками детей, таял у нее на глазах. И Ребекка снова закутывалась в тяжелые складки меланхолии, утонув в дождевых потоках слез, в которых мокло ее бедное сердце, но которые не могли заставить набрякнуть и прорасти хотя бы одно семя в ее чреве. Хотя бы одно, чтобы утешилось горе Ребекки.
12 августа года 1942–го — иначе говоря, Второго Года Дождя — Док Морроу, выполняя свой незавидный долг семейного доктора Свифтов, вынужден был сообщить чете, что, хотя Сардус здоров как бык–производитель, жена его, к несчастью, бесплодна как пустыня и, следовательно, вся любовь и все семя, яростно расточенные во имя продолжения рода, потрачены вотще. Доктор знал также, хотя и не сказал об этом ни слова, что в свете этих обстоятельств дальнейшие, буде такие последуют, любовные акты между супругами (допустимые и терпимые, покуда речь идет о размножении) станут в глазах Церкви греховным сладострастием.
Заскочив к Свифтам по пути на вечернюю службу, доктор застал дома только Ребекку. Сардус отправился в церковь, чтобы подготовиться к богослужению. Малое молитвенное рвение Ребекки Свифт давно стало поводом для пересудов старейшин общины; об этом хорошо было известно и Ребекке, и доктору.
Ребекка стояла перед остывшим камином и грелась у воображаемого огня. Она задала два вопроса, на которые доктор ответил двумя словами: — Мы можем иметь детей?
— Нет.
— Кто?
— Вы.
Больше между ними ничего не было сказано. Док Морроу вышел и направился в церковь. Ребекке Свифт не на что было опереться в этом страшном мире, кроме ее бесплодного лона. И от двух слов, сказанных доктором, это лоно расступилось, как земля под ее ногами.
Вскоре после этого Сардус вернулся домой. Подавленный, испуганный и убитый тем, что сказал доктор, он забылся тяжелым сном. Ребекка выскользнула черным ходом, облаченная в одну только ночную рубашку. Освещая путь спиртовой лампой, она двигалась бесшумно, как ночная птица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43