Оригинальные цвета, рекомендую всем
В парадном костюме Аласов появился на пороге Майиного дома.
— Ладно, ладно, Серёжа… — Майя с трудом отняла свою руку.
Аласов без слов глядел на неё, разрумянившуюся у печи, лохматую.
На кухне шкворчало и шипело, умопомрачительные запахи доносились оттуда.
— Осваивайся, кончаю уже.
Всё ещё чувствуя на ладони тепло её руки, Сергей зашагал из угла в угол. Девичья комнатка была тесна ему.
Вот уж правда — девичья. На всём словно печать: это Майино. Креслице, высокая кровать, зеркало. В это зеркало она смотрится утром, встав с постели…
В простой рамке портрет — юноша с запрокинутым лицом, хохочущий рот. Снимок размытый, нерезкий, из-под рамки выглядывает чьё-то отрезанное плечо, — переснято с групповой карточки.
Они с боем выиграли кубок по волейболу, весь райцентр кричал «ура», фотодеятель из местной газеты щёлкнул их, ещё разгорячённых победой. Отрезанное плечо — это как раз его, Сергея Аласова, плечо…
На маленьком столике стояла ещё одна карточка. Тоже Сеня — в гимнастёрке, в пилотке. Лицо его здесь было черно, брови насуплены, парню можно было дать все тридцать. А между снимками — всего несколько месяцев. Первый снимок — их юность, школа, волейбол, а второй — война. Фотографировались в Новосибирске, на рынке у «пушкаря».
Никаких других карточек в комнате Майи не было, даже их общей, после десятого класса. Сенька был единственным здесь хозяином.
Сергей поднёс карточку к глазам. Вопрошающий Семёнов взгляд устремился ему навстречу — взгляд человека, которого через полтора года убьют на войне. За спиной солдата был изображён рыцарский замок и белые лебеди на пруду.
Он не слышал, когда вошла Майя, только почувствовал дыхание рядом — Майя через плечо тоже смотрела на карточку.
— Без погон почему-то. Разве тогда ещё не было?
— Тогда ещё не было.
Он осторожно поставил карточку на место, но она снова взяла её, протёрла стекло фартуком.
— Расскажи, — попросила. — Как всё это было?
— Да я ведь рассказывал… И писал подробно.
— Расскажи, — повторила она.
Она села в креслице, он стоял, прислонившись спиной к стене. Снова, в который раз, стал он пересказывать — как они шагали строем по лесному тракту, как на полпути остановились на свой первый солдатский привал, и Сеня Чычахов, лёжа рядом с ним, головой на мешке, сказал тогда: «Майя с твоей Надей там остались. Они подруги верные. Давай и мы с тобой — до самого конца…» И Сергей ответил: «Давай, Сеня».
Новобранцев повезли на барже по Лене. Они спали бок о бок, ели из одного котелка. Почти совсем не спускались с палубы вниз — ведь видели Лену первый раз в жизни. И может, последний…
Однажды их подняли среди ночи по тревоге, зачитали сообщение Совинформбюро: советская авиация бомбила Берлин! Вот уж возликовали, как только баржу не перевернули!
Всю зиму они проучились в полковой школе под Новосибирском. Выпускникам в строю объявили: Аласов направляется в пехотное училище, Чычахов в маршевую роту, на фронт. Едва дождавшись команды «разойдись», кинулись к начальству: они непременно должны быть вместе! Всё напрасно. Расставаясь, они чуть не плакали, два парня. Сеня утешал: «Я тебя на фронте буду ждать».
Сергей рассказывал, искоса поглядывая на Майю. Она сидела неподвижно, и глаза её были сухи. Но блеск их был горячечный, и Аласов подумал: уж лучше бы заплакала…
— Не жив и не погиб, «пропал без вести», — проговорила она. — Сколько ни посылала запросов, всегда одно и то же — «пропал без вести». Как это можно — человек пропал?
Она встала, выдвинула ящик маленького столика.
— Письма Сенины… Можешь посмотреть…
Из кухни остро несло пригорелым, Майя пошла туда, оставив его наедине с письмами.
Военные треугольнички без марок, все в чернильных кляксах штемпелей, истёртые на сгибах. Можно себе представить, сколько раз она разворачивала их и сворачивала.
Сергей открыл одно, в глаза бросилось: «Пташечка моя…» — поспешно свернул письмо. По штемпелям можно было определить — это из полковой школы, а эти уже с фронта. Одно письмо было особенно истрёпано, наискосок по нему выведено расплывшимся химическим карандашом: «Передай дальше по цепи». Видимо, последнее. Сергей, почему-то оглянувшись на дверь, развернул треугольник.
«…Милая, золотая моя! Вот уже два дня, как он молотит нас, то сверху, то в лоб. Но о смерти не думаю… Пока даже не царапнуло. Живу и буду жить! Вернусь к тебе».
Они разлили вино по рюмкам, подняли, не чокаясь.
— За Сеню первую.
— За Сеню…
Может, впервые в жизни Аласову с такой сосущей тоской захотелось напиться. Но вино было слабенькое. Чтобы не обидеть хозяйку, он старательно ковырялся в жареном. Сама Майя есть ничего не стала.
«Ни-ког-да!» — закричала тогда на тропинке. А ведь и правда — никогда. Ни я, никто другой.
Это у неё даже больше, чем любовь. Зарубцовываются самые страшные раны, но на живом, на живущем. А здесь вдова до гроба — хоть и не венчанная.
— Ты мне о Сене всё рассказывай, любую подробность, какую вспомнишь. О чём вы тогда говорили?
— Говорили о войне… — с несдержанным раздражением ответил он и тут же поправился: — И о вас, конечно. Старались представить себе, как вы здесь с Надей. Тебя он очень любил…
Аласов поднял глаза и поразился незнакомому её облику — резко прочерченные к подбородку морщины, седые нити в волосах. Нет, давным-давно она уже не та девушка, какой показалась у речки, с вёдрами.
Проскрипели шаги под окном, кто-то на пороге с шумом стал обивать ноги.
— Это ты, Саргылана?
— Я, Майя Ивановна…
Ах да, у Майи ведь жиличка. Саргылана Тарасовна, молоденькая литераторша. Как он, собираясь в гости, не вспомнил об этом? И слава богу.
Теперь они сидели за столом втроём. Аласов изо всех сил стал ухаживать за постоялицей. Саргылана Тарасовна вблизи и вовсе ребёнок — глазки, кудряшки… Вино она выпила с гримасой, будто кислоты глотнула.
— А теперь давайте за нашу приживаемость. Мы ведь с вами, Саргылана Тарасовна, оба новенькие в школе, не так ли?
Девушка вместо ответа только взглянула умоляюще.
— Сергей Эргисович, — сказала Майя, легко тронув Аласова за руку. — Давайте лучше по-русски будем говорить. Саргыланочка по-якутски не может так быстро.
— Как?! — изумился Аласов. — Да она что… не якутка, выходит?
Ему не ответили, за столом воцарилось неловкое молчание. Но когда снова заговорили, беседа продолжалась уже по-русски.
Теперь Саргылана Тарасовна держалась куда бойчей — принялась рассказывать о своём недалёком отрочестве, вспоминать студенческие годы, потом пожаловалась, как плохо у неё получается в школе — ребята не слушаются, урока то не хватает, то слишком долго тянется время…
— Я вам одно скажу, дорогая Саргылана, — вдруг прервал он девушку. — Будет у вас ребёнок, непременно учите его якутскому. Потому что не дело это… — Он поймал предостерегающий взгляд Майи, но не остановился, а даже с вызовом пристукнул ладонью по столу. — Да, не дело! Однажды в Якутске останавливаю такого… сопляка. Спрашиваю что-то, а он мне: «По-вашему не говорю». По-вашему! Я так вам скажу, дорогая Саргылана…
Но та неожиданно поднялась и кинулась из комнаты. Майя укоризненно глянула на Аласова:
— Сергей, ну разве можно так!
— Чёрт знает какой у меня невезучий характер, — смущённо жаловался Аласов Майе уже на улице; накинув шаль, она пошла проводить его. — Как у Мэник Мэнигийээна — хочется лучше, а получается хуже. Шёл мириться, а вдобавок ещё одного человека обидел…
Майя стала рассказывать, какая славная девушка Саргылана, как она мучается, что так воспитана с детства. А он видел её лицо, поблёскивающие зубы и думал, что всё кончено. Майка рядом, что-то говорит ему, держит под локоть, а на самом деле она всё дальше и дальше. И тут уже ничего не поделать. Висит над её кроватью портрет, где торчит и твоё отрезанное плечо. Тут и весь ответ тебе.
— …А иначе как же без методики, верно? — спросила Майя и заглянула ему в лицо.
— Верно! — сказал он со всей возможной убедительностью. — Майечка, это ты совершенно правильно…
Он пожал ей руку, будто перед разлукой стараясь запомнить её лицо:
— За пироги спасибо, никогда вкуснее не едал.
Это случайно подвернувшееся «никогда» отдалось в нём эхом: «ни-ког-да»…
Майя что-то ещё говорила ему, но он думал теперь о том, что пора приниматься за дело, работой вышибать из себя дурь. Когда человек возвращается в родные края, сначала его носят на руках, угощают, мир кружится вокруг колесом, но проходят первые дни, люди опять обращаются к своим делам, и жалок гость, который вовремя не заметил перемены и всё ещё куролесит. Уймись. Ты не гость уже, а здешний житель, работник. Пора!
— Пора, — сказал он Майе. — Пойду…
— Иди, — сказала она. — До завтра.
VII. Чёрный лист берёзы
Который день дождь и дождь. Небо, ещё недавно такое высокое, теперь тяжело лежит на вершинах деревьев намокшим грязным одеялом.
Натянув на плечи свой элегантный московский плащик, с непокрытой головой, Саргылана сбежала со школьных ступеней прямо в дождь и, не обходя луж, побрела улицей.
Минул ещё один школьный день — безрадостный, зря прожитый. Как гордо стояла она на торжественной линейке — педагог среди педагогов! Но вот большой школьный корабль спокойно тронулся в путь, каждый занял своё место, а что она? У неё всё хуже и хуже.
Борис Куличиков ужас что натворил в тетради. «Да неужели ты не запомнил ничего? Ведь только что прошли!» Только что? Теперь и мальчик изумился: он ничего не помнил, ничегошеньки. Она долбила им, казалось, сама себя превзошла в терпеливости. Всё бесполезно, вылетело словно в форточку. В том же классе на днях Тима Денисов спросил: «Саргылана Тарасовна, а почему мы в пятом классе учили интересные стихи, а в этом году такие скучные?» Действительно, почему?
Все посмеиваются: «Начинать без мук — значит обкрадывать свою биографию». Завуч посидел у неё на уроке и сделал заключение — слишком мягкое обращение с классом! Враки! Ей противопоказано заниматься педагогикой, как другим медициной или парашютным спортом. Недаром говорят, что бездарный учитель — враг, от него вреда больше, чем от детской эпидемии.
Она всё шагала по лужам. Деревня кончилась, началось огороженное жердями картофельное поле, всё перерытое, в пожухлых стеблях. Дождь, на минуту притихший, зарядил с новой силой. Пришлось свернуть под защиту ближней берёзы.
Кичливые её слова, брошенные отцу: «Еду в село учительницей» — теперь вспоминались ей в таком жалком свете! Учительница… Бездарь безнадёжная!
Опёршись о мокрый ствол, не в силах сдержаться, она заревела в голос. Но слёзы не принесли облегчения. Стало ещё обидней за себя, такую неудачливую, всеми брошенную. Они были щедры на приветствия и посулы, но разве кто-нибудь хоть пальцем шевельнул, чтобы помочь ей в несчастье? Почему ни у кого не хватило честности сказать ей: остановись! Нет, они улыбались ей в лицо.
Вдалбливали в пединституте, какой там храм сжёг Герострат и что сказал Песталоцци. Но никто не объяснил, почему для Тимы Денисова стихи могут стать скучными? А этот Тимир Иванович, с его постной физиономией: «Наладьте дисциплину, придерживайтесь методик». Она ли не просиживает ночи над проклятыми методиками!
Но больше всех, конечно, виноват отец. Это он воспитал её посмешищем для людей. Притворяется любящим, пишет: «Ланочка, если тебе будет трудно на селе, бросай всё и возвращайся в Якутск — хорошее местечко ждёт тебя». Уверен, что она не выдержит, давно приготовил «местечко». Слово-то какое отвратительное.
Плети дождя сбивали с берёзы последние листья, они проносились мимо — чёрные, разбухшие. Чёрные! Не зелёные, не золотисто-жёлтые, какие всю жизнь ей показывали в кино, на любимых полотнах, на нежном фарфоре. Оказывается, листья-то у берёзы чёрные…
Саргылана в отчаянии потрясла берёзу, мёртвая листва облепила ей лицо.
Опустела школа, только из десятого всё ещё доносился шум, слышен был резкий тенорок Нахова, кажется, он даже палкой постукивал по столу.
Набравшись терпения, Аласов листал старые брошюрки. В какой-то миг, словно под пристальным взглядом, он вскинул голову и увидел в окне Майю.
Она стояла в глубине садика с запрокинутым лицом и протянутыми вперёд руками: две девочки наперегонки бежали к учительнице. Да, она любит детей, эта женщина, не знавшая материнства…
Собирает на занятие своих юннатов. Как недавно изящно выразилась местная газета, «преподавательница биологии М.И. Унарова отдаёт весь жар души»… Хотя оно и правда, едва ли где ещё в условиях вечной мерзлоты можно встретить такую коллекцию, как в пришкольном саду у Майи: малина, земляника, ежевика, смородина, стелющиеся яблони… Майин сад. Живая душа её.
Сейчас сад был по-осеннему жёлт, и в этой желтизне отчётливо рисовалась фигура женщины в чёрном плаще. Невидимый сам, он мог разглядывать её сколько угодно, но Аласов силой заставил себя отвернуться от окна. Если человек однажды сказал себе: «Всё!», то обязан поступать, как сказал.
В коридоре загрохотало, вал ребячьих голосов докатился до учительской. Нахов так резко захлопнул дверь за собой, будто ушёл от преследователей.
— Ох-ох… — грохнул он, тяжело отдуваясь. — Едва не растерзали дорогого своего учителя башибузуки. И знаете из-за чего? — Нахов явно обрадовался, что в учительской есть с кем перемолвиться. — Не представите! Из-за образа парторга Толбонова! — Назвал известную книжку. — Было бы из-за чего рога ломать! Скажу, по секрету, образ этот — весьма откровенная книжная липа, ни живой кровинки. Но я учитель как-никак, обязан воспитывать уважение к литературе… Я и покриви душой, — мол, хоть сам по себе Толбонов и не удался, но его роль в произведении… и тому подобное. Тут они меня и взяли в оборот! Разве такой пустозвон, кричат, достоин называться парторгом? Вот, друг мой Аласов, какой строгий народ у нас растёт. Даже за такой, в общем, малый грех, как пустозвонство…
— Ну, положим, пустозвонство не малый грех, — улыбнулся Аласов.
— Вы так думаете? — Нахов посмотрел на него серьёзно — куда серьёзней, чем того требовал их разговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Ладно, ладно, Серёжа… — Майя с трудом отняла свою руку.
Аласов без слов глядел на неё, разрумянившуюся у печи, лохматую.
На кухне шкворчало и шипело, умопомрачительные запахи доносились оттуда.
— Осваивайся, кончаю уже.
Всё ещё чувствуя на ладони тепло её руки, Сергей зашагал из угла в угол. Девичья комнатка была тесна ему.
Вот уж правда — девичья. На всём словно печать: это Майино. Креслице, высокая кровать, зеркало. В это зеркало она смотрится утром, встав с постели…
В простой рамке портрет — юноша с запрокинутым лицом, хохочущий рот. Снимок размытый, нерезкий, из-под рамки выглядывает чьё-то отрезанное плечо, — переснято с групповой карточки.
Они с боем выиграли кубок по волейболу, весь райцентр кричал «ура», фотодеятель из местной газеты щёлкнул их, ещё разгорячённых победой. Отрезанное плечо — это как раз его, Сергея Аласова, плечо…
На маленьком столике стояла ещё одна карточка. Тоже Сеня — в гимнастёрке, в пилотке. Лицо его здесь было черно, брови насуплены, парню можно было дать все тридцать. А между снимками — всего несколько месяцев. Первый снимок — их юность, школа, волейбол, а второй — война. Фотографировались в Новосибирске, на рынке у «пушкаря».
Никаких других карточек в комнате Майи не было, даже их общей, после десятого класса. Сенька был единственным здесь хозяином.
Сергей поднёс карточку к глазам. Вопрошающий Семёнов взгляд устремился ему навстречу — взгляд человека, которого через полтора года убьют на войне. За спиной солдата был изображён рыцарский замок и белые лебеди на пруду.
Он не слышал, когда вошла Майя, только почувствовал дыхание рядом — Майя через плечо тоже смотрела на карточку.
— Без погон почему-то. Разве тогда ещё не было?
— Тогда ещё не было.
Он осторожно поставил карточку на место, но она снова взяла её, протёрла стекло фартуком.
— Расскажи, — попросила. — Как всё это было?
— Да я ведь рассказывал… И писал подробно.
— Расскажи, — повторила она.
Она села в креслице, он стоял, прислонившись спиной к стене. Снова, в который раз, стал он пересказывать — как они шагали строем по лесному тракту, как на полпути остановились на свой первый солдатский привал, и Сеня Чычахов, лёжа рядом с ним, головой на мешке, сказал тогда: «Майя с твоей Надей там остались. Они подруги верные. Давай и мы с тобой — до самого конца…» И Сергей ответил: «Давай, Сеня».
Новобранцев повезли на барже по Лене. Они спали бок о бок, ели из одного котелка. Почти совсем не спускались с палубы вниз — ведь видели Лену первый раз в жизни. И может, последний…
Однажды их подняли среди ночи по тревоге, зачитали сообщение Совинформбюро: советская авиация бомбила Берлин! Вот уж возликовали, как только баржу не перевернули!
Всю зиму они проучились в полковой школе под Новосибирском. Выпускникам в строю объявили: Аласов направляется в пехотное училище, Чычахов в маршевую роту, на фронт. Едва дождавшись команды «разойдись», кинулись к начальству: они непременно должны быть вместе! Всё напрасно. Расставаясь, они чуть не плакали, два парня. Сеня утешал: «Я тебя на фронте буду ждать».
Сергей рассказывал, искоса поглядывая на Майю. Она сидела неподвижно, и глаза её были сухи. Но блеск их был горячечный, и Аласов подумал: уж лучше бы заплакала…
— Не жив и не погиб, «пропал без вести», — проговорила она. — Сколько ни посылала запросов, всегда одно и то же — «пропал без вести». Как это можно — человек пропал?
Она встала, выдвинула ящик маленького столика.
— Письма Сенины… Можешь посмотреть…
Из кухни остро несло пригорелым, Майя пошла туда, оставив его наедине с письмами.
Военные треугольнички без марок, все в чернильных кляксах штемпелей, истёртые на сгибах. Можно себе представить, сколько раз она разворачивала их и сворачивала.
Сергей открыл одно, в глаза бросилось: «Пташечка моя…» — поспешно свернул письмо. По штемпелям можно было определить — это из полковой школы, а эти уже с фронта. Одно письмо было особенно истрёпано, наискосок по нему выведено расплывшимся химическим карандашом: «Передай дальше по цепи». Видимо, последнее. Сергей, почему-то оглянувшись на дверь, развернул треугольник.
«…Милая, золотая моя! Вот уже два дня, как он молотит нас, то сверху, то в лоб. Но о смерти не думаю… Пока даже не царапнуло. Живу и буду жить! Вернусь к тебе».
Они разлили вино по рюмкам, подняли, не чокаясь.
— За Сеню первую.
— За Сеню…
Может, впервые в жизни Аласову с такой сосущей тоской захотелось напиться. Но вино было слабенькое. Чтобы не обидеть хозяйку, он старательно ковырялся в жареном. Сама Майя есть ничего не стала.
«Ни-ког-да!» — закричала тогда на тропинке. А ведь и правда — никогда. Ни я, никто другой.
Это у неё даже больше, чем любовь. Зарубцовываются самые страшные раны, но на живом, на живущем. А здесь вдова до гроба — хоть и не венчанная.
— Ты мне о Сене всё рассказывай, любую подробность, какую вспомнишь. О чём вы тогда говорили?
— Говорили о войне… — с несдержанным раздражением ответил он и тут же поправился: — И о вас, конечно. Старались представить себе, как вы здесь с Надей. Тебя он очень любил…
Аласов поднял глаза и поразился незнакомому её облику — резко прочерченные к подбородку морщины, седые нити в волосах. Нет, давным-давно она уже не та девушка, какой показалась у речки, с вёдрами.
Проскрипели шаги под окном, кто-то на пороге с шумом стал обивать ноги.
— Это ты, Саргылана?
— Я, Майя Ивановна…
Ах да, у Майи ведь жиличка. Саргылана Тарасовна, молоденькая литераторша. Как он, собираясь в гости, не вспомнил об этом? И слава богу.
Теперь они сидели за столом втроём. Аласов изо всех сил стал ухаживать за постоялицей. Саргылана Тарасовна вблизи и вовсе ребёнок — глазки, кудряшки… Вино она выпила с гримасой, будто кислоты глотнула.
— А теперь давайте за нашу приживаемость. Мы ведь с вами, Саргылана Тарасовна, оба новенькие в школе, не так ли?
Девушка вместо ответа только взглянула умоляюще.
— Сергей Эргисович, — сказала Майя, легко тронув Аласова за руку. — Давайте лучше по-русски будем говорить. Саргыланочка по-якутски не может так быстро.
— Как?! — изумился Аласов. — Да она что… не якутка, выходит?
Ему не ответили, за столом воцарилось неловкое молчание. Но когда снова заговорили, беседа продолжалась уже по-русски.
Теперь Саргылана Тарасовна держалась куда бойчей — принялась рассказывать о своём недалёком отрочестве, вспоминать студенческие годы, потом пожаловалась, как плохо у неё получается в школе — ребята не слушаются, урока то не хватает, то слишком долго тянется время…
— Я вам одно скажу, дорогая Саргылана, — вдруг прервал он девушку. — Будет у вас ребёнок, непременно учите его якутскому. Потому что не дело это… — Он поймал предостерегающий взгляд Майи, но не остановился, а даже с вызовом пристукнул ладонью по столу. — Да, не дело! Однажды в Якутске останавливаю такого… сопляка. Спрашиваю что-то, а он мне: «По-вашему не говорю». По-вашему! Я так вам скажу, дорогая Саргылана…
Но та неожиданно поднялась и кинулась из комнаты. Майя укоризненно глянула на Аласова:
— Сергей, ну разве можно так!
— Чёрт знает какой у меня невезучий характер, — смущённо жаловался Аласов Майе уже на улице; накинув шаль, она пошла проводить его. — Как у Мэник Мэнигийээна — хочется лучше, а получается хуже. Шёл мириться, а вдобавок ещё одного человека обидел…
Майя стала рассказывать, какая славная девушка Саргылана, как она мучается, что так воспитана с детства. А он видел её лицо, поблёскивающие зубы и думал, что всё кончено. Майка рядом, что-то говорит ему, держит под локоть, а на самом деле она всё дальше и дальше. И тут уже ничего не поделать. Висит над её кроватью портрет, где торчит и твоё отрезанное плечо. Тут и весь ответ тебе.
— …А иначе как же без методики, верно? — спросила Майя и заглянула ему в лицо.
— Верно! — сказал он со всей возможной убедительностью. — Майечка, это ты совершенно правильно…
Он пожал ей руку, будто перед разлукой стараясь запомнить её лицо:
— За пироги спасибо, никогда вкуснее не едал.
Это случайно подвернувшееся «никогда» отдалось в нём эхом: «ни-ког-да»…
Майя что-то ещё говорила ему, но он думал теперь о том, что пора приниматься за дело, работой вышибать из себя дурь. Когда человек возвращается в родные края, сначала его носят на руках, угощают, мир кружится вокруг колесом, но проходят первые дни, люди опять обращаются к своим делам, и жалок гость, который вовремя не заметил перемены и всё ещё куролесит. Уймись. Ты не гость уже, а здешний житель, работник. Пора!
— Пора, — сказал он Майе. — Пойду…
— Иди, — сказала она. — До завтра.
VII. Чёрный лист берёзы
Который день дождь и дождь. Небо, ещё недавно такое высокое, теперь тяжело лежит на вершинах деревьев намокшим грязным одеялом.
Натянув на плечи свой элегантный московский плащик, с непокрытой головой, Саргылана сбежала со школьных ступеней прямо в дождь и, не обходя луж, побрела улицей.
Минул ещё один школьный день — безрадостный, зря прожитый. Как гордо стояла она на торжественной линейке — педагог среди педагогов! Но вот большой школьный корабль спокойно тронулся в путь, каждый занял своё место, а что она? У неё всё хуже и хуже.
Борис Куличиков ужас что натворил в тетради. «Да неужели ты не запомнил ничего? Ведь только что прошли!» Только что? Теперь и мальчик изумился: он ничего не помнил, ничегошеньки. Она долбила им, казалось, сама себя превзошла в терпеливости. Всё бесполезно, вылетело словно в форточку. В том же классе на днях Тима Денисов спросил: «Саргылана Тарасовна, а почему мы в пятом классе учили интересные стихи, а в этом году такие скучные?» Действительно, почему?
Все посмеиваются: «Начинать без мук — значит обкрадывать свою биографию». Завуч посидел у неё на уроке и сделал заключение — слишком мягкое обращение с классом! Враки! Ей противопоказано заниматься педагогикой, как другим медициной или парашютным спортом. Недаром говорят, что бездарный учитель — враг, от него вреда больше, чем от детской эпидемии.
Она всё шагала по лужам. Деревня кончилась, началось огороженное жердями картофельное поле, всё перерытое, в пожухлых стеблях. Дождь, на минуту притихший, зарядил с новой силой. Пришлось свернуть под защиту ближней берёзы.
Кичливые её слова, брошенные отцу: «Еду в село учительницей» — теперь вспоминались ей в таком жалком свете! Учительница… Бездарь безнадёжная!
Опёршись о мокрый ствол, не в силах сдержаться, она заревела в голос. Но слёзы не принесли облегчения. Стало ещё обидней за себя, такую неудачливую, всеми брошенную. Они были щедры на приветствия и посулы, но разве кто-нибудь хоть пальцем шевельнул, чтобы помочь ей в несчастье? Почему ни у кого не хватило честности сказать ей: остановись! Нет, они улыбались ей в лицо.
Вдалбливали в пединституте, какой там храм сжёг Герострат и что сказал Песталоцци. Но никто не объяснил, почему для Тимы Денисова стихи могут стать скучными? А этот Тимир Иванович, с его постной физиономией: «Наладьте дисциплину, придерживайтесь методик». Она ли не просиживает ночи над проклятыми методиками!
Но больше всех, конечно, виноват отец. Это он воспитал её посмешищем для людей. Притворяется любящим, пишет: «Ланочка, если тебе будет трудно на селе, бросай всё и возвращайся в Якутск — хорошее местечко ждёт тебя». Уверен, что она не выдержит, давно приготовил «местечко». Слово-то какое отвратительное.
Плети дождя сбивали с берёзы последние листья, они проносились мимо — чёрные, разбухшие. Чёрные! Не зелёные, не золотисто-жёлтые, какие всю жизнь ей показывали в кино, на любимых полотнах, на нежном фарфоре. Оказывается, листья-то у берёзы чёрные…
Саргылана в отчаянии потрясла берёзу, мёртвая листва облепила ей лицо.
Опустела школа, только из десятого всё ещё доносился шум, слышен был резкий тенорок Нахова, кажется, он даже палкой постукивал по столу.
Набравшись терпения, Аласов листал старые брошюрки. В какой-то миг, словно под пристальным взглядом, он вскинул голову и увидел в окне Майю.
Она стояла в глубине садика с запрокинутым лицом и протянутыми вперёд руками: две девочки наперегонки бежали к учительнице. Да, она любит детей, эта женщина, не знавшая материнства…
Собирает на занятие своих юннатов. Как недавно изящно выразилась местная газета, «преподавательница биологии М.И. Унарова отдаёт весь жар души»… Хотя оно и правда, едва ли где ещё в условиях вечной мерзлоты можно встретить такую коллекцию, как в пришкольном саду у Майи: малина, земляника, ежевика, смородина, стелющиеся яблони… Майин сад. Живая душа её.
Сейчас сад был по-осеннему жёлт, и в этой желтизне отчётливо рисовалась фигура женщины в чёрном плаще. Невидимый сам, он мог разглядывать её сколько угодно, но Аласов силой заставил себя отвернуться от окна. Если человек однажды сказал себе: «Всё!», то обязан поступать, как сказал.
В коридоре загрохотало, вал ребячьих голосов докатился до учительской. Нахов так резко захлопнул дверь за собой, будто ушёл от преследователей.
— Ох-ох… — грохнул он, тяжело отдуваясь. — Едва не растерзали дорогого своего учителя башибузуки. И знаете из-за чего? — Нахов явно обрадовался, что в учительской есть с кем перемолвиться. — Не представите! Из-за образа парторга Толбонова! — Назвал известную книжку. — Было бы из-за чего рога ломать! Скажу, по секрету, образ этот — весьма откровенная книжная липа, ни живой кровинки. Но я учитель как-никак, обязан воспитывать уважение к литературе… Я и покриви душой, — мол, хоть сам по себе Толбонов и не удался, но его роль в произведении… и тому подобное. Тут они меня и взяли в оборот! Разве такой пустозвон, кричат, достоин называться парторгом? Вот, друг мой Аласов, какой строгий народ у нас растёт. Даже за такой, в общем, малый грех, как пустозвонство…
— Ну, положим, пустозвонство не малый грех, — улыбнулся Аласов.
— Вы так думаете? — Нахов посмотрел на него серьёзно — куда серьёзней, чем того требовал их разговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44