Ассортимент, аккуратно доставили
Рифмы переполняют мой череп, сами собой слагаются в безумные напевы. Мысли рождают мысли, строка за строкой ложится в размер. Вот послушайте.
Похоже, вы попались, сэр! Похоже, вы попались — Иначе почему бы вы так быстро опускались? Раскатом грома в облаках мне рек Небесный Глас. Под тонкой пленкой Жизни Смерть без устали ждет нас.
Мой бедный мальчик, ты не прав! Смерть — вовсе не конец, Но Жизнь — вот Истинная Смерть для пламенных сердец.
Ты лжешь, проклятый Люцифер, занявший горний трон, Где вместо ангелов теперь кружится рой ворон. Бог настоящий — там, внизу — к нему держу я путь, Твоим возвышенным речам меня не обмануть.
Вздохнул печально Сатана, скривил в гримасе рот, Когда разверзлась подо мной пучина черных вод. Ни над землей, ни под землей Небес искать не надо. Ведь это я придумал Рай, чтоб сделать землю Адом!
Как я уже говорил, умирать совсем не просто — но я выдюжу.
Вы думаете, я изворачиваюсь? Изворачиваюсь?! Черта с два я изворачиваюсь!
Вы думаете, я не знаю, что вы там себе воображаете? Ну что же, давайте выпрямим кривду, чтобы выяснить правду. Это не я подточил сваи под баком, это работа плесени и короедов. Я любил Па, да упокоит Бог его душу. Может быть, сваи подпилили городские? Честно говоря, я сомневаюсь, что это их рук дело, но совсем исключать такую возможность я бы не стал. А вы?
Нет, я не убийца. Впрочем, почему же не убийца. Я ведь убил в прошлом году тех бродяг. Однако всему свое время, всему свое место.
Вам известно, что вы — соучастники моей неотвратимой и необратимой гибели?
Не известно? Что ж, смазывайте ружья и точите мачете, завяжите скользящий узел на крепком канате — вы загнали меня в угол. Загнали и убили. Вы ненавидите меня, сами не зная почему. Но всему свое время, всему свое место.
Итак, вернемся к могиле, в которой моему отцу суждено оставаться до скончания веков. Я пролежал на ней несколько дней. В мягкой, плодоносящей земле, разровненной лопатой, отпечатался след моего бренного тела. Я лежал словно мертвец, словно тело, лишенное погребения. И, клянусь вам, я слышал днем и ночью, приложив ухо к земле, голоса тех, кто в ней похоронен. Всхлипы, плач, скрип земли на зубах.
Я словно прилип к этой могиле, но это было не ожидание. Я ничего не ждал.
Совсем ничего. Именно то обстоятельство, что ждать было нечего, и являлось причиной моего оцепенения. Мягкая, прохладная земля над могилой неудержимо влекла меня. И дело было не только в странных звуках, раздававшихся из–под земли, от которых силы покидали меня и в жилах застывала кровь, — дело в том, что я попросту боялся уйти оттуда. Я не знал, что будет со мною теперь, после того, как мой Па покинул'этот мир. Все пугало меня: свалка, загон, кузов «шевроле», крыльцо, каждая из трех комнат нашей блядской лачуги, двор, висельное дерево, дорога, ведущая в город, тростниковые плантации — все на свете. Абсолютно все. Одушевленный и неодушевленный мир вокруг меня словно сговорились: они мучили меня и радостно прислушивались к тому, как я стенал и скрежетал зубами.
Страдания мои длились несколько дней и ночей: кости и суставы ломило, и я ворочался в беспокойной полудреме. Ибо и днем и ночью тяготела надо мною рука заблудших, причиняя моему сердцу мучительную, почти смертельную боль.
И все то время, пока я лежал на могильном холме, снизу доносилось, словно отрыжка из утробы земной, бормотание мертвецов, подобное низкому гулу, в котором среди бессмыслицы можно разобрать только отдельные фразы: — Много скорбей нечестивому.
— Бог Славы возгремел.
— Мы сочтены, как овцы, приготовленные на заклание.
— Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными.
И тут, заглушая гомон, поднятый этими слабенькими голосками, зазвучал голос Бога — и он внушал страх — страх и благоговение — точь–в–точь как в двадцать восьмом псалме. Ну, там, где глас Господа сокрушает кедры и потрясает пустыню.
И этот голос назвал меня Своим рабом. Он сказал: — Раб Мой, возведи Мне стену.
Он сказал, что за мной придут и мне нужно будет обороняться. Он сказал, что в пределах этой стены будет мое царство и что Он возлагает на меня венец. Он повелел мне собрать в моем царстве всех верных и наречь ему имя.
И я взял кость — точнее говоря, собачий череп — и нарекмое царство: ГАВГОФА Гавгофа. Крепость моя и щит мой. Богоданное мое Царство.
Богоуправляемое — ибо я лишь исполнял волю Великого Защитника Праведных и Исправителя Неправд.
Многими голосами, то шепчущими, то кричащими, возвещал Он мне изумительные истины. Преизуми–тельнейшие. Такие, что с трудом вмещались в мою голову. Ужаснейшие истины. Глубочайшие тайны, столь страшные и дивные, — истины, истинность которых неоспорима, — ого–го! Тьмы и тьмы истин, настолько обоснованных и непогрешимых, что не сволочам вроде вас оспаривать их. Не вам, не вам, которые отреклись от меня уже больше чем трижды. Да, я имею в виду вас, мистер! И вас, мисс! Вас, с иудиным поцелуем на предательских устах…
И все заблудшие мысли, сколько их было у меня в голове, смолкли, когда грянул святой Его хор, когда запели певчие Господа. И вместо непристойного звука, с которым тошнотворный воздух ранее втягивался внутрь моего черепа, я услышал ровное и мощное пыхтение: пыхтение локомотива Его воли, тянущего состав по ровному участку пути с неизменной скоростью, — пыхтение гипнотическое, мерное, как чередование сильных и слабых долей в двусложном размере, как поступательно–возвратное движение поршней и шатунов.
— По–строй–оп–лот по–строй–оп–лот, — звучало в голове раз за разом навязчивое одностишье, пока его не сменяло следующее: — Время–не–ждет время–не–ждет.
И, наконец, наступала очередь последнего: — Враг–у–во–рот враг–у–во–рот… А затем все повторялось сначала.
На то, чтобы построить стену, у меня ушло добрых шесть месяцев. Где–то около того, потому что окончил я ее той зимой, что последовала за той осенью, что последовала за тем самым летом, когда все началось. Стена вышла высокой.
Внушающей трепет. Она была похожа на саблезубую змею, вцепившуюся в собственный хвост. На свернувшегося в клубок угря, который только притворяется спящим, а на деле всегда готов цапнуть. Зимой, когда ветер играл листами жести и трещотками, подвешенными к стене, скрутившаяся в кольцо тварь издавала лающие и скрежещущие звуки при каждом его порыве, словно ветер был для нее всего лишь еще одним из непрошеных гостей, сующих нос в чужие дела и наводящих порядок там, где их не просили, — короче говоря, одним из вас.
Взобравшись на сторожевую вышку, которую я построил на крыше моей дощатой крепости, я медленно обводил взглядом укрепление, отыскивая в нем слабые места — прорехи в нагромождении досок и обломков строевого леса, в составленных рядами ящиках из–под фруктов и коробках из–под чая, в участках частокола, укрепленного деревянной решеткой, листами ржавой жести и кровельного железа, крышками от туб с масляной краской, заколоченными фанерой оконными рамами, дверями от «шевроле», проволокой колючей, мягкой и закаленной, столбами и сваями, обрывками кабеля и канатов, разбитыми и целыми бутылками и всем прочим. И даже после полугода тяжких трудов я всегда находил участки стены, которые были не такими прочными, как хотелось бы, — да что там, попросту хлипкими — и, следовательно, притягательными для потенциального нарушителя границы. Причины были самыми разными: расшатавшийся кол, погнувшийся лист железа, выскочившая балка или выбившийся наружу конец каната, от которого, по одному Богу известным причинам, почему–то зависела прочность всей конструкции.
По правде говоря — теперь мне уже нечего и не к чему от вас скрывать, — вплоть до самых последних дней стена вовсе не была настолько непреодолимой, насколько мне это казалось. Вроде собаки, что лает, но не кусает. Иначе говоря, если бы нарушители — а вернее сказать, несостоявшиеся нарушители — были чуть–чуть проворнее, их предприятие увенчалось бы триумфом.
Впрочем, независимо от того, насколько реальными были оборонительные свойства стены, она сделала главное: провела границу между мной и моими преследователями. Да, да — хотя я знал, что они по–прежнему поджидают меня в засаде за стеной, сей неуклюжий и шаткий бастион, увенчанный, словно чело Христа, терновым венцом из зазубренной жести и ржавых гвоздей, увитый колючей проволокой, в которую я вплел длинные острые осколки зеленого и янтарножелтого стекла, все же предохранял от осквернения мое Царство. Да что там Царство! Он предохранял от осквернения самого Царя! Их повелителя!
Странное чувство переполняло меня, когда я поднимался на просторную площадку сторожевой вышки и смотрел вниз. В нем смешивалось удовлетворение и гордость; конечно же, в первую очередь я гордился тем, что мне удалось построить такую жуткую на вид стену. Однако не от этой мысли из горла у меня готов был вырваться радостный крик. Я представлял себе, как с небес на меня взирает другой Царь, такой же, как я, только сильнее и царственнее. Он видит все, что я сделал, в удовлетворении кивает головой и думает: «Я горжусь этим парнем!» Затем он вытягивается во весь рост на своем облаке и думает: «Похоже, пора ему выйти наружу. Да, да, похоже, пора».
Не только одним строительством пришлось мне заниматься. Разрушением тоже.
После того, как Па покинул меня навсегда, один вид нашей лачуги стал вызывать у меня нестерпимое отвращение. Стены–убийцы в гостиной отталкивали меня. Я не мог заставить себя перешагнуть порог этого жалкого курятника, этой камеры смертников, этой кроличьей клетки. Я не мог перешагнуть порог даже собственной спальни, а уж при виде двери родительской комнаты ненависть просто пожирала меня.
Однажды я все же набрался смелости и на дюйм приоткрыл ее, но тут же отшатнулся, захлебнувшись ужасом. И это несмотря на то, что деспот, царивший там — моя Ма, — так давно был низвержен с трона и уничтожен. Но эта вечно пьяная свинья оставила по себе кое–что. А именно — гниение. Затхлый, квасной воздух в ее комнате сохранил ее запашок. И я его чуял. Носом. Ртом. Сердцем.
Достаточно было втянуть в себя каплю этой атмосферы, чтобы с цепи сорвались тысячи и тысячи отвратительных воспоминаний, которые смерть Ма так и не смогла смягчить. Они проносились перед моим мысленным взором, терзая меня с утонченным садизмом и вгрызаясь в мой мозг. И я, как уже было сказано выше, отшатнулся, бегом кинулся на крыльцо и там, перегнувшись через перила, изрыгнул тонкую струйку желчи на кусты татарника, душистого горошка и барвинка.
Перегнувшись через перила, я висел, сложившись пополам, словно перочинный нож; мои опущенные руки только на несколько дюймов не доставали до капель рвоты, упавших на листву. Кровь сразу бросилась мне в лицо, в висках застучало, но я оставался в том же положении, несмотря на боль и на удары пульса в голове.
Под этот кровавый ритм в моем мозгу и вызрело решение. В тот же день я снес все переборки внутри лачуги. К вечеру от комнат не осталось и следа, а я сидел в изнеможении посреди большого помещения со стенами, обшитыми вагонкой. Все стало другим; я не оставил внутри ничего из прежней обстановки: кровать, кресло Ма, полки — все пошло на укрепление внешней стены. Даже дурной воздух, затхлый и вонючий, исчез, вытесненный потоком свежего.
Я оставил только принадлежавший Па сундук. Я выволок его на середину лачуги и поставил у своих ног. Неизвестное его содержимое было тяжелым и обещало немало тайн, которые откроются, если только мне удастся справиться с большим навесным замком, на который сундук был заперт.
Я знал, что бесполезно искать ключ в мусоре, оставшемся после сноса стен.
Потому что ключ где–то в кармане у Па, там, под землей, и ему уже никогда не встретиться со своим замком. Поднеся фомку к язычку сундука, я задумался.
Интересно, а где ключ ко мне! В чьем кармане покоится он? Где он сейчас — здесь, на земле, или там, под землей? Приближаюсь я к нему сейчас или удаляюсь от него? Наверное, все же приближаюсь, потому что мне до сих пор еще не случалось пройти мимо него ни на земле, ни внутри себя. Что я знаю об этом праздном ныне ключе, который смог бы отпереть замки, которыми заперта моя способность к говорению? Куда же все–таки запропастился он?
С долгим скрежетом петля уступила напору фомки. Глухо стукнул об утоптанный земляной пол навесной замок. Ах, если бы так же легко можно было отпереть мой язык!
С холмов доносился отдаленный вой дикой собаки. Минуту я просидел в молчании, слушая этот вой и рассматривая сундук.
Из таблички на внутренней стороне крышки я узнал, что сундук изначально принадлежал капитану Теодору Квикборну и что, судя по сотням выцветших наклеек, эта древняя реликвия, вполне достойная занять свое место на нашей свалке, немало попутешествовала из порта в порт, с востока на запад, с севера на юг, вдоль штормовых широт и бесконечных долгот, прежде чем завершила свое извилистое путешествие здесь, в удаленной от моря долине на вершине сухопутной мусорной кучи.
Создавалось впечатление, что в сундук вместился весь принадлежавший капитану Квикборну скарб. Почему жизнь его окончилась здесь, в сотнях миль от моря и береговых песков, стало мне ясно в тот момент, когда я начал перебирать просоленные пожитки. И я возблагодарил Господа.
Первым я извлек из сундука капитанский китель, завернутый в пожелтевшую от времени и рассыпавшуюся на глазах бумагу. Это был темно–синий китель с позолоченными пуговицами и тяжелыми золотыми эполетами в форме замочных скважин. Каждый эполет оторочен блестящей бахромой с кисточками — короче говоря, на каждое плечо приходилось по тяжеленной золоченой нашлепке.
Обшлаги, лацканы и воротничок отделаны золотым и серебряным галуном.
Безупречная чистота кителя наводила на мысль, что его вычистили и выгладили специально перед тем, как положить на хранение. «Почему?» — спросите вы. — «А вот потому то — воскликну я. Потому что настоящая жизнь кителя только начиналась. Потому что он лежал и ждал меня!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Похоже, вы попались, сэр! Похоже, вы попались — Иначе почему бы вы так быстро опускались? Раскатом грома в облаках мне рек Небесный Глас. Под тонкой пленкой Жизни Смерть без устали ждет нас.
Мой бедный мальчик, ты не прав! Смерть — вовсе не конец, Но Жизнь — вот Истинная Смерть для пламенных сердец.
Ты лжешь, проклятый Люцифер, занявший горний трон, Где вместо ангелов теперь кружится рой ворон. Бог настоящий — там, внизу — к нему держу я путь, Твоим возвышенным речам меня не обмануть.
Вздохнул печально Сатана, скривил в гримасе рот, Когда разверзлась подо мной пучина черных вод. Ни над землей, ни под землей Небес искать не надо. Ведь это я придумал Рай, чтоб сделать землю Адом!
Как я уже говорил, умирать совсем не просто — но я выдюжу.
Вы думаете, я изворачиваюсь? Изворачиваюсь?! Черта с два я изворачиваюсь!
Вы думаете, я не знаю, что вы там себе воображаете? Ну что же, давайте выпрямим кривду, чтобы выяснить правду. Это не я подточил сваи под баком, это работа плесени и короедов. Я любил Па, да упокоит Бог его душу. Может быть, сваи подпилили городские? Честно говоря, я сомневаюсь, что это их рук дело, но совсем исключать такую возможность я бы не стал. А вы?
Нет, я не убийца. Впрочем, почему же не убийца. Я ведь убил в прошлом году тех бродяг. Однако всему свое время, всему свое место.
Вам известно, что вы — соучастники моей неотвратимой и необратимой гибели?
Не известно? Что ж, смазывайте ружья и точите мачете, завяжите скользящий узел на крепком канате — вы загнали меня в угол. Загнали и убили. Вы ненавидите меня, сами не зная почему. Но всему свое время, всему свое место.
Итак, вернемся к могиле, в которой моему отцу суждено оставаться до скончания веков. Я пролежал на ней несколько дней. В мягкой, плодоносящей земле, разровненной лопатой, отпечатался след моего бренного тела. Я лежал словно мертвец, словно тело, лишенное погребения. И, клянусь вам, я слышал днем и ночью, приложив ухо к земле, голоса тех, кто в ней похоронен. Всхлипы, плач, скрип земли на зубах.
Я словно прилип к этой могиле, но это было не ожидание. Я ничего не ждал.
Совсем ничего. Именно то обстоятельство, что ждать было нечего, и являлось причиной моего оцепенения. Мягкая, прохладная земля над могилой неудержимо влекла меня. И дело было не только в странных звуках, раздававшихся из–под земли, от которых силы покидали меня и в жилах застывала кровь, — дело в том, что я попросту боялся уйти оттуда. Я не знал, что будет со мною теперь, после того, как мой Па покинул'этот мир. Все пугало меня: свалка, загон, кузов «шевроле», крыльцо, каждая из трех комнат нашей блядской лачуги, двор, висельное дерево, дорога, ведущая в город, тростниковые плантации — все на свете. Абсолютно все. Одушевленный и неодушевленный мир вокруг меня словно сговорились: они мучили меня и радостно прислушивались к тому, как я стенал и скрежетал зубами.
Страдания мои длились несколько дней и ночей: кости и суставы ломило, и я ворочался в беспокойной полудреме. Ибо и днем и ночью тяготела надо мною рука заблудших, причиняя моему сердцу мучительную, почти смертельную боль.
И все то время, пока я лежал на могильном холме, снизу доносилось, словно отрыжка из утробы земной, бормотание мертвецов, подобное низкому гулу, в котором среди бессмыслицы можно разобрать только отдельные фразы: — Много скорбей нечестивому.
— Бог Славы возгремел.
— Мы сочтены, как овцы, приготовленные на заклание.
— Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными.
И тут, заглушая гомон, поднятый этими слабенькими голосками, зазвучал голос Бога — и он внушал страх — страх и благоговение — точь–в–точь как в двадцать восьмом псалме. Ну, там, где глас Господа сокрушает кедры и потрясает пустыню.
И этот голос назвал меня Своим рабом. Он сказал: — Раб Мой, возведи Мне стену.
Он сказал, что за мной придут и мне нужно будет обороняться. Он сказал, что в пределах этой стены будет мое царство и что Он возлагает на меня венец. Он повелел мне собрать в моем царстве всех верных и наречь ему имя.
И я взял кость — точнее говоря, собачий череп — и нарекмое царство: ГАВГОФА Гавгофа. Крепость моя и щит мой. Богоданное мое Царство.
Богоуправляемое — ибо я лишь исполнял волю Великого Защитника Праведных и Исправителя Неправд.
Многими голосами, то шепчущими, то кричащими, возвещал Он мне изумительные истины. Преизуми–тельнейшие. Такие, что с трудом вмещались в мою голову. Ужаснейшие истины. Глубочайшие тайны, столь страшные и дивные, — истины, истинность которых неоспорима, — ого–го! Тьмы и тьмы истин, настолько обоснованных и непогрешимых, что не сволочам вроде вас оспаривать их. Не вам, не вам, которые отреклись от меня уже больше чем трижды. Да, я имею в виду вас, мистер! И вас, мисс! Вас, с иудиным поцелуем на предательских устах…
И все заблудшие мысли, сколько их было у меня в голове, смолкли, когда грянул святой Его хор, когда запели певчие Господа. И вместо непристойного звука, с которым тошнотворный воздух ранее втягивался внутрь моего черепа, я услышал ровное и мощное пыхтение: пыхтение локомотива Его воли, тянущего состав по ровному участку пути с неизменной скоростью, — пыхтение гипнотическое, мерное, как чередование сильных и слабых долей в двусложном размере, как поступательно–возвратное движение поршней и шатунов.
— По–строй–оп–лот по–строй–оп–лот, — звучало в голове раз за разом навязчивое одностишье, пока его не сменяло следующее: — Время–не–ждет время–не–ждет.
И, наконец, наступала очередь последнего: — Враг–у–во–рот враг–у–во–рот… А затем все повторялось сначала.
На то, чтобы построить стену, у меня ушло добрых шесть месяцев. Где–то около того, потому что окончил я ее той зимой, что последовала за той осенью, что последовала за тем самым летом, когда все началось. Стена вышла высокой.
Внушающей трепет. Она была похожа на саблезубую змею, вцепившуюся в собственный хвост. На свернувшегося в клубок угря, который только притворяется спящим, а на деле всегда готов цапнуть. Зимой, когда ветер играл листами жести и трещотками, подвешенными к стене, скрутившаяся в кольцо тварь издавала лающие и скрежещущие звуки при каждом его порыве, словно ветер был для нее всего лишь еще одним из непрошеных гостей, сующих нос в чужие дела и наводящих порядок там, где их не просили, — короче говоря, одним из вас.
Взобравшись на сторожевую вышку, которую я построил на крыше моей дощатой крепости, я медленно обводил взглядом укрепление, отыскивая в нем слабые места — прорехи в нагромождении досок и обломков строевого леса, в составленных рядами ящиках из–под фруктов и коробках из–под чая, в участках частокола, укрепленного деревянной решеткой, листами ржавой жести и кровельного железа, крышками от туб с масляной краской, заколоченными фанерой оконными рамами, дверями от «шевроле», проволокой колючей, мягкой и закаленной, столбами и сваями, обрывками кабеля и канатов, разбитыми и целыми бутылками и всем прочим. И даже после полугода тяжких трудов я всегда находил участки стены, которые были не такими прочными, как хотелось бы, — да что там, попросту хлипкими — и, следовательно, притягательными для потенциального нарушителя границы. Причины были самыми разными: расшатавшийся кол, погнувшийся лист железа, выскочившая балка или выбившийся наружу конец каната, от которого, по одному Богу известным причинам, почему–то зависела прочность всей конструкции.
По правде говоря — теперь мне уже нечего и не к чему от вас скрывать, — вплоть до самых последних дней стена вовсе не была настолько непреодолимой, насколько мне это казалось. Вроде собаки, что лает, но не кусает. Иначе говоря, если бы нарушители — а вернее сказать, несостоявшиеся нарушители — были чуть–чуть проворнее, их предприятие увенчалось бы триумфом.
Впрочем, независимо от того, насколько реальными были оборонительные свойства стены, она сделала главное: провела границу между мной и моими преследователями. Да, да — хотя я знал, что они по–прежнему поджидают меня в засаде за стеной, сей неуклюжий и шаткий бастион, увенчанный, словно чело Христа, терновым венцом из зазубренной жести и ржавых гвоздей, увитый колючей проволокой, в которую я вплел длинные острые осколки зеленого и янтарножелтого стекла, все же предохранял от осквернения мое Царство. Да что там Царство! Он предохранял от осквернения самого Царя! Их повелителя!
Странное чувство переполняло меня, когда я поднимался на просторную площадку сторожевой вышки и смотрел вниз. В нем смешивалось удовлетворение и гордость; конечно же, в первую очередь я гордился тем, что мне удалось построить такую жуткую на вид стену. Однако не от этой мысли из горла у меня готов был вырваться радостный крик. Я представлял себе, как с небес на меня взирает другой Царь, такой же, как я, только сильнее и царственнее. Он видит все, что я сделал, в удовлетворении кивает головой и думает: «Я горжусь этим парнем!» Затем он вытягивается во весь рост на своем облаке и думает: «Похоже, пора ему выйти наружу. Да, да, похоже, пора».
Не только одним строительством пришлось мне заниматься. Разрушением тоже.
После того, как Па покинул меня навсегда, один вид нашей лачуги стал вызывать у меня нестерпимое отвращение. Стены–убийцы в гостиной отталкивали меня. Я не мог заставить себя перешагнуть порог этого жалкого курятника, этой камеры смертников, этой кроличьей клетки. Я не мог перешагнуть порог даже собственной спальни, а уж при виде двери родительской комнаты ненависть просто пожирала меня.
Однажды я все же набрался смелости и на дюйм приоткрыл ее, но тут же отшатнулся, захлебнувшись ужасом. И это несмотря на то, что деспот, царивший там — моя Ма, — так давно был низвержен с трона и уничтожен. Но эта вечно пьяная свинья оставила по себе кое–что. А именно — гниение. Затхлый, квасной воздух в ее комнате сохранил ее запашок. И я его чуял. Носом. Ртом. Сердцем.
Достаточно было втянуть в себя каплю этой атмосферы, чтобы с цепи сорвались тысячи и тысячи отвратительных воспоминаний, которые смерть Ма так и не смогла смягчить. Они проносились перед моим мысленным взором, терзая меня с утонченным садизмом и вгрызаясь в мой мозг. И я, как уже было сказано выше, отшатнулся, бегом кинулся на крыльцо и там, перегнувшись через перила, изрыгнул тонкую струйку желчи на кусты татарника, душистого горошка и барвинка.
Перегнувшись через перила, я висел, сложившись пополам, словно перочинный нож; мои опущенные руки только на несколько дюймов не доставали до капель рвоты, упавших на листву. Кровь сразу бросилась мне в лицо, в висках застучало, но я оставался в том же положении, несмотря на боль и на удары пульса в голове.
Под этот кровавый ритм в моем мозгу и вызрело решение. В тот же день я снес все переборки внутри лачуги. К вечеру от комнат не осталось и следа, а я сидел в изнеможении посреди большого помещения со стенами, обшитыми вагонкой. Все стало другим; я не оставил внутри ничего из прежней обстановки: кровать, кресло Ма, полки — все пошло на укрепление внешней стены. Даже дурной воздух, затхлый и вонючий, исчез, вытесненный потоком свежего.
Я оставил только принадлежавший Па сундук. Я выволок его на середину лачуги и поставил у своих ног. Неизвестное его содержимое было тяжелым и обещало немало тайн, которые откроются, если только мне удастся справиться с большим навесным замком, на который сундук был заперт.
Я знал, что бесполезно искать ключ в мусоре, оставшемся после сноса стен.
Потому что ключ где–то в кармане у Па, там, под землей, и ему уже никогда не встретиться со своим замком. Поднеся фомку к язычку сундука, я задумался.
Интересно, а где ключ ко мне! В чьем кармане покоится он? Где он сейчас — здесь, на земле, или там, под землей? Приближаюсь я к нему сейчас или удаляюсь от него? Наверное, все же приближаюсь, потому что мне до сих пор еще не случалось пройти мимо него ни на земле, ни внутри себя. Что я знаю об этом праздном ныне ключе, который смог бы отпереть замки, которыми заперта моя способность к говорению? Куда же все–таки запропастился он?
С долгим скрежетом петля уступила напору фомки. Глухо стукнул об утоптанный земляной пол навесной замок. Ах, если бы так же легко можно было отпереть мой язык!
С холмов доносился отдаленный вой дикой собаки. Минуту я просидел в молчании, слушая этот вой и рассматривая сундук.
Из таблички на внутренней стороне крышки я узнал, что сундук изначально принадлежал капитану Теодору Квикборну и что, судя по сотням выцветших наклеек, эта древняя реликвия, вполне достойная занять свое место на нашей свалке, немало попутешествовала из порта в порт, с востока на запад, с севера на юг, вдоль штормовых широт и бесконечных долгот, прежде чем завершила свое извилистое путешествие здесь, в удаленной от моря долине на вершине сухопутной мусорной кучи.
Создавалось впечатление, что в сундук вместился весь принадлежавший капитану Квикборну скарб. Почему жизнь его окончилась здесь, в сотнях миль от моря и береговых песков, стало мне ясно в тот момент, когда я начал перебирать просоленные пожитки. И я возблагодарил Господа.
Первым я извлек из сундука капитанский китель, завернутый в пожелтевшую от времени и рассыпавшуюся на глазах бумагу. Это был темно–синий китель с позолоченными пуговицами и тяжелыми золотыми эполетами в форме замочных скважин. Каждый эполет оторочен блестящей бахромой с кисточками — короче говоря, на каждое плечо приходилось по тяжеленной золоченой нашлепке.
Обшлаги, лацканы и воротничок отделаны золотым и серебряным галуном.
Безупречная чистота кителя наводила на мысль, что его вычистили и выгладили специально перед тем, как положить на хранение. «Почему?» — спросите вы. — «А вот потому то — воскликну я. Потому что настоящая жизнь кителя только начиналась. Потому что он лежал и ждал меня!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43