https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/rukomojniki/
Но вот господин Ридингер подтянул колени и встал на ноги. Он извинился и сел за свой стол. Через несколько часов, незадолго до окончания рабочего дня, он появился в нашем отделе с бутылкой шампанского в руках и поблагодарил меня. Фрау Кифер даже встала, преисполненная уважения ко мне. Она еще в обеденный перерыв прослышала о случившемся. Когда мы снова остались одни, она сказала:
– Я всегда молю Бога о том, чтобы только мне никогда не оказаться поблизости в тот момент, когда с господином Ридингером случится припадок и он грохнется на пол.
– Вы стали бы помогать точно так же, как и все остальные, – сказал я.
– Вот тут вы очень заблуждаетесь, – возразила фрау Кифер, – я сама грохнусь на пол от страха, причем мгновенно.
И мы оба засмеялись.
Через три свободных вечера опять наступила гонка. По редакционному заданию газеты «Тагесанцайгер» мне надо было присутствовать на пресс-конференции, назначенной на 18.00. Я радовался этому заданию, потому что пресс-конференция должна была состояться в самом большом и шикарном отеле города, в салоне «Орлеан», знакомом мне по прошлой пресс-конференции. Приглашение исходило от шефа Итальянского туристического агентства в Германии; он собирался рассказать об Италии как стране комфортного отдыха. Когда я вошел, выяснилось, что спешка была ни к чему. Шеф турагентства доктор Джанлука Алессио еще не прибыл. Три дамы суетливо бегали по залу и извинялись за его опоздание. Две другие дамы подавали на маленьких подносах итальянское шампанское и итальянский апельсиновый сок. Мне доставляло удовольствие ходить по светло-голубому ковру и останавливаться вблизи мягкого света, излучаемого настенными бра. Присутствовало семь коллег из местной прессы, среди них и Линда. Мы кивнули друг другу, а проходя мимо, тихо обменялись незначащими фразами. Два стола были накрыты, два кельнера стояли наготове. На белоснежных камчатных скатертях красовались большие вазы с роскошными желтыми цветами, мне абсолютно незнакомыми. Желтая пыльца сыпалась на стол, оставляя следы на белой скатерти. Метрдотель провел в зал еще двух журналистов. На Линде было вишневое бархатное платье с декольте, идеально вписывавшееся в интерьер салона. Я заметил, что левое плечо Линды открыто чуть больше правого. Некоторая томительная неловкость постепенно заволакивала все это великолепие. Доктор Алессио наверняка сейчас появится, приговаривали дамы, раздавая шариковые ручки и маленькие географические карты Италии с помеченными на них курортными местами. Журналисты слонялись, попивая шампанское, и ухмылялись, некоторые из них уже поглядывали на часы. Дамы тоже не скрывали больше своей нервозности. Мы с Линдой остановились возле одного из сервантов и продолжили наш разговор с того самого места, на котором он прервался несколько дней назад.
– Писать – это способ сделать нас причастными к боли, – сказала Линда.
– Разве не наоборот? – спросил я. – Разве не обращает тот, кто пишет, жизненные неудачи, то есть свою запрятанную боль, в ясный и прозрачный текст?
– Это иллюзия, – уверенно отсекла Линда.
– Не могли бы вы выразиться поточнее?
– Иллюзия ясности и прозрачности возникает оттого, – произнесла она, – что текст всегда яснее и понятнее, чем жизнь того, кто его написал. Текст даже яснее и прозрачнее, чем жизнь любого читателя. В этом и заключается чудовищный соблазн литературы. По сути, жизнь должна была бы следовать за литературой и тоже стать такой же транспарентной и ясной.
– Но ведь читатели не играют никакой роли, – настаивал я, – или, может, вы думаете, когда пишете, о читателе?
– Нет, – сказала Линда.
– Ну вот видите, – вздохнул я облегченно.
– Но из этого не надо делать никаких ложных выводов, – сказала Линда, – каждый текст, пока он пишется, так и стремится вернуться назад, к своему автору и объяснить ему еще раз про ту боль, которая привела к его возникновению.
– А читатели? Какую роль играют они?
– Читатель-то как раз и хочет, чтобы ему объяснили все муки и боль, – продолжила Линда, – ради этого читатель не скупится на восхищение.
– Что еще за восхищение?
– Восхищение тем, – разъясняла Линда, – что люди, эти самые закрытые живые существа на свете, способны выдавать такие открытые тексты.
Линда говорила, я говорил. И опять меня поразило, как она судит о писательском труде и о литературе. А доктора Алессио так все еще и не было. Дамы возбужденно и с опасением поглядывали на окна. Было не исключено, что нас сейчас отправят по домам. Линда с такой силой терла глаза, что слышался треск, и мне даже показалось, что выступили слезы. Вдруг в момент внезапной растерянности на меня снизошло чудовищное прозрение: моряк все же взял над Линдой верх и стал после возвращения из, Нью-Йорка против ее желания ее другом. Линда только по причине отвращения к этой любви бежала, спасаясь, в наш город. Но бегство ей не помогло. Моряк по-прежнему преследует ее и, возможно, каждый вечер стучится к ней в дверь. Сложив губы трубочкой, Линда отпила из своего бокала и сказала:
– Одиночество написанного текста вторит одиночеству автора, от которого тот хотел избавиться, написав свое произведение, понимаете?
– Да, я понимаю, – сказал я, – но я в это не верю.
– И только оттого, что литературное произведение не избавляет от одиночества, возникла еще и теория литературы.
– Ах! – вырвалось у меня.
– Никому не нужна эта теория литературы, – сказала Линда, – поверьте мне. Она существует только потому, что мы питаем большие надежды на литературу, а литература разочаровывает нас. Теория литературы – единственный колоссальный акт компенсации.
– Но вы забываете, – возразил я, – что в основе каждого текста заложено отдаление.
– Отдаление? Кого и откуда?
– Автора от всего остального мира! Можно даже сказать, – настаивал я, – писать – это фантастическая попытка установить особый контакт с внешним миром.
– Абсолютная иллюзия, – заверила Линда.
– Естественно, – согласился я, – но тем не менее эта иллюзия не лишена правдивости, она – реальна.
– Что? Иллюзия – правдива и реальна? Этого я вообще не понимаю! – энергично заявила Линда.
– Только, – сказал я, – если контакт с внешним миром не удался, текст снова возвращается к своему автору. Но по этой причине и нельзя утаивать тот факт, что перво-наперво текст стремится уйти на сторону, к людям.
– Ложная посылка, – возразила Линда, – тексту никто не нужен.
В этот момент распахнулись обе половинки двери. Стремительными шагами в помещение вошел человек весьма благополучного вида. Дамы вскочили и почти в один голос воскликнули: «Доктор Алессио! Доктор Алессио!» Человек нес тяжелый портфель и быстро что-то говорил прямо на ходу. «Немецкая автострада! Хваленая немецкая автострада!» – произнес он. Журналисты заняли свои места. Линда села рядом со мной. Она тихо спросила о какой-то частности моего понимания литературного дела, но я уже забыл, что такое я утверждал две минуты назад. Доктор Алессио проследовал размашистым шагом к небольшой ораторской трибуне и извинился за свое опоздание. Потом он заговорил о Лигурии, Умбрии и Чинкве Терре. Линда склонилась над своим блокнотом и принялась записывать. Темные бархатные рукава ее платья прекрасно смотрелись на белоснежной камчатной скатерти. Я слегка дрожал нервной дрожью, потому что мои предположения о личной жизни Линды не покидали мое воображение, и это связывало меня с ней больше, чем прямое признание.
В последнее майское воскресенье, за две недели до коллективной поездки за город, Хердеген сделал мне предложение. Я принес ему после обеда тридцать строк про детский праздник, устроенный в воскресенье утром цирковыми артистами. Я, как всегда, стоял у края стола Хердегена и ждал, пока он прочитает мой текст. А потом он спросил, есть ли у меня в июле свободные дни и не смог бы я заменить на время отпуска редактора Веттэнгеля. Я провел пальцами по носу и уставился в пол.
– Веттэнгель считает, что вы с этим справитесь, и я тоже так думаю, – сказал Хердеген.
– Я еще ни разу не работал в редакции, – произнес я.
– Это вы быстро освоите, – махнул рукой Хердеген, – практически вы уже начали это делать.
– Как долго придется мне замещать редактора?
– Три недели в июле, начиная со второго числа, это понедельник, – ответил Хердеген.
– Во сколько начинается рабочий день?
– Вам надо будет приходить к десяти часам утра и ежедневно заполнять три полосы. И не упускать из виду редакционные задания следующего дня, это само собой.
– Я буду все время один?
– Нет, я тоже буду здесь, – сказал Хердеген. – Вы можете в любой момент обратиться ко мне.
– И что конкретно я должен буду делать?
– Вам придется редактировать статьи других сотрудников, и вы должны будете снабжать заголовком и подзаголовком каждую статью перед ее отправкой в набор, – сказал Хердеген. – Вы должны будете также делать для каждой полосы макет, а вечером побыть около часа в типографии при верстке номера на тот случай, если потребуется сократить одну из статей или поменять их местами или что там еще может понадобиться.
Я издал несколько невнятных звуков.
– Вы уже до того можете приступить к почасовой работе, – предложил Хердеген, – чтобы чувствовать себя ко второму июля более уверенно.
– Можно мне подумать?
– Ну что за вопрос! – сказал Хердеген. – Но через неделю вы должны дать мне ответ.
Я обрадовался и попрощался с Хердегеном. Погода была сносной, молодые люди вынесли проветрить свои транзисторы. Еще раньше я договорился с Гудрун, мы хотели совершить в это воскресенье после обеда прогулку на катере. Предложение Хердегена взволновало меня. Я хотел основательно обдумать, принимать мне его или нет, но вдруг мне самому стало ясно, что я уже практически принял его. Я стоял перед витриной цветочного магазина и в третий раз пересчитывал тюльпаны в вазе. Там было пять желтых и четыре красных, и, хотя они, полностью раскрывшись, являли собой торжество великолепия, вид у них был почему-то жалкий. Это тесное единение роскоши и убожества очень заинтересовало меня, но мне так и не удалось постичь причину этого противоречия. В витрине магазина табачных изделий я также увидел белую в далеком прошлом розетку, ставшую теперь грязно-желтой, а в ней вилку с черным свисавшим проводом, который, извиваясь по полу змеей, терялся где-то в задней части магазина. В рабочие дни мне доставляло удовольствие стоять здесь и наблюдать за людьми, как они ближе к вечеру постепенно возвращались в свое нормальное и обычное состояние. Гнетущая атмосфера безжизненности, овладевавшая городом, делала эту невинную забаву невозможной по воскресеньям. В кафе сидели пожилые люди или безразличные друг к другу пары. Женщины ковыряли вилочками торт и подвигали крошки к середине тарелки, мужчины тайком поглядывали на дверь. У меня возникало неодолимое желание тут же воспрепятствовать их достойному сожаления порыву, но средств воздействия на скучающих мужчин у меня не было. К счастью, было уже недалеко до причала, откуда отходили прогулочные катера. С набережной я увидел Гудрун, она стояла около кассы и ждала меня. На ней была бежевая блузка и пестрая летняя юбка. На белой руке висела белая сумка. Она смотрела на подростков, игравших в бадминтон, вошедший этим летом в моду и моментально распространившийся повсюду. Пароходик был уже практически полностью заполнен пассажирами. Очевидно, люди испытывали в душе благодарность, что по воскресеньям была хотя бы возможность прокатиться на пароходике. Гудрун заметила меня и помахала рукой, я помахал ей в ответ и прибавил шагу. Она уже купила два билета, мы взошли на трап и тут же увидели на задней палубе два свободных места. Вокруг нас уже ходил волнами гул голосов, то нарастая, то затихая и внося в атмосферу что-то праздничное.
– Я чуть не позвонила тебе и не спросила, нельзя ли мне взять с собой приятельницу, – сказала Гудрун.
– Ну и? Что тебе помешало?
– Я побоялась, она испортит нам прогулку.
– О-о! – вырвалось у меня. – Она такая капризная?
– Нет, но она только что разорвала помолвку, а теперь думает, что зря поспешила, – сказала Гудрун.
Двое матросов выбирали концы. Мотор вдруг затарахтел на высоких оборотах, пароходик вздрогнул и отошел от причала. Гудрун смотрела на воду и все говорила о своей подружке. Я наблюдал за чайками, кружившими над головами пассажиров. Дети бросали в воздух кусочки хлеба, чайки хватали их на лету. Мотор постукивал теперь спокойно и мирно. Для всех пассажиров нашлись сидячие места. На палубе резвились только дети, ели соленые крендели или лизали мороженое. В моей сегодняшней воскресной лекции я собирался рассказать, почему Ганс Фаллада запускал руку в чужие кассы и оказался по этой причине в тюрьме, Йозеф Рот стал на старости лет алкоголиком, а Георг Тракль не мог жить без наркотиков и в итоге и умер от них. Но Гудрун слушала меня невнимательно, а может, и вообще не слушала. Возможно, ей давно надоели мои лекции, и она только не знала, как сказать мне об этом. А я испытывал горечь оттого, что жизнь не может сама рассказать о себе. То, что я не обсудил с Гудрун предложение Хердегена, я сам расценил как легкую отчужденность между нами, против которой я был бессилен. С неудовольствием я признался себе, что частенько не знаю, о чем мне следует разговаривать с Гудрун. Правда, я в то время придерживался мнения, что все равно ни один человек не может всю свою жизнь интересоваться только одним человеком. Большинство людей, к ним, скорее всего, относилась и Гудрун, не вызывают даже начального интереса. К несчастью, Гудрун сделала в этот момент такое предложение, на которое я даже не знал что ответить. Она сказала, мы могли бы вместе посещать уроки танцев. Она даже знала одну такую школу танцев, которая открыла вечерние курсы обучения для тех, кто работает, по вторникам и пятницам от 18.00 до 20.30. Естественно, я усмотрел в этих вечерних курсах угрозу моим ночным занятиям репортерской деятельностью. А потом выяснилось и еще одно недоразумение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
– Я всегда молю Бога о том, чтобы только мне никогда не оказаться поблизости в тот момент, когда с господином Ридингером случится припадок и он грохнется на пол.
– Вы стали бы помогать точно так же, как и все остальные, – сказал я.
– Вот тут вы очень заблуждаетесь, – возразила фрау Кифер, – я сама грохнусь на пол от страха, причем мгновенно.
И мы оба засмеялись.
Через три свободных вечера опять наступила гонка. По редакционному заданию газеты «Тагесанцайгер» мне надо было присутствовать на пресс-конференции, назначенной на 18.00. Я радовался этому заданию, потому что пресс-конференция должна была состояться в самом большом и шикарном отеле города, в салоне «Орлеан», знакомом мне по прошлой пресс-конференции. Приглашение исходило от шефа Итальянского туристического агентства в Германии; он собирался рассказать об Италии как стране комфортного отдыха. Когда я вошел, выяснилось, что спешка была ни к чему. Шеф турагентства доктор Джанлука Алессио еще не прибыл. Три дамы суетливо бегали по залу и извинялись за его опоздание. Две другие дамы подавали на маленьких подносах итальянское шампанское и итальянский апельсиновый сок. Мне доставляло удовольствие ходить по светло-голубому ковру и останавливаться вблизи мягкого света, излучаемого настенными бра. Присутствовало семь коллег из местной прессы, среди них и Линда. Мы кивнули друг другу, а проходя мимо, тихо обменялись незначащими фразами. Два стола были накрыты, два кельнера стояли наготове. На белоснежных камчатных скатертях красовались большие вазы с роскошными желтыми цветами, мне абсолютно незнакомыми. Желтая пыльца сыпалась на стол, оставляя следы на белой скатерти. Метрдотель провел в зал еще двух журналистов. На Линде было вишневое бархатное платье с декольте, идеально вписывавшееся в интерьер салона. Я заметил, что левое плечо Линды открыто чуть больше правого. Некоторая томительная неловкость постепенно заволакивала все это великолепие. Доктор Алессио наверняка сейчас появится, приговаривали дамы, раздавая шариковые ручки и маленькие географические карты Италии с помеченными на них курортными местами. Журналисты слонялись, попивая шампанское, и ухмылялись, некоторые из них уже поглядывали на часы. Дамы тоже не скрывали больше своей нервозности. Мы с Линдой остановились возле одного из сервантов и продолжили наш разговор с того самого места, на котором он прервался несколько дней назад.
– Писать – это способ сделать нас причастными к боли, – сказала Линда.
– Разве не наоборот? – спросил я. – Разве не обращает тот, кто пишет, жизненные неудачи, то есть свою запрятанную боль, в ясный и прозрачный текст?
– Это иллюзия, – уверенно отсекла Линда.
– Не могли бы вы выразиться поточнее?
– Иллюзия ясности и прозрачности возникает оттого, – произнесла она, – что текст всегда яснее и понятнее, чем жизнь того, кто его написал. Текст даже яснее и прозрачнее, чем жизнь любого читателя. В этом и заключается чудовищный соблазн литературы. По сути, жизнь должна была бы следовать за литературой и тоже стать такой же транспарентной и ясной.
– Но ведь читатели не играют никакой роли, – настаивал я, – или, может, вы думаете, когда пишете, о читателе?
– Нет, – сказала Линда.
– Ну вот видите, – вздохнул я облегченно.
– Но из этого не надо делать никаких ложных выводов, – сказала Линда, – каждый текст, пока он пишется, так и стремится вернуться назад, к своему автору и объяснить ему еще раз про ту боль, которая привела к его возникновению.
– А читатели? Какую роль играют они?
– Читатель-то как раз и хочет, чтобы ему объяснили все муки и боль, – продолжила Линда, – ради этого читатель не скупится на восхищение.
– Что еще за восхищение?
– Восхищение тем, – разъясняла Линда, – что люди, эти самые закрытые живые существа на свете, способны выдавать такие открытые тексты.
Линда говорила, я говорил. И опять меня поразило, как она судит о писательском труде и о литературе. А доктора Алессио так все еще и не было. Дамы возбужденно и с опасением поглядывали на окна. Было не исключено, что нас сейчас отправят по домам. Линда с такой силой терла глаза, что слышался треск, и мне даже показалось, что выступили слезы. Вдруг в момент внезапной растерянности на меня снизошло чудовищное прозрение: моряк все же взял над Линдой верх и стал после возвращения из, Нью-Йорка против ее желания ее другом. Линда только по причине отвращения к этой любви бежала, спасаясь, в наш город. Но бегство ей не помогло. Моряк по-прежнему преследует ее и, возможно, каждый вечер стучится к ней в дверь. Сложив губы трубочкой, Линда отпила из своего бокала и сказала:
– Одиночество написанного текста вторит одиночеству автора, от которого тот хотел избавиться, написав свое произведение, понимаете?
– Да, я понимаю, – сказал я, – но я в это не верю.
– И только оттого, что литературное произведение не избавляет от одиночества, возникла еще и теория литературы.
– Ах! – вырвалось у меня.
– Никому не нужна эта теория литературы, – сказала Линда, – поверьте мне. Она существует только потому, что мы питаем большие надежды на литературу, а литература разочаровывает нас. Теория литературы – единственный колоссальный акт компенсации.
– Но вы забываете, – возразил я, – что в основе каждого текста заложено отдаление.
– Отдаление? Кого и откуда?
– Автора от всего остального мира! Можно даже сказать, – настаивал я, – писать – это фантастическая попытка установить особый контакт с внешним миром.
– Абсолютная иллюзия, – заверила Линда.
– Естественно, – согласился я, – но тем не менее эта иллюзия не лишена правдивости, она – реальна.
– Что? Иллюзия – правдива и реальна? Этого я вообще не понимаю! – энергично заявила Линда.
– Только, – сказал я, – если контакт с внешним миром не удался, текст снова возвращается к своему автору. Но по этой причине и нельзя утаивать тот факт, что перво-наперво текст стремится уйти на сторону, к людям.
– Ложная посылка, – возразила Линда, – тексту никто не нужен.
В этот момент распахнулись обе половинки двери. Стремительными шагами в помещение вошел человек весьма благополучного вида. Дамы вскочили и почти в один голос воскликнули: «Доктор Алессио! Доктор Алессио!» Человек нес тяжелый портфель и быстро что-то говорил прямо на ходу. «Немецкая автострада! Хваленая немецкая автострада!» – произнес он. Журналисты заняли свои места. Линда села рядом со мной. Она тихо спросила о какой-то частности моего понимания литературного дела, но я уже забыл, что такое я утверждал две минуты назад. Доктор Алессио проследовал размашистым шагом к небольшой ораторской трибуне и извинился за свое опоздание. Потом он заговорил о Лигурии, Умбрии и Чинкве Терре. Линда склонилась над своим блокнотом и принялась записывать. Темные бархатные рукава ее платья прекрасно смотрелись на белоснежной камчатной скатерти. Я слегка дрожал нервной дрожью, потому что мои предположения о личной жизни Линды не покидали мое воображение, и это связывало меня с ней больше, чем прямое признание.
В последнее майское воскресенье, за две недели до коллективной поездки за город, Хердеген сделал мне предложение. Я принес ему после обеда тридцать строк про детский праздник, устроенный в воскресенье утром цирковыми артистами. Я, как всегда, стоял у края стола Хердегена и ждал, пока он прочитает мой текст. А потом он спросил, есть ли у меня в июле свободные дни и не смог бы я заменить на время отпуска редактора Веттэнгеля. Я провел пальцами по носу и уставился в пол.
– Веттэнгель считает, что вы с этим справитесь, и я тоже так думаю, – сказал Хердеген.
– Я еще ни разу не работал в редакции, – произнес я.
– Это вы быстро освоите, – махнул рукой Хердеген, – практически вы уже начали это делать.
– Как долго придется мне замещать редактора?
– Три недели в июле, начиная со второго числа, это понедельник, – ответил Хердеген.
– Во сколько начинается рабочий день?
– Вам надо будет приходить к десяти часам утра и ежедневно заполнять три полосы. И не упускать из виду редакционные задания следующего дня, это само собой.
– Я буду все время один?
– Нет, я тоже буду здесь, – сказал Хердеген. – Вы можете в любой момент обратиться ко мне.
– И что конкретно я должен буду делать?
– Вам придется редактировать статьи других сотрудников, и вы должны будете снабжать заголовком и подзаголовком каждую статью перед ее отправкой в набор, – сказал Хердеген. – Вы должны будете также делать для каждой полосы макет, а вечером побыть около часа в типографии при верстке номера на тот случай, если потребуется сократить одну из статей или поменять их местами или что там еще может понадобиться.
Я издал несколько невнятных звуков.
– Вы уже до того можете приступить к почасовой работе, – предложил Хердеген, – чтобы чувствовать себя ко второму июля более уверенно.
– Можно мне подумать?
– Ну что за вопрос! – сказал Хердеген. – Но через неделю вы должны дать мне ответ.
Я обрадовался и попрощался с Хердегеном. Погода была сносной, молодые люди вынесли проветрить свои транзисторы. Еще раньше я договорился с Гудрун, мы хотели совершить в это воскресенье после обеда прогулку на катере. Предложение Хердегена взволновало меня. Я хотел основательно обдумать, принимать мне его или нет, но вдруг мне самому стало ясно, что я уже практически принял его. Я стоял перед витриной цветочного магазина и в третий раз пересчитывал тюльпаны в вазе. Там было пять желтых и четыре красных, и, хотя они, полностью раскрывшись, являли собой торжество великолепия, вид у них был почему-то жалкий. Это тесное единение роскоши и убожества очень заинтересовало меня, но мне так и не удалось постичь причину этого противоречия. В витрине магазина табачных изделий я также увидел белую в далеком прошлом розетку, ставшую теперь грязно-желтой, а в ней вилку с черным свисавшим проводом, который, извиваясь по полу змеей, терялся где-то в задней части магазина. В рабочие дни мне доставляло удовольствие стоять здесь и наблюдать за людьми, как они ближе к вечеру постепенно возвращались в свое нормальное и обычное состояние. Гнетущая атмосфера безжизненности, овладевавшая городом, делала эту невинную забаву невозможной по воскресеньям. В кафе сидели пожилые люди или безразличные друг к другу пары. Женщины ковыряли вилочками торт и подвигали крошки к середине тарелки, мужчины тайком поглядывали на дверь. У меня возникало неодолимое желание тут же воспрепятствовать их достойному сожаления порыву, но средств воздействия на скучающих мужчин у меня не было. К счастью, было уже недалеко до причала, откуда отходили прогулочные катера. С набережной я увидел Гудрун, она стояла около кассы и ждала меня. На ней была бежевая блузка и пестрая летняя юбка. На белой руке висела белая сумка. Она смотрела на подростков, игравших в бадминтон, вошедший этим летом в моду и моментально распространившийся повсюду. Пароходик был уже практически полностью заполнен пассажирами. Очевидно, люди испытывали в душе благодарность, что по воскресеньям была хотя бы возможность прокатиться на пароходике. Гудрун заметила меня и помахала рукой, я помахал ей в ответ и прибавил шагу. Она уже купила два билета, мы взошли на трап и тут же увидели на задней палубе два свободных места. Вокруг нас уже ходил волнами гул голосов, то нарастая, то затихая и внося в атмосферу что-то праздничное.
– Я чуть не позвонила тебе и не спросила, нельзя ли мне взять с собой приятельницу, – сказала Гудрун.
– Ну и? Что тебе помешало?
– Я побоялась, она испортит нам прогулку.
– О-о! – вырвалось у меня. – Она такая капризная?
– Нет, но она только что разорвала помолвку, а теперь думает, что зря поспешила, – сказала Гудрун.
Двое матросов выбирали концы. Мотор вдруг затарахтел на высоких оборотах, пароходик вздрогнул и отошел от причала. Гудрун смотрела на воду и все говорила о своей подружке. Я наблюдал за чайками, кружившими над головами пассажиров. Дети бросали в воздух кусочки хлеба, чайки хватали их на лету. Мотор постукивал теперь спокойно и мирно. Для всех пассажиров нашлись сидячие места. На палубе резвились только дети, ели соленые крендели или лизали мороженое. В моей сегодняшней воскресной лекции я собирался рассказать, почему Ганс Фаллада запускал руку в чужие кассы и оказался по этой причине в тюрьме, Йозеф Рот стал на старости лет алкоголиком, а Георг Тракль не мог жить без наркотиков и в итоге и умер от них. Но Гудрун слушала меня невнимательно, а может, и вообще не слушала. Возможно, ей давно надоели мои лекции, и она только не знала, как сказать мне об этом. А я испытывал горечь оттого, что жизнь не может сама рассказать о себе. То, что я не обсудил с Гудрун предложение Хердегена, я сам расценил как легкую отчужденность между нами, против которой я был бессилен. С неудовольствием я признался себе, что частенько не знаю, о чем мне следует разговаривать с Гудрун. Правда, я в то время придерживался мнения, что все равно ни один человек не может всю свою жизнь интересоваться только одним человеком. Большинство людей, к ним, скорее всего, относилась и Гудрун, не вызывают даже начального интереса. К несчастью, Гудрун сделала в этот момент такое предложение, на которое я даже не знал что ответить. Она сказала, мы могли бы вместе посещать уроки танцев. Она даже знала одну такую школу танцев, которая открыла вечерние курсы обучения для тех, кто работает, по вторникам и пятницам от 18.00 до 20.30. Естественно, я усмотрел в этих вечерних курсах угрозу моим ночным занятиям репортерской деятельностью. А потом выяснилось и еще одно недоразумение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19