https://wodolei.ru/catalog/vanny/160cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


А кроме того, истинным содержанием оказываются злоключения личности, которая олицетворяет заветную для философов-просветителей мысль о человеке, внимающем лишь голосу природы. В силу реального порядка вещей личность эта принуждена раз за разом поступать именно вопреки естественным нормам. Байрона интересовало, насколько глубок такого рода разлад между заложенным натурой и взлелеянным обществом: затронут ли подобным воспитанием лишь светский человек, каким видим мы Жуана в вихре петербургских зимних развлечений, а потом на английской брачной лотерее, или изменилось само ядро, сама духовная сущность его героя.
Для просветителей такой вопрос просто не мог возникнуть. Они считали, что ядро неизменно, хотя реальные поступки могут решительно ему не соответствовать. Человеку всегда оставлялась возможность вернуться к исходно ему присущему доброму началу. Байрон хотел верить, что это возможно. И не мог. Другим был его исторический и нравственный опыт. Как все романтики, он знал, что сердце человеческое – это арена вечных столкновений добра и зла, благородства и ничтожества, отчаяния и надежды, непокорства и филистерства. Он убедился, что просветительская цельность личности – только самообман, он отверг прекрасную, но беспочвенную веру, что действительная жизнь со всеми ее пороками не скажется на «простой душе», коль простота ее неподдельна.
Дон-Жуана он показал человеком своего времени, авантюристом, отчаянным искателем удачи, не отягощенным нравственными колебаниями, когда предоставляется шанс удовлетворить и жадность к наслажденью, и честолюбие, разрастающееся буквально на глазах. Нет, автор не подвергал героя строгому суду, не старался обличить низменные понятия о морали. Даже напротив, ему нравился этот персонаж, который, согласно легенде, «со сцены прямо к черту угодил», – нравился своей отвагой, острым умом и полным отсутствием ханжества. Рядом со многими другими действующими лицами, включая Екатерину и Потемкина, блестящих представителей английского света и добрых христиан, преспокойно торгующих живым товаром, Жуан выигрывает настолько, что его можно принять за воплощение авторского идеала.
Кстати, в нападках, которым Байрон подвергался с появлением каждой новой песни, без конца повторялось, что он будто бы любуется главным персонажем, а значит, должен держать ответ за все его похождения. Договорились до того, что Дон-Жуан – это сам Байрон. Недоразумения, порожденные «Чайльд-Гарольдом», возникли снова, только последствия могли оказаться куда более неприятными для поэта.
Точно бы и не заметили, что рядом с героем в «Дон-Жуане» все время находится автор, ничуть не обольщающийся насчет истинной натуры своего персонажа. Наблюдательный, ироничный, он вторгается в рассказ поминутно, менее всего стараясь скрыть собственное присутствие. А то вообще надолго покидает Жуана, чтобы непринужденно порассуждать о вещах, никакого отношения к сюжету не имеющих. И очень скоро выясняется, что на поверку именно автор оказывается в этом эпосе главным действующим лицом. Что эпос у Байрона намерение отрывочен, освобожден от всех правил, почитавшихся для такого рода сочинений непреложными, что он представляет собою скорее не эпос, а необычно построенный роман, некий обзор века, для чего более всего подходит «сей жанр ирои-сатирический». И что «привычка весело болтать» явно имеет над Байроном большую власть, нежели законы поэтики, согласно которым «единство темы – существенное качество поэмы».
Подобная вольность построения, прямые авторские комментарии, которые, разрастаясь в целые главы, затрагивают самые злободневные новости той поры, когда «Дон-Жуан» лежал на письменном столе поэта, и едкий юмор, снижающий всякую героику, чтобы исподволь подготовить резкий сатирический выпад, – все это было ново. Настолько ново, что оценить создание Байрона по достоинству не смогли даже литераторы, искренне к нему расположенные и понимающие истинную силу его таланта. «Дон-Жуан» был воспринят как нечто небывалое в литературе и, не будучи ни поэмой, ни сатирой, ни эпосом в привычном значении этих слов, не нашел отклика, которого заслуживал.
Реакционеры обрушили на автора град обвинений в безбожии, якобинстве, аморальности – причем это были еще не самые худшие слова. Ревнители литературной старины, так и не примирившиеся с романтизмом, кричали о надругательстве над поэзией и нормальным художественным вкусом. А романтики, не узнавая поэта, создавшего «Лару» и «Манфреда», удивлялись тому, до чего естественно, правдиво, безыскусно байроновское повествование, полностью лишенное возвышенных страстей и неистовых кульминаций, исключительных героев и зловещих тайн.
Они не знали, с каким упорством добивался он этой простоты, не ощутили перемены всего мироощущения Байрона, по-новому настроившей его лиру, которая теперь стремилась выразить
Все сущее с жестокой прямотою,
Все то, что есть, а не должно бы быть.
Они не чувствовали, что многое разделяло Байрона с романтизмом даже во времена восточных поэм и «Еврейских мелодий». Тем труднее было им объяснить, отчего в «Дон-Жуане» всем иллюзиям противостоит неприкрашенная истина, почему
…превращает правды хладный блеск
Минувших дней романтику в бурлеск.
Этот «хладный блеск» станет законом искусства уже для того поколения, которое, пережив романтизм, пойдет дальше, – как Пушкин в «Онегине», как Лермонтов в «Герое нашего времени». В «Дон-Жуане», может быть, впервые и открылась та «даль свободного романа», которую Пушкин сделает нормой для русской литературы, Стендаль, закончивший в 1831 году «Красное и черное», – для западной. И то, что Байрон опробовал как нововведение: автор, беседующий с читателями словно в присутствии героя или вовсе о нем позабыв, разомкнутый сюжет, который дает простор наблюдению и комментарию, ирония и героика, связанные отношениями тесного, хотя и не формального родства, образ эпохи, непременно просвечивающий через перипетии одной человеческой судьбы, – все это сделается бесценным достоянием реалистического искусства слова, из «Дон-Жуана» почерпнувшего для себя едва ли не больше, чем из книг любого другого романтика.
Но особая роль «Дон-Жуана» в движении литературы прояснится лишь со временем. Первые читатели этого не осознали. Зато ни от кого из них не укрылся обличительный пафос Байрона, а тот юмор на грани трагического, та беспощадность ко всяческим беспочвенным мечтам и романтическим мифам, не считающимся с низкой действительностью, – они выразительно сказали и о небоязни правды, отличавшей Байрона всегда, и о пережитом им надломе, прощании с идеалами, внушавшими такое доверие в юности. Об углубившейся рефлексии и обостряющемся чувстве, что окружающий поэта мир становится непереносим. Уже не метафорически.
Юмор «Дон-Жуана» многие в письмах Байрону называли жестоким. Отчасти это верно. Взяв за образец итальянских поэтов Возрождения, создавших шутливые рассказы о рыцарях – они до какой-то степени предвещают бессмертного «Дон-Кихота», – Байрон старался следовать их манере забавного изложения, которое расцвечено искрами пародии. Но выходили из-под его пера картины, чаще поражающие суровостью и ненавистью, чем добродушным остроумием.
Он описывал штурм Измаила, стремясь развлечь читателей похождениями Жуана, ловко добивающегося расположения Суворова. А получалась гнетущая иллюстрация «искусства убивать штыком и шашкой».
Перенося Жуана в «столицу ярко блещущих снегов», он создавал блестящий портрет екатерининского двора со всеми жеманными нравами и комическими нелепостями этого царствования. Читателю, тем более просвещенному европейцу, подобные понятия должны были казаться дикими, вызывая хохот. Однако и в этих песнях «Дон-Жуана» преобладают слова гнева, заглушающего беззлобную насмешку. Сколько яда в одном лишь мимолетном замечании о Екатерине, которая «мужчин любила и ценила, хоть тысячи их в битвах уложила». Без сарказма, хотя бы и злого, но с прямотой трибуна Байрон скажет, подразумевая русскую царицу:
По мне же самодержец-автократ
Не варвар, но похуже во сто крат.
И так – повсюду в «Дон-Жуане»: комедийный сюжет – и резкость интонации, заставляющая позабыть о фарсе, невинное ироническое описание – а следом за ним тяжелая пощечина, которой награждает поэт всех этих бесчисленных деспотов, святош, ханжей, придворных интриганов, свинцовых идолов тирании, душителей революции, демагогов, старающихся «законностью убийство прикрывать», и проклинаемых народом временщиков, и осыпанных орденами полководцев, на чьей совести загубленные армии бесправных солдат, и жалких рабов монархии, благословляющих бичи, которые хлещут по их спинам.
Какой-то шутовской хоровод проносится перед читателями «Дон-Жуана», и Байрон расправляется с этими призраками, разя их отточенным клинком своей сатиры, но они оживают снова и снова – в Константинополе, и Петербурге, и Лондоне, во времена прошедшие и прямо сейчас, когда еще не просохли чернила на только что заполненном восьмистишиями листке. Их, этих призраков, легионы, они обступают со всех сторон, и физически чувствуется, что «кровавая вакханалия» бушует повсюду в Европе, придавленной железными цепями, которые припас для нее Священный союз.
Кончаются 10-е годы прошлого века: время крушения Наполеона, время побед реакции, время гаснущих надежд. «Душа моя мрачна» – давно написанное стихотворение теперь приобретает особенно точный смысл.
Оттого и юмор «Дон-Жуана» оставлял впечатление беспросветности. Но все же оно было односторонним. Даже и в эти годы Байрон верил в силу разума, побеждающего всех чудовищ. И ни на миг не поколебалась его преданность своему высшему кумиру, своему божеству – Свободе. «Почтенные ренегаты» с их «весьма покладистой музой» – как искренне презирал он это разросшееся племя!
«Дон-Жуан» открывается издевательским посвящением «поэту-лауреату» Саути. С Робертом Саути отношения у Байрона сложились особые. Когда-то, вслед за возвращением Байрона с Востока, была пусть не дружба, но явная взаимная расположенность, естественная для поэтов, которые прокладывали путь романтизму. Да и сам Саути смолоду увлекался идеями, которые вдохновляли все поколение, вступившее в жизнь после 1789 года. Он даже написал революционную драму «Уот Тайлер», восславившую вождя крестьянского восстания, которое бушевало в Англии конца XIV века.
Но теперь Саути стыдился собственной молодости. И своей драмы он тоже стыдился. Это был сломленный человек, предпочитавший любую тиранию тем могучим всплескам бунтарской энергии, которые неотвратимо сопровождаются и жестокостями, и разрушениями – иной раз бессмысленными. Он видел только жестокости и не понимал, не хотел понять, что без этих мук, без этих неизбежных искривлений и насилий история не совершается никогда.
Позиция, занятая Саути, была вполне приемлемой для реакционеров, и они поспешили увенчать лаврами своего новоявленного барда. А он не переставал изумлять тех, кто давно его знал, своим мракобесием – прямо-таки фанатичным. «Дон-Жуана» он назвал «позором отечественной словесности», а Байрона – главою «сатанинской школы», с которой надлежит бороться всеми средствами. Да, очень разными оказались итоги, а ведь истоки были почти общими – во всяком случае, лежали рядом. Для Байрона Саути был ненавистен – даже не столько из-за его доносов, сколько из-за отступничества, возводимого в добродетель. Сам Байрон не предавал своих идеалов никогда. Пусть и не надеялся, что они осуществятся.
И на страницах «Дон-Жуана» он славит «монархам ненавистную Свободу» со всею патетической мощью, какая была доступна лишь его поэзии. Доходит весть о взволновавшейся Испании, где в 1820 году начиналась революция, которую потопят в крови, – и Байрон воодушевляется мечтой «увидеть поскорей свободный мир без черни и царей». Кто-то рассказывает ему о первых тайных обществах в России – и в шестой песне «Дон-Жуана» появляется:
Я знаю: в рев балтийского прибоя
Уже проник могучий новый звук –
Неукротимой вольности дыханье.
Не пустым словом была его юношеская клятва возжечь и поддержать «святое пламя» вражды с тиранами!
Но вольность ущемляют, не останавливаясь ни перед клеветой, ни перед насилием, и не разгорается вспыхивающий мгновеньями свет, и жизнь словно цепенеет, стиснутая удавкой деспотии.
Он чувствует себя одиноким в эти годы, отданные «Дон-Жуану», – одиноким, но не смирившимся. Не смирится он до самого конца, ведь:
…Шторма сила
Меня и крепкий челн мой не страшила.

* * *
Между тем шторм нарастает, грозя захлестнуть его самого. В Равенне разгромлены карбонарии; полиции известно, что нижний этаж палаццо Гвичьоли, где обитает Байрон, давно превращен в склад оружия, известно и о собраниях, происходящих еженедельно в сосновой роще за городом. Графу Гамба и его сыну предлагается безотлагательно покинуть пределы Папской области. Семейство уезжает во Флоренцию – Байрон следует за ними: его судьба всецело принадлежит Терезе. А она подумывает о Швейцарии. Итальянские порядки становятся слишком в тягость.
Вмешательство Шелли удержит ее от бегства, и старые друзья встретятся в Пизе, где собрался небольшой кружок англичан, предпочитавших душноватый воздух Италии совсем уже застойной атмосфере на родине. Вести из Лондона неутешительны. Права граждан, освященные веками, растоптаны, своекорыстие владеет сердцами. Король Георг III, страдавший душевным расстройством, зимой 1820 года скончался, престол занял принц-регент, фактически давно уж управлявший страной, где «берут налоги чуть ли не с волны». Оторвавшись от «Дон-Жуана», Байрон пишет политическую сатиру «Видение суда». Это фантазия: силы неба судят усопшего Георга, и главным обвинителем на необычном процессе выступает Дьявол. Князь тьмы потрясен злодействами, которые чинил почивший венценосец, – до такого не додуматься и самому врагу рода человеческого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я