https://wodolei.ru/catalog/vanny/190cm/
Глаза ее смотрели куда–то вдаль, в пустоту, и какие миры видела она, прогуливаясь по усыпанному белыми и розовыми цветами персиковому саду, — об этом нам остается только догадываться.
IX
Как–то в конце весны, на пятый день своего очередного запоя, Ма поутру вышвырнула нас с Па из дома.
Па завернул за угол нашей лачуги, навьючил на Мула несколько дерюжных мешков и нагрузил их орудиями своего ремесла: веревкой, охотничьим ножом, палкой с развилкой на конце для ловли змей, мотками стальной проволоки, большой рогатиной, чтобы управляться с зубастыми тварями, — и так далее, и тому подобное. Затем он пустил Мула рысцой вниз по склону, направляясь к Мэйн–роуд. Едучи вдоль края тростниковой плантации, где располагалась большая часть его ловушек, он проверял их, клал новую приманку и ставил на взвод те, что были спущены, осматривал несработавшие и складывал в мешки всех пойманных тварей.
Я крался за ним следом, старательно прячась за кустами барвинка, покрытыми голубыми и белыми цветами. Но через десять минут мне это надоело, и я решил прогуляться вдоль по Мэйн, пока еще не совсем стемнело.
Не прошло и трех минут, как я услышал странный плачущий звук Похоже, его издавал человек, которому было очень плохо, — он был не похож на те голоса, которые я обычно слышал, потому что я без труда мог определить, откуда исходят эти страдальческие звуки.
А те, другие голоса… ну да ладно, не будем об этом.
Я перепрыгнул через водосточную канаву, юркнул под проволочную изгородь, окружавшую Вершины Славы, и скрылся в высокой траве. Я шел на эти рыдающие звуки, раздвигая траву палкой, которую на всякий случай держал в руке.
Звуки становились все ближе и ближе, все жалобнее — и наконец я увидел, как кто–то бьется в высокой, по пояс, траве где–то на расстоянии броска камня от меня.
Я двинулся вперед, выставив перед собой палку.
«Помогите! Помогите!» — закричал этот кто–то. Раздвинув траву палкой, я увидел перед собой вонючего бродягу в черном костюме.
Бродяга попался в одну из папашиных ям–ловушек, которая представляла собой углубление в два фута, закрытое стальной крышкой с отверстием, окруженным восьмью острыми зубьями, сходившимися в центре наподобие звезды. Бродяга лежал на спине, глядя в небо и вцепившись руками в колено своей окровавленной ноги. Он поскуливал от боли.
Я выкопал крышку из земли, вытащил из нее два штифта, скреплявших две ее половинки, и рассоединил их. Нога освободилась. Я подмигнул бродяге, и тогда он осторожно вытащил ее из ямы. Из башмака на землю капала кровь.
Бродяга оказался давно не бритым иссохшим человечком. Приподнявшись на локте, он протянул вперед свободную руку и показал на меня посиневшим пальцем. «Да покарает тебя Бог, если ты бросишь меня здесь!» — прошипел он. Затем закрыл глаза, оскалил гнилые зубы и впал в беспамятство.
Схватив бродягу под мышки, я медленно поволок его, с трудом одолевая дюйм за дюймом, к заброшенной церкви на Вершинах Славы. На земле за нами оставался тонкий кровавый след.
Бросив бродягу на паперти, я кинулся со всех ног домой.
Из горы стеклянной посуды, валявшейся у южной стены лачуги, я извлек банку изпод маринада и наполнил ее самогоном из перегонного куба. Затем плотно закрыл крышку и отнес банку к висельному дереву, где спугнул двух ворон, возившихся на пне. Толстым концом палки я откопал ножницы, засунул их себе за пояс и не переводя дыхания снова отправился бегом в сторону церкви. Пока я бежал, перед глазами у меня стоял указующий на меня стальной и колючий палец бродяги, а в ушах звучало его злобное проклятие.
Я без труда нашел в траве кровавый след и с сознанием, помраченным от обуревавших меня мыслей, пошел вдоль алого ручейка, пока не наткнулся на ботинок бродяги.
Да–да, я нашел облепленный мухами ботинок на том же самом месте, где он лежал в последний раз, а вот самого бродяги там не было Я поднялся по ступенькам и переступил порог дома Божия. Разум мой предвкушал иконоборческие восторги, охватывавшие меня с такою силой при моих прошлых тайных посещениях церкви много лет тому назад. Я вспоминал крестный путь, который был изображен на пилястрах с таким чувством и тщанием, витражи с портретами святых в окнах, бросавшими на пол церкви и вестибюля сверкающие пятна. Меня, как помню, особенно потрясло одно пятно, огненно–красное, и еще одно, золотистое как нимб, — стоять в них мне было так тепло, и я нежился, я грелся в лучах святости, в лучах мученичества.
Я вошел в вестибюль и тотчас увидел, в каком запустении пребывало сие культовое учреждение. Молитвенники и карманные библии на полке покрылись густой пылью и паутиной. Я взял в руки одну из библий. Переплет покоробился от влаги, а страницы пожелтели, влажная бумага пошла пятнами серой плесени. На открытой странице я прочел: 5. Но они развратились перед Ним, они не дети Его по своим порокам, род строптивый и развращенный.
Волосы встали дыбом у меня на голове, и я закрыл книгу. Страшная это все–таки штука — Библия. Иногда.
Я оставил окровавленный ботинок снаружи, чтобы за мною в храм не последовали мухи, но моя предосторожность оказалась совершенно бессмысленной, ибо каждая мошка в долине, казалось, уже почтила своим присутствием церковь. Воздух вокруг меня гудел от жужжания. Крылатый гнус.
Осквернители. Здесь собралось больше мух, чем во время распятия. Ковер, заляпанный какой–то мерзостью и заваленный мусором, утратил свой багрянец. Все было усыпано крысиным пометом, а кое–где по углам валялось собачье дерьмо.
По обеим сторонам от закрытой двери, которая вела непосредственно в церковь, :на низких каменных постаментах стояли две фарфоровые урны. Теперь одна лежала на боку разбитая, а вторая — та, что устояла на месте, превратилась в объект постоянного интереса мух, которые вились над ее отверстием черной тучей; изнутри же доносилось алчное жужжание невероятной силы. Я решил воздержаться от изучения содержимого этого сосуда.
С Библией в одной руке и банкой, полной «Белого Иисуса», в другой, с ножницами за поясом и бешеным молотом сердца в груди, я отворил церковную дверь.
Ржавые петли испустили протяжный стон; тяжелая дверь, впустив меня, захлопнулась у меня за спиной.
«О Боже! — подумал я, ужаснувшись увиденному, — что они сделали с домом Твоим?» Ответа не последовало; видать, Бог здесь давно уже не жил.
Растащенная, оскверненная вандалами, испоганенная церковь была завалена кучами всякой дряни. Печать запустения лежала на всем. Блеск и позолота — исчезли. Запах человечьих мерзот и гнили висел в воздухе, некогда благоухавшем ладаном. Пол был покрыт кучами мусора, завален грудами пустых консервных банок и бутылок, мутно–зеленых и коричневых. Полуденное солнце, проникавшее даже в этот полумрак, врывалось через разбитые световые люки на крыше и выхватывало из темноты фрагменты печальной картины. Огромные куски мозаики, изображавшей Страсти Христовы, были сколоты; панно обезобразили серые известковые язвы. Те же картины, которые еще можно было различить, были изуродованы добавлениями, исполненными чьей–то рукой, настолько же неискусной, насколько богохульной. Так, например, на панно с изображением святой Вероники та уже не вытирала Господу лоб платком, но кормила его огромной зеленой титькой.
Той же самой зеленой краской на стенах были сделаны неприличные надписи.
Сорванные с гардин шторы были кучами свалены на церковные скамьи рядом с пахнущими мочой грязными одеялами. Некоторые окна кто–то завалил картонными коробками, другие же — заколотил досками. На подоконниках там и сям стояли оплывшие воском винные бутылки с огарками свечей в горлышках. В мусоре, шурша, носились юркие крысы; они прятались под всякой дрянью и внимательно следили оттуда за мной. Трупный запах разносился из купели, где в двухдюймовом слое помоев плавала кверху брюхом раздувшаяся дохлая крыса.
Мясные мухи роились над скамьями, наполняя пустое здание неумолчным гулом.
И только распятие с грозным Христом из эбенового дерева осталось неоскверненным, ибо висело там, где до него не смогла дотянутся ни одна святотатственная рука.
Стоя у двери, я наконец отыскал в полумраке бродягу — вернее, его ногу, кровоточащую и багровую — такую же мерзостную на вид, как и все вокруг. Она перегораживала центральный проход. Сам же бродяга, очевидно, лежал на скамье.
Я медленно подошел, выбирая путь среди отбросов.
Бродяга растянулся на скамье; он свесил с нее тонкую руку и вторую, обутую, ногу. Правую штанину он обрезал у колена и подложил под изувеченную лодыжку порванную подушку, из которой на пол сыпались перья. Другую подушку он подоткнул себе под голову. Он смотрел в потолок пустыми, стеклянными глазами и не подавал никаких признаков жизни. Мухи погружали хоботки в пенистые струйки, истекавшие из уголков его рта. На правой щеке остался кровавый отпечаток пальцев, смахивавший на боевую раскраску краснокожих, к которому прилипло перо, выпавшее из лопнувшей подушки. Мертвым он не был, поскольку дышал, но дышал с трудом; каждый вздох со свистом вырывался из его груди. Я стоял над бродягой, рассматривая его бородатое, испачканное в крови лицо.
И тут я ощутил непроизвольное содрогание всей моей плоти, примерно такое же, которое я испытал в вестибюле, когда прочел в Библии стих о лукавых сынах.
Нечто необъяснимо знакомое уловил я в бледном лице бродяги, той же природы, что и строчки из Библии. Где–то в потайном уголке моего мозга колыхнулась знакомая струна, на звук которой мои кожные покровы отозвались проявлениями панического страха, в то время как сознание недоумевало, в чем же его причина.
Некто или нечто, внутри или снаружи, пыталось предостеречь меня, но рассудок мой не понимал, о чем идет речь. Возможно, Бог говорит с нами многими способами, а не только словами. Меня все колотило и колотило, так что я был вынужден отвести глаза от лица бродяги и заняться раной.
Крайне неприятной раной: мясо было рассечено до кости с обеих сторон голени.
Кровь струилась по ноге и падала на пол с пятки бродяги тяжелыми каплями.
Опасная рана, сильно кровоточащая, но я умею обращаться с ранами.
С тех пор как у меня стала течь кровь из носа, я всегда ношу с собой по меньшей мере два носовых платка. Я достал один из заднего кармана штанов, а на его место положил Библию. Затем отвинтил крышку с банки; при этом меня чуть не стошнило от одного только запаха самогона. Задержав дыхание, я намочил платок в жидкости. Затем, склонившись над пострадавшей ногой, погрузил пару пальцев в отверстую рану. Бродяга сначала подскочил, затем упал обратно на скамейку; из горла у него вырвался болезненный стон. Он стонал не умолкая, даже без перерыва на то, чтобы перевести дух, все время, пока я протирал поверхность раны стерилизованным платком. После этой процедуры рана стала выглядеть гораздо лучше. Затем я нарезал ножницами бинты из второго носового платка и сделал перевязку. Остатки пойла, примерно три четверти банки, я поставил на скамью у бродяги между ногами. Я еще не успел закончить перевязку, как бродяга приподнялся на локте, трясясь от слабости, дотянулся грязными пальцами до банки, схватил ее и принялся осушать торопливыми глотками. Он словно ожил, глаза уже не были похожи на глаза мертвой рыбы. Мутные белки нервно вращались в орбитах, но взгляд их при этом все время оставался прикованным ко мне.
Даже тогда, когда он хлебал отраву из банки. Он пил, как пьет из бутылочки младенец — причмокивая, захлебываясь и корча рожи, — но при этом так и не сводил с меня глаз. Я стоял рядом, сжимая в руках ножницы, и когда наши взгляды встретились, они не могли разойтись минуту или две — да нет, гораздо дольше, чем две минуты, — я полагаю, намного, намного дольше. Так я и стоял с холодными большими ножницами в руке и смотрел, как этот вонючий подонок раболепствует передо мной, словно побитая марионетка. Впервые за двадцать лет своей жизни я понял, что это такое — совсем не бояться. Что он меня боится, в этом не было сомнений, потому что стоило мне пошевелиться, как бродяга начинал хныкать, — но меня уже было не унять. Мне хотелось орать во все горло, орать во все горло и хохотать до упаду. Наверное, именно это я и пытался делать, когда стоял и смотрел на него, широко разинув рот, оскалив зубы и сотрясаясь всем телом. В голове у меня звучал неслышимый миру смех. По моему перекошенному лицу струились ручьи беспричинных слез. Не знаю почему, но мне запомнилось, как я подумал тогда, что эбеновый Христос на белом кресте плачет, наверное, вместе со мной. И тут новые потоки слез устремились по моим щекам. Я оплакивал Его, себя, бродягу. Оплакивал всех загнанных и изувеченных людьми изгоев мира сего.
Но вскоре вкус соленой воды приелся мне.
И тут, словно гротескная заводная кукла, приведенная в движение рукой безумца, другой бродяга, здоровенный и злобный на вид, вскочил со скамьи напротив нас.
Рыча словно дикий зверь, он выхватил банку с пойлом из рук раненого.
Прислонившись к спинке скамьи и далеко откинув голову назад, грабитель принялся жадно пить. Прикованный раной к скамье, мой бродяга тут же прекратил пускать сопли и начал вести себя как взбесившаяся шавка на короткой цепи — он рычал, пускал пену, бился в судорогах, оскалив клыки, и шипел так, словно у него во рту вместо языка было раздвоенное змеиное жало. Мне снова стало страшно.
— Каик! Христоубийца! Отдай мне бутылку! Ты, вонючка сопливая! Это моя бутылка! Ты меня слышишь! Моя! Каик! Ка–а–айк!!
Каик сидел и хохотал так, что от смеха содрогалась вся скамья. У него были толстые влажные красные губы и беззубый рот. Большой нос картошкой пульсировал словно сердце, перекачивая лиловую кровь по сетке набухших вен, покрывавших все его лицо.
Затем Каик встал и пошел по центральному проходу, спрятав банку с пойлом под серое фланелевое пальто. Каменные стены отражали раскаты его хохота, эхо наслаивалось на эхо, пока раскаты не слились в сплошную стену звука, такую прочную, что не прогнулась бы, хоть на нее дерьмо наваливай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
IX
Как–то в конце весны, на пятый день своего очередного запоя, Ма поутру вышвырнула нас с Па из дома.
Па завернул за угол нашей лачуги, навьючил на Мула несколько дерюжных мешков и нагрузил их орудиями своего ремесла: веревкой, охотничьим ножом, палкой с развилкой на конце для ловли змей, мотками стальной проволоки, большой рогатиной, чтобы управляться с зубастыми тварями, — и так далее, и тому подобное. Затем он пустил Мула рысцой вниз по склону, направляясь к Мэйн–роуд. Едучи вдоль края тростниковой плантации, где располагалась большая часть его ловушек, он проверял их, клал новую приманку и ставил на взвод те, что были спущены, осматривал несработавшие и складывал в мешки всех пойманных тварей.
Я крался за ним следом, старательно прячась за кустами барвинка, покрытыми голубыми и белыми цветами. Но через десять минут мне это надоело, и я решил прогуляться вдоль по Мэйн, пока еще не совсем стемнело.
Не прошло и трех минут, как я услышал странный плачущий звук Похоже, его издавал человек, которому было очень плохо, — он был не похож на те голоса, которые я обычно слышал, потому что я без труда мог определить, откуда исходят эти страдальческие звуки.
А те, другие голоса… ну да ладно, не будем об этом.
Я перепрыгнул через водосточную канаву, юркнул под проволочную изгородь, окружавшую Вершины Славы, и скрылся в высокой траве. Я шел на эти рыдающие звуки, раздвигая траву палкой, которую на всякий случай держал в руке.
Звуки становились все ближе и ближе, все жалобнее — и наконец я увидел, как кто–то бьется в высокой, по пояс, траве где–то на расстоянии броска камня от меня.
Я двинулся вперед, выставив перед собой палку.
«Помогите! Помогите!» — закричал этот кто–то. Раздвинув траву палкой, я увидел перед собой вонючего бродягу в черном костюме.
Бродяга попался в одну из папашиных ям–ловушек, которая представляла собой углубление в два фута, закрытое стальной крышкой с отверстием, окруженным восьмью острыми зубьями, сходившимися в центре наподобие звезды. Бродяга лежал на спине, глядя в небо и вцепившись руками в колено своей окровавленной ноги. Он поскуливал от боли.
Я выкопал крышку из земли, вытащил из нее два штифта, скреплявших две ее половинки, и рассоединил их. Нога освободилась. Я подмигнул бродяге, и тогда он осторожно вытащил ее из ямы. Из башмака на землю капала кровь.
Бродяга оказался давно не бритым иссохшим человечком. Приподнявшись на локте, он протянул вперед свободную руку и показал на меня посиневшим пальцем. «Да покарает тебя Бог, если ты бросишь меня здесь!» — прошипел он. Затем закрыл глаза, оскалил гнилые зубы и впал в беспамятство.
Схватив бродягу под мышки, я медленно поволок его, с трудом одолевая дюйм за дюймом, к заброшенной церкви на Вершинах Славы. На земле за нами оставался тонкий кровавый след.
Бросив бродягу на паперти, я кинулся со всех ног домой.
Из горы стеклянной посуды, валявшейся у южной стены лачуги, я извлек банку изпод маринада и наполнил ее самогоном из перегонного куба. Затем плотно закрыл крышку и отнес банку к висельному дереву, где спугнул двух ворон, возившихся на пне. Толстым концом палки я откопал ножницы, засунул их себе за пояс и не переводя дыхания снова отправился бегом в сторону церкви. Пока я бежал, перед глазами у меня стоял указующий на меня стальной и колючий палец бродяги, а в ушах звучало его злобное проклятие.
Я без труда нашел в траве кровавый след и с сознанием, помраченным от обуревавших меня мыслей, пошел вдоль алого ручейка, пока не наткнулся на ботинок бродяги.
Да–да, я нашел облепленный мухами ботинок на том же самом месте, где он лежал в последний раз, а вот самого бродяги там не было Я поднялся по ступенькам и переступил порог дома Божия. Разум мой предвкушал иконоборческие восторги, охватывавшие меня с такою силой при моих прошлых тайных посещениях церкви много лет тому назад. Я вспоминал крестный путь, который был изображен на пилястрах с таким чувством и тщанием, витражи с портретами святых в окнах, бросавшими на пол церкви и вестибюля сверкающие пятна. Меня, как помню, особенно потрясло одно пятно, огненно–красное, и еще одно, золотистое как нимб, — стоять в них мне было так тепло, и я нежился, я грелся в лучах святости, в лучах мученичества.
Я вошел в вестибюль и тотчас увидел, в каком запустении пребывало сие культовое учреждение. Молитвенники и карманные библии на полке покрылись густой пылью и паутиной. Я взял в руки одну из библий. Переплет покоробился от влаги, а страницы пожелтели, влажная бумага пошла пятнами серой плесени. На открытой странице я прочел: 5. Но они развратились перед Ним, они не дети Его по своим порокам, род строптивый и развращенный.
Волосы встали дыбом у меня на голове, и я закрыл книгу. Страшная это все–таки штука — Библия. Иногда.
Я оставил окровавленный ботинок снаружи, чтобы за мною в храм не последовали мухи, но моя предосторожность оказалась совершенно бессмысленной, ибо каждая мошка в долине, казалось, уже почтила своим присутствием церковь. Воздух вокруг меня гудел от жужжания. Крылатый гнус.
Осквернители. Здесь собралось больше мух, чем во время распятия. Ковер, заляпанный какой–то мерзостью и заваленный мусором, утратил свой багрянец. Все было усыпано крысиным пометом, а кое–где по углам валялось собачье дерьмо.
По обеим сторонам от закрытой двери, которая вела непосредственно в церковь, :на низких каменных постаментах стояли две фарфоровые урны. Теперь одна лежала на боку разбитая, а вторая — та, что устояла на месте, превратилась в объект постоянного интереса мух, которые вились над ее отверстием черной тучей; изнутри же доносилось алчное жужжание невероятной силы. Я решил воздержаться от изучения содержимого этого сосуда.
С Библией в одной руке и банкой, полной «Белого Иисуса», в другой, с ножницами за поясом и бешеным молотом сердца в груди, я отворил церковную дверь.
Ржавые петли испустили протяжный стон; тяжелая дверь, впустив меня, захлопнулась у меня за спиной.
«О Боже! — подумал я, ужаснувшись увиденному, — что они сделали с домом Твоим?» Ответа не последовало; видать, Бог здесь давно уже не жил.
Растащенная, оскверненная вандалами, испоганенная церковь была завалена кучами всякой дряни. Печать запустения лежала на всем. Блеск и позолота — исчезли. Запах человечьих мерзот и гнили висел в воздухе, некогда благоухавшем ладаном. Пол был покрыт кучами мусора, завален грудами пустых консервных банок и бутылок, мутно–зеленых и коричневых. Полуденное солнце, проникавшее даже в этот полумрак, врывалось через разбитые световые люки на крыше и выхватывало из темноты фрагменты печальной картины. Огромные куски мозаики, изображавшей Страсти Христовы, были сколоты; панно обезобразили серые известковые язвы. Те же картины, которые еще можно было различить, были изуродованы добавлениями, исполненными чьей–то рукой, настолько же неискусной, насколько богохульной. Так, например, на панно с изображением святой Вероники та уже не вытирала Господу лоб платком, но кормила его огромной зеленой титькой.
Той же самой зеленой краской на стенах были сделаны неприличные надписи.
Сорванные с гардин шторы были кучами свалены на церковные скамьи рядом с пахнущими мочой грязными одеялами. Некоторые окна кто–то завалил картонными коробками, другие же — заколотил досками. На подоконниках там и сям стояли оплывшие воском винные бутылки с огарками свечей в горлышках. В мусоре, шурша, носились юркие крысы; они прятались под всякой дрянью и внимательно следили оттуда за мной. Трупный запах разносился из купели, где в двухдюймовом слое помоев плавала кверху брюхом раздувшаяся дохлая крыса.
Мясные мухи роились над скамьями, наполняя пустое здание неумолчным гулом.
И только распятие с грозным Христом из эбенового дерева осталось неоскверненным, ибо висело там, где до него не смогла дотянутся ни одна святотатственная рука.
Стоя у двери, я наконец отыскал в полумраке бродягу — вернее, его ногу, кровоточащую и багровую — такую же мерзостную на вид, как и все вокруг. Она перегораживала центральный проход. Сам же бродяга, очевидно, лежал на скамье.
Я медленно подошел, выбирая путь среди отбросов.
Бродяга растянулся на скамье; он свесил с нее тонкую руку и вторую, обутую, ногу. Правую штанину он обрезал у колена и подложил под изувеченную лодыжку порванную подушку, из которой на пол сыпались перья. Другую подушку он подоткнул себе под голову. Он смотрел в потолок пустыми, стеклянными глазами и не подавал никаких признаков жизни. Мухи погружали хоботки в пенистые струйки, истекавшие из уголков его рта. На правой щеке остался кровавый отпечаток пальцев, смахивавший на боевую раскраску краснокожих, к которому прилипло перо, выпавшее из лопнувшей подушки. Мертвым он не был, поскольку дышал, но дышал с трудом; каждый вздох со свистом вырывался из его груди. Я стоял над бродягой, рассматривая его бородатое, испачканное в крови лицо.
И тут я ощутил непроизвольное содрогание всей моей плоти, примерно такое же, которое я испытал в вестибюле, когда прочел в Библии стих о лукавых сынах.
Нечто необъяснимо знакомое уловил я в бледном лице бродяги, той же природы, что и строчки из Библии. Где–то в потайном уголке моего мозга колыхнулась знакомая струна, на звук которой мои кожные покровы отозвались проявлениями панического страха, в то время как сознание недоумевало, в чем же его причина.
Некто или нечто, внутри или снаружи, пыталось предостеречь меня, но рассудок мой не понимал, о чем идет речь. Возможно, Бог говорит с нами многими способами, а не только словами. Меня все колотило и колотило, так что я был вынужден отвести глаза от лица бродяги и заняться раной.
Крайне неприятной раной: мясо было рассечено до кости с обеих сторон голени.
Кровь струилась по ноге и падала на пол с пятки бродяги тяжелыми каплями.
Опасная рана, сильно кровоточащая, но я умею обращаться с ранами.
С тех пор как у меня стала течь кровь из носа, я всегда ношу с собой по меньшей мере два носовых платка. Я достал один из заднего кармана штанов, а на его место положил Библию. Затем отвинтил крышку с банки; при этом меня чуть не стошнило от одного только запаха самогона. Задержав дыхание, я намочил платок в жидкости. Затем, склонившись над пострадавшей ногой, погрузил пару пальцев в отверстую рану. Бродяга сначала подскочил, затем упал обратно на скамейку; из горла у него вырвался болезненный стон. Он стонал не умолкая, даже без перерыва на то, чтобы перевести дух, все время, пока я протирал поверхность раны стерилизованным платком. После этой процедуры рана стала выглядеть гораздо лучше. Затем я нарезал ножницами бинты из второго носового платка и сделал перевязку. Остатки пойла, примерно три четверти банки, я поставил на скамью у бродяги между ногами. Я еще не успел закончить перевязку, как бродяга приподнялся на локте, трясясь от слабости, дотянулся грязными пальцами до банки, схватил ее и принялся осушать торопливыми глотками. Он словно ожил, глаза уже не были похожи на глаза мертвой рыбы. Мутные белки нервно вращались в орбитах, но взгляд их при этом все время оставался прикованным ко мне.
Даже тогда, когда он хлебал отраву из банки. Он пил, как пьет из бутылочки младенец — причмокивая, захлебываясь и корча рожи, — но при этом так и не сводил с меня глаз. Я стоял рядом, сжимая в руках ножницы, и когда наши взгляды встретились, они не могли разойтись минуту или две — да нет, гораздо дольше, чем две минуты, — я полагаю, намного, намного дольше. Так я и стоял с холодными большими ножницами в руке и смотрел, как этот вонючий подонок раболепствует передо мной, словно побитая марионетка. Впервые за двадцать лет своей жизни я понял, что это такое — совсем не бояться. Что он меня боится, в этом не было сомнений, потому что стоило мне пошевелиться, как бродяга начинал хныкать, — но меня уже было не унять. Мне хотелось орать во все горло, орать во все горло и хохотать до упаду. Наверное, именно это я и пытался делать, когда стоял и смотрел на него, широко разинув рот, оскалив зубы и сотрясаясь всем телом. В голове у меня звучал неслышимый миру смех. По моему перекошенному лицу струились ручьи беспричинных слез. Не знаю почему, но мне запомнилось, как я подумал тогда, что эбеновый Христос на белом кресте плачет, наверное, вместе со мной. И тут новые потоки слез устремились по моим щекам. Я оплакивал Его, себя, бродягу. Оплакивал всех загнанных и изувеченных людьми изгоев мира сего.
Но вскоре вкус соленой воды приелся мне.
И тут, словно гротескная заводная кукла, приведенная в движение рукой безумца, другой бродяга, здоровенный и злобный на вид, вскочил со скамьи напротив нас.
Рыча словно дикий зверь, он выхватил банку с пойлом из рук раненого.
Прислонившись к спинке скамьи и далеко откинув голову назад, грабитель принялся жадно пить. Прикованный раной к скамье, мой бродяга тут же прекратил пускать сопли и начал вести себя как взбесившаяся шавка на короткой цепи — он рычал, пускал пену, бился в судорогах, оскалив клыки, и шипел так, словно у него во рту вместо языка было раздвоенное змеиное жало. Мне снова стало страшно.
— Каик! Христоубийца! Отдай мне бутылку! Ты, вонючка сопливая! Это моя бутылка! Ты меня слышишь! Моя! Каик! Ка–а–айк!!
Каик сидел и хохотал так, что от смеха содрогалась вся скамья. У него были толстые влажные красные губы и беззубый рот. Большой нос картошкой пульсировал словно сердце, перекачивая лиловую кровь по сетке набухших вен, покрывавших все его лицо.
Затем Каик встал и пошел по центральному проходу, спрятав банку с пойлом под серое фланелевое пальто. Каменные стены отражали раскаты его хохота, эхо наслаивалось на эхо, пока раскаты не слились в сплошную стену звука, такую прочную, что не прогнулась бы, хоть на нее дерьмо наваливай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43