раковины интернет магазин
Хотя Скотт не признавался, что исторические романы, выходившие под псевдонимом Уэверли, принадлежат его перу, сомнений на этот счет давно не было. Ну, а «Чайльд-Гарольд» и «Корсар» по-прежнему оставались сенсацией.
Недоброжелатели поэта изрядно потрудились, уговаривая Скотта отказаться от встречи с вольнодумом, известным своей безнравственностью. Но встреча все же произошла. И сразу они потянулись друг к другу, пусть о многом судили по-разному. Скотт был настроен в общем довольно консервативно: современная жизнь его отталкивала, но в ее обновление он не верил и предпочитал от нее отгораживаться, уходя в мир средневековья, когда нравы – так ему казалось – были чище, а люди бескорыстнее. Байроновскую жажду действия, которое переменило бы нынешнее состояние общества, Скотт воспринимал как беспочвенную мечту. Но он отдал должное этой страстной вере и безошибочно понял, что питает байроновскую меланхолию, какие громадные силы скрыты за маской безразличия, которую привык носить его нелюдимый собеседник. Он был готов простить Байрону и вспыльчивость, и откровенное презрение к молве, и угрюмую, желчную интонацию, с какой тот высказывался об Англии и англичанах. «Никогда еще не доводилось мне видеть человека, отмеченного таким благородством. Какая жалость, что его понятия нередко причиняют ему столько вреда, ведь он заслуживает любви и уважения больше всех прочих».
Говорят, понять – значит простить, но Белла понять не могла и не прощала: ни проступков, ни сущих мелочей. После их поездки к Августе, где ее потрясло явное предпочтение, оказываемое Байроном сестре, напрасно старавшейся смягчить слишком заметный раздор между супругами, в доме Байронов воцарилось взаимное недоверие, граничившее с открытой враждебностью. Родители, изначально не расположенные к Байрону, советовали Белле действовать со всей решительностью.
10 декабря родилась Ада Байрон, очаровательная девочка, унаследовавшая отцовские черты лица и всегда серьезные глаза матери.
А через месяц и пять дней Белла покинула дом на Пикадилли, прислав с дороги нежную записку, где, однако, не было ни слова о причинах, вынудивших ее решиться на этот шаг. Байрон больше никогда не увидит свою дочь. Аду постарались воспитать в ненависти к отцу, не жалея черных красок, когда при ней упоминалось его имя. Тщетные потуги! Подростком она прочтет книги Байрона. Сильнее этого впечатления не будет во всю последующую ее жизнь. Свой дом она превратит в музей поэта, а умирая, завещает себя похоронить рядом с ним…
О разрыве в лондонском обществе узнали немедленно. Несколько месяцев он был основной темой, обсуждаемой во всех салонах. Единодушно взвалили вину на Байрона, рассудив, что Белла оказалась жертвой его себялюбия и низких страстей. Лились густые потоки грязи, карикатуристы упражнялись в сомнительном остроумии на страницах недолговечных журнальчиков, скандал разрастался день ото дня, и трудно отделаться от ощущения, что его кто-то режиссировал, мстя за давние обиды. Мильбэнки затеяли процесс, не скрывая намерения навсегда отнять Аду и скомпрометировать Байрона бесповоротно. Белла изредка появлялась в Лондоне, чтобы повидаться со стряпчим; пускаться в объяснения случившегося она избегала, но дала понять, что знает о муже такие вещи, которые заставят в ужасе отшатнуться всякого, кто не утратил представления о чести.
Когда с грехом пополам было достигнуто соглашение, обязывающее бывших супругов жить порознь, а Байрона – отказаться от прав на Аду, истина чуть приоткрылась за всеми напластованиями клеветы, сплетен, слухов и кривотолков. И для друзей Байрона, и для него самого стало несомненным, что Белле внушили, будто она была только прикрытием, понадобившимся, чтобы утихли разговоры насчет преступного романа с Августой. Она была предрасположена поверить этим измышлениям, а светская чернь, давно жаждавшая оболгать Байрона, на которого не подействовали даже обвинения в аморальности, бросаемые почти открыто, не упустила такой возможности нанести поэту удар, мыслившийся убийственным. Наконец-то он поплатится за свой не в меру независимый нрав!
Что сам он в эти дни чувствовал, что творилось в его душе – об этом мы знаем немного: по нескольким посланиям Белле и по знаменитому стихотворению «Прости», которое было написано в апреле. Для печати оно не предназначалось, однако широко разошлось в списках. Одна газета, не спросив автора, поместила эти стихи, и волна самых вздорных обвинений, которая чуть было начала спадать, снова взметнулась с неистовой силой.
Белле он писал о том, что раскаивается в своих неловких поступках и словах, испытывает к ней чувства нежности и сострадания, просит вернуться. Предлагал искупить свою вину, впрочем не зная, чем именно он провинился. Тревожился о будущем Ады, взывал к благоразумию – все понапрасну. Мильбэнки хранили насупленное молчание. Их адвокат не скупился на угрозы. Когда пытались заговаривать о случившемся непосредственно с Байроном, ответ был неизменным: «Я не мог и не могу ни в чем упрекнуть ее за все время, проведенное со мною».
Его благородство не оценили; на взгляд лондонской публики, он был злодеем и чудовищем. «В несчастье меня пугают не лишения, – признавался он Томасу Муру, – моя гордость страдает от связанных с ним унижений». А потом, когда все это так или иначе закончится, он напишет Августе: «Мисс Мильбэнк едва не довела меня до умопомрачения».
Разумеется, для него не было тайной, что оскорбленные чувства Беллы, утратившей даже свойственную ей расчетливость, кем-то попросту используются, чтобы ранить его как можно больнее. Он подозревал Каро, но вскоре понял, что тут своего рода заговор: давно уже готовившийся конфликт с большим светом теперь сделался фактом, и надо было выбирать либо рабское лицемерие, либо твердость духовного самостоянья, неколебимую верность принципам, за которую всегда карают – таково правило, установленное в обществе, которому он принадлежал. Байрон не был бы самим собой, если бы в этой ситуации хоть на минуту задумался о выборе.
И клеветники знали это ничуть не хуже, оттого стараясь перещеголять друг друга в инсинуациях и нападках, суетливо торопясь излить свою злобу, потому что каждому было ясно: он не покается, не смирится, он предпочтет сжечь за собой все мосты. Дело двигалось к жестокой развязке, акт о разделении был подписан. Байрон уехал в Ньюстед, обошел окрестные поля, бродил по зазеленевшему парку, слушал гомон птиц, хлопотавших в столетних дубах, часами сидел в развалившейся беседке у пруда. Словно предчувствовал, что видит все это в последний раз.
Здесь родились и его прощальные стихи к Белле.
Мои вины, быть может, знаешь,
Мое безумство можно ль знать?
Надежды – ты же увлекаешь:
С тобой увядшие летят.
Ты потрясла моей душою;
Презревший свет, дух гордый мой
Тебе покорным был; с тобою
Расставшись, расстаюсь с душой!
Свершилось все – слова напрасны,
И нет напрасней слов моих;
Но в чувствах сердца мы не властны,
И нет преград стремленью их…
Судьба его перевернулась, кончилось время его веры в великое счастье, которого он так достоин, время упований, и чистого вдохновения, озаряемого мыслью о прекрасном завтрашнем дне, и высокого поэтического полета, и душевной гармонии, торжествующей над мраком и унынием, – кончилось время молодости. Ничто не вернется из этой чудесной поры, а впереди ждут чужбина, страдания и тоска. Так он тогда думал, гоня прочь любые утешения, любые иллюзии.
25 апреля 1816 года он сел в Дувре на корабль, увозивший его далеко от нерадушной родины. Он ехал в Бельгию, потом дальше, в немецкие княжества, Женеву, Италию – не так уж важно, где кончится его скитальчество.
Англию он покинул навсегда.
«Беде и злу противоборство»
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без Промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть – как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой.
Недвижный, темный и немой.
Байрон
Несется разбитыми войной европейскими дорогами просторный экипаж, мелькают в окне большие города и безвестные селенья: Остенде, Брюссель, деревушки по Рейну. Островерхие кирхи выглядывают из пышной зелени рано распустившихся крон, черепичные крыши утонули в цветенье старых вишен и яблонь. Уже проступили на горизонте очертания гор, клиньями вонзающихся в безоблачное небо. На почтовых станциях все чаще попадаются причудливо одетые люди в пастушеских шляпах, а воздух какой-то особенно густой, напоенный ароматом альпийских лугов, «бальзамический», как говаривали в старину. Швейцария, или, по тогдашним атласам, Гельвеция. Истинный рай на земле.
Байрон решил сделать остановку на Женевском озере. Русский путешественник Николай Карамзин побывал тут ровно четверть века назад. Горы и долины гельветийские восхищали его безмерно: «Всякое дуновение ветерка проницает, кажется, в сердце мое и развевает в нем чувство радости. Какие места! Какие места!.. Ах! Если бы теперь, в самую сию минуту, надлежало мне умереть, то я со слезою любви упал бы во всеобъемлющее лоно природы, с полным уверением, что оно зовет меня к новому счастию…»
Слог Карамзина становится в швейцарских письмах непривычно торжествен, возвышен. Впечатления ли, очищающие душу, тому причиной, или чарующие пейзажи воспламенили надежду, что благость природы сделает благостным и людской жребий, – во всяком случае, нигде не отыскать у Карамзина столь проникновенных страниц. Да и не удивительно. Ведь к женевским берегам влекла его не одна любознательность. Он ехал поклониться своей святыне: как мог он миновать места, «где величайший из писателей осьмого-надесять века укрывался от злобы и предрассуждений человеческих».
Жан-Жак Руссо покоился на острове посреди озера, воспетого им в бессмертной «Юлии, или Новой Элоизе». Роману этому дан подзаголовок «Письма двух любовников, живущих в маленьком городке у подножия Альп». Напечатанный в 1761 году, роман стал настольной книгой для нескольких поколений. Может быть, за все столетие не было произведения, которое в такой степени помогло бы укрепиться понятиям и настроениям, сделавшим Французскую революцию неизбежной.
Понять эту связь не так-то просто: Руссо, кажется, сочинил лишь трогательную историю несчастливой любви, столкнувшейся с властью сословных норм и неразумно устроенных отношений. Но эта история заключала в себе философский и нравственный смысл, поистине убийственный для господствующего порядка вещей.
О том, «каков он, истинный общественный порядок», книга Руссо сказала с простотой и ясностью, доступной лишь гениям: «Пусть же люди занимают положение по достоинству, а союз сердец пусть будет по выбору… Те же, кто устанавливает его по происхождению или богатству, подлинные нарушители порядка, их-то и нужно осуждать или же наказывать». Нам эта мысль представляется очевидной, но двести с лишним лет назад дело обстояло иначе. «Новую Элоизу» прочли как манифест бесправных и отверженных, в ней узрели посягательство на фундаментальные основы, которыми держалось общество. Сколько копий было сломано в яростных спорах, ею вызванных.
А неодолимая притягательность «Новой Элоизы» для всех, кто дорожил справедливостью и правдой, росла и росла год от года. Сентиментально настроенные сверстницы Юлии проливали потоки слез, читая о злоключениях, которые ей выпало пережить, и поминутно встречая в книге сентенции вроде этой, принадлежащей герою романа, учителю Сен-Пре: «Что за роковой дар – чувствительная душа! Того, кто обладает этим даром, ждут на земле одни лишь скорби и печали…»
Однако людей, проникших в логику Руссо, «Новая Элоиза» поражала не только своей тончайшей картиной жизни сердца, а не внешних происшествий, хотя они почитались для романа обязательными, и не только твердостью, с какой автор говорил о дурных принципах, как об источнике всех бедствий, – из этой книги были сделаны выводы намного более глубокие и решительные, хотя бы тем же Карамзиным, писавшим много лет спустя: «Для существа нравственного нет блага без свободы».
При жизни Руссо бедствовал и терпел гонения, умер он в 1778 году почти нищим. Конвент признал этого мыслителя одним из духовных вождей революции, его прах перенесли в Пантеон. А пока Руссо лежал в родной земле, его могила успела превратиться в место паломничества. С разными чувствами сюда приезжали, однако одно было общим: гельветийская природа, скромная красота озерных бухт, каштановые рощи вокруг городка Веве и деревни Кларан – все это воспринималось так, как будто сию минуту покажутся на какой-нибудь старой аллее Сен-Пре, Юлия, ее подруга Клара и разыграется какая-нибудь из знаменитых сцен романа, навсегда запомнившаяся с юности. Карамзин обошел здесь каждый уголок, словно бы мысленно перечитывая книгу, столь многое для него значившую. Вот с этого утеса намеревался броситься в волны отчаявшийся Сен-Пре, написав возлюбленной, что в последний раз взглянул на ее отдаленное жилище, одолжив телескоп у местного священника. А в этой живописной деревеньке стоял дом Юлии, и этот сад слышал признания, каких до Руссо никто не решался воспроизвести. И лесок у горного уступа все еще сохранился, тот самый, где произошло бурное объяснение, увенчанное первым поцелуем. А чуть подальше «волны озера омывают стены укрепленного Шильиона; унылый шум их склоняет душу к меланхолической дремоте».
Вероятно, Карамзину сообщили предание, связанное с Шильонским замком, где был заточен Франсуа Боннивар, женевский гуманист, прославившийся, когда в XVI веке его родина вела борьбу с герцогом Савойским. Легенда утверждала, что Боннивара и двух его братьев схватили разбойники и доставили герцогу, который велел содержать их в мрачном подземелье, затопляемом во время наводнений; здесь он провел шесть лет, пока не вышел на свободу один – братья его погибли. И так велика была его скорбь, что он хотел вернуться в свое узилище, оставшись безразличным к приветствиям женевцев, чтивших своего героя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Недоброжелатели поэта изрядно потрудились, уговаривая Скотта отказаться от встречи с вольнодумом, известным своей безнравственностью. Но встреча все же произошла. И сразу они потянулись друг к другу, пусть о многом судили по-разному. Скотт был настроен в общем довольно консервативно: современная жизнь его отталкивала, но в ее обновление он не верил и предпочитал от нее отгораживаться, уходя в мир средневековья, когда нравы – так ему казалось – были чище, а люди бескорыстнее. Байроновскую жажду действия, которое переменило бы нынешнее состояние общества, Скотт воспринимал как беспочвенную мечту. Но он отдал должное этой страстной вере и безошибочно понял, что питает байроновскую меланхолию, какие громадные силы скрыты за маской безразличия, которую привык носить его нелюдимый собеседник. Он был готов простить Байрону и вспыльчивость, и откровенное презрение к молве, и угрюмую, желчную интонацию, с какой тот высказывался об Англии и англичанах. «Никогда еще не доводилось мне видеть человека, отмеченного таким благородством. Какая жалость, что его понятия нередко причиняют ему столько вреда, ведь он заслуживает любви и уважения больше всех прочих».
Говорят, понять – значит простить, но Белла понять не могла и не прощала: ни проступков, ни сущих мелочей. После их поездки к Августе, где ее потрясло явное предпочтение, оказываемое Байроном сестре, напрасно старавшейся смягчить слишком заметный раздор между супругами, в доме Байронов воцарилось взаимное недоверие, граничившее с открытой враждебностью. Родители, изначально не расположенные к Байрону, советовали Белле действовать со всей решительностью.
10 декабря родилась Ада Байрон, очаровательная девочка, унаследовавшая отцовские черты лица и всегда серьезные глаза матери.
А через месяц и пять дней Белла покинула дом на Пикадилли, прислав с дороги нежную записку, где, однако, не было ни слова о причинах, вынудивших ее решиться на этот шаг. Байрон больше никогда не увидит свою дочь. Аду постарались воспитать в ненависти к отцу, не жалея черных красок, когда при ней упоминалось его имя. Тщетные потуги! Подростком она прочтет книги Байрона. Сильнее этого впечатления не будет во всю последующую ее жизнь. Свой дом она превратит в музей поэта, а умирая, завещает себя похоронить рядом с ним…
О разрыве в лондонском обществе узнали немедленно. Несколько месяцев он был основной темой, обсуждаемой во всех салонах. Единодушно взвалили вину на Байрона, рассудив, что Белла оказалась жертвой его себялюбия и низких страстей. Лились густые потоки грязи, карикатуристы упражнялись в сомнительном остроумии на страницах недолговечных журнальчиков, скандал разрастался день ото дня, и трудно отделаться от ощущения, что его кто-то режиссировал, мстя за давние обиды. Мильбэнки затеяли процесс, не скрывая намерения навсегда отнять Аду и скомпрометировать Байрона бесповоротно. Белла изредка появлялась в Лондоне, чтобы повидаться со стряпчим; пускаться в объяснения случившегося она избегала, но дала понять, что знает о муже такие вещи, которые заставят в ужасе отшатнуться всякого, кто не утратил представления о чести.
Когда с грехом пополам было достигнуто соглашение, обязывающее бывших супругов жить порознь, а Байрона – отказаться от прав на Аду, истина чуть приоткрылась за всеми напластованиями клеветы, сплетен, слухов и кривотолков. И для друзей Байрона, и для него самого стало несомненным, что Белле внушили, будто она была только прикрытием, понадобившимся, чтобы утихли разговоры насчет преступного романа с Августой. Она была предрасположена поверить этим измышлениям, а светская чернь, давно жаждавшая оболгать Байрона, на которого не подействовали даже обвинения в аморальности, бросаемые почти открыто, не упустила такой возможности нанести поэту удар, мыслившийся убийственным. Наконец-то он поплатится за свой не в меру независимый нрав!
Что сам он в эти дни чувствовал, что творилось в его душе – об этом мы знаем немного: по нескольким посланиям Белле и по знаменитому стихотворению «Прости», которое было написано в апреле. Для печати оно не предназначалось, однако широко разошлось в списках. Одна газета, не спросив автора, поместила эти стихи, и волна самых вздорных обвинений, которая чуть было начала спадать, снова взметнулась с неистовой силой.
Белле он писал о том, что раскаивается в своих неловких поступках и словах, испытывает к ней чувства нежности и сострадания, просит вернуться. Предлагал искупить свою вину, впрочем не зная, чем именно он провинился. Тревожился о будущем Ады, взывал к благоразумию – все понапрасну. Мильбэнки хранили насупленное молчание. Их адвокат не скупился на угрозы. Когда пытались заговаривать о случившемся непосредственно с Байроном, ответ был неизменным: «Я не мог и не могу ни в чем упрекнуть ее за все время, проведенное со мною».
Его благородство не оценили; на взгляд лондонской публики, он был злодеем и чудовищем. «В несчастье меня пугают не лишения, – признавался он Томасу Муру, – моя гордость страдает от связанных с ним унижений». А потом, когда все это так или иначе закончится, он напишет Августе: «Мисс Мильбэнк едва не довела меня до умопомрачения».
Разумеется, для него не было тайной, что оскорбленные чувства Беллы, утратившей даже свойственную ей расчетливость, кем-то попросту используются, чтобы ранить его как можно больнее. Он подозревал Каро, но вскоре понял, что тут своего рода заговор: давно уже готовившийся конфликт с большим светом теперь сделался фактом, и надо было выбирать либо рабское лицемерие, либо твердость духовного самостоянья, неколебимую верность принципам, за которую всегда карают – таково правило, установленное в обществе, которому он принадлежал. Байрон не был бы самим собой, если бы в этой ситуации хоть на минуту задумался о выборе.
И клеветники знали это ничуть не хуже, оттого стараясь перещеголять друг друга в инсинуациях и нападках, суетливо торопясь излить свою злобу, потому что каждому было ясно: он не покается, не смирится, он предпочтет сжечь за собой все мосты. Дело двигалось к жестокой развязке, акт о разделении был подписан. Байрон уехал в Ньюстед, обошел окрестные поля, бродил по зазеленевшему парку, слушал гомон птиц, хлопотавших в столетних дубах, часами сидел в развалившейся беседке у пруда. Словно предчувствовал, что видит все это в последний раз.
Здесь родились и его прощальные стихи к Белле.
Мои вины, быть может, знаешь,
Мое безумство можно ль знать?
Надежды – ты же увлекаешь:
С тобой увядшие летят.
Ты потрясла моей душою;
Презревший свет, дух гордый мой
Тебе покорным был; с тобою
Расставшись, расстаюсь с душой!
Свершилось все – слова напрасны,
И нет напрасней слов моих;
Но в чувствах сердца мы не властны,
И нет преград стремленью их…
Судьба его перевернулась, кончилось время его веры в великое счастье, которого он так достоин, время упований, и чистого вдохновения, озаряемого мыслью о прекрасном завтрашнем дне, и высокого поэтического полета, и душевной гармонии, торжествующей над мраком и унынием, – кончилось время молодости. Ничто не вернется из этой чудесной поры, а впереди ждут чужбина, страдания и тоска. Так он тогда думал, гоня прочь любые утешения, любые иллюзии.
25 апреля 1816 года он сел в Дувре на корабль, увозивший его далеко от нерадушной родины. Он ехал в Бельгию, потом дальше, в немецкие княжества, Женеву, Италию – не так уж важно, где кончится его скитальчество.
Англию он покинул навсегда.
«Беде и злу противоборство»
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без Промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть – как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой.
Недвижный, темный и немой.
Байрон
Несется разбитыми войной европейскими дорогами просторный экипаж, мелькают в окне большие города и безвестные селенья: Остенде, Брюссель, деревушки по Рейну. Островерхие кирхи выглядывают из пышной зелени рано распустившихся крон, черепичные крыши утонули в цветенье старых вишен и яблонь. Уже проступили на горизонте очертания гор, клиньями вонзающихся в безоблачное небо. На почтовых станциях все чаще попадаются причудливо одетые люди в пастушеских шляпах, а воздух какой-то особенно густой, напоенный ароматом альпийских лугов, «бальзамический», как говаривали в старину. Швейцария, или, по тогдашним атласам, Гельвеция. Истинный рай на земле.
Байрон решил сделать остановку на Женевском озере. Русский путешественник Николай Карамзин побывал тут ровно четверть века назад. Горы и долины гельветийские восхищали его безмерно: «Всякое дуновение ветерка проницает, кажется, в сердце мое и развевает в нем чувство радости. Какие места! Какие места!.. Ах! Если бы теперь, в самую сию минуту, надлежало мне умереть, то я со слезою любви упал бы во всеобъемлющее лоно природы, с полным уверением, что оно зовет меня к новому счастию…»
Слог Карамзина становится в швейцарских письмах непривычно торжествен, возвышен. Впечатления ли, очищающие душу, тому причиной, или чарующие пейзажи воспламенили надежду, что благость природы сделает благостным и людской жребий, – во всяком случае, нигде не отыскать у Карамзина столь проникновенных страниц. Да и не удивительно. Ведь к женевским берегам влекла его не одна любознательность. Он ехал поклониться своей святыне: как мог он миновать места, «где величайший из писателей осьмого-надесять века укрывался от злобы и предрассуждений человеческих».
Жан-Жак Руссо покоился на острове посреди озера, воспетого им в бессмертной «Юлии, или Новой Элоизе». Роману этому дан подзаголовок «Письма двух любовников, живущих в маленьком городке у подножия Альп». Напечатанный в 1761 году, роман стал настольной книгой для нескольких поколений. Может быть, за все столетие не было произведения, которое в такой степени помогло бы укрепиться понятиям и настроениям, сделавшим Французскую революцию неизбежной.
Понять эту связь не так-то просто: Руссо, кажется, сочинил лишь трогательную историю несчастливой любви, столкнувшейся с властью сословных норм и неразумно устроенных отношений. Но эта история заключала в себе философский и нравственный смысл, поистине убийственный для господствующего порядка вещей.
О том, «каков он, истинный общественный порядок», книга Руссо сказала с простотой и ясностью, доступной лишь гениям: «Пусть же люди занимают положение по достоинству, а союз сердец пусть будет по выбору… Те же, кто устанавливает его по происхождению или богатству, подлинные нарушители порядка, их-то и нужно осуждать или же наказывать». Нам эта мысль представляется очевидной, но двести с лишним лет назад дело обстояло иначе. «Новую Элоизу» прочли как манифест бесправных и отверженных, в ней узрели посягательство на фундаментальные основы, которыми держалось общество. Сколько копий было сломано в яростных спорах, ею вызванных.
А неодолимая притягательность «Новой Элоизы» для всех, кто дорожил справедливостью и правдой, росла и росла год от года. Сентиментально настроенные сверстницы Юлии проливали потоки слез, читая о злоключениях, которые ей выпало пережить, и поминутно встречая в книге сентенции вроде этой, принадлежащей герою романа, учителю Сен-Пре: «Что за роковой дар – чувствительная душа! Того, кто обладает этим даром, ждут на земле одни лишь скорби и печали…»
Однако людей, проникших в логику Руссо, «Новая Элоиза» поражала не только своей тончайшей картиной жизни сердца, а не внешних происшествий, хотя они почитались для романа обязательными, и не только твердостью, с какой автор говорил о дурных принципах, как об источнике всех бедствий, – из этой книги были сделаны выводы намного более глубокие и решительные, хотя бы тем же Карамзиным, писавшим много лет спустя: «Для существа нравственного нет блага без свободы».
При жизни Руссо бедствовал и терпел гонения, умер он в 1778 году почти нищим. Конвент признал этого мыслителя одним из духовных вождей революции, его прах перенесли в Пантеон. А пока Руссо лежал в родной земле, его могила успела превратиться в место паломничества. С разными чувствами сюда приезжали, однако одно было общим: гельветийская природа, скромная красота озерных бухт, каштановые рощи вокруг городка Веве и деревни Кларан – все это воспринималось так, как будто сию минуту покажутся на какой-нибудь старой аллее Сен-Пре, Юлия, ее подруга Клара и разыграется какая-нибудь из знаменитых сцен романа, навсегда запомнившаяся с юности. Карамзин обошел здесь каждый уголок, словно бы мысленно перечитывая книгу, столь многое для него значившую. Вот с этого утеса намеревался броситься в волны отчаявшийся Сен-Пре, написав возлюбленной, что в последний раз взглянул на ее отдаленное жилище, одолжив телескоп у местного священника. А в этой живописной деревеньке стоял дом Юлии, и этот сад слышал признания, каких до Руссо никто не решался воспроизвести. И лесок у горного уступа все еще сохранился, тот самый, где произошло бурное объяснение, увенчанное первым поцелуем. А чуть подальше «волны озера омывают стены укрепленного Шильиона; унылый шум их склоняет душу к меланхолической дремоте».
Вероятно, Карамзину сообщили предание, связанное с Шильонским замком, где был заточен Франсуа Боннивар, женевский гуманист, прославившийся, когда в XVI веке его родина вела борьбу с герцогом Савойским. Легенда утверждала, что Боннивара и двух его братьев схватили разбойники и доставили герцогу, который велел содержать их в мрачном подземелье, затопляемом во время наводнений; здесь он провел шесть лет, пока не вышел на свободу один – братья его погибли. И так велика была его скорбь, что он хотел вернуться в свое узилище, оставшись безразличным к приветствиям женевцев, чтивших своего героя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29