https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/
— Хоть Кирилл Сантаевич и считает, что я должна помалкивать, но я всё-таки скажу.
И Стёпа сказала. Только одна она, бесшабашная голова, могла отчаяться на такое. На общем учительском собрании, в присутствии высокого районного начальства закатить речь в защиту Аласова!
— Эх вы, люди! Появился наконец в нашем монастыре человек, которого на руках бы носить: умница, свежий взгляд на всё. Он наши «проценты» высмеял, — но мы-то, как сами не видели раньше! Будто дятлы, выколачиваем на уроках цифирь для рапортов — всеми правдами и неправдами. А он о настоящих знаниях заговорил! О людских душах, какие растим! Чёрта в тех процентах (Тимир Иванович позвенел о графин), если при этом мальчишек обыскивают в классе, обращаются с ними как с малолетними правонарушителями! А с учителями у нас лучше обращаются? Любая живинка в преподавании — уже ты на подозрении. Хорош тот учитель, который как автомат действует, как солдат по казарменному уставу. А Сергею Эргисовичу даже представить дико, что так можно жить в школе! Об этом он и заявил во весь голос! Он ведь от чистоты своей, не ради корысти — потому что не может иначе! И что же, думаете, мы ему кинулись на шею?
— Не скажите, Стёпа! Кое-кто и на шею кидался! — ловко вставил Кылбанов.
Хастаева словно в стену врезалась на полном скаку — недоумённо посмотрела на Кылбанова, соображая. Пересилила себя, решила всё-таки презреть прозрачный намёк. Стала продолжать своё.
— Сегодня слушаем Сосина, его бессмыслицу. Дикость: Кылбанов учит Нахова, как быть патриотом. Сосин решает судьбу Аласова. «На все сто процентов согласен…» (Пестряков, уже не переставая, звенел по графину.) Чем же этот бедняга может сравниться с Аласовым? Знаниями? Культурой? Педагогическим мастерством? Да когда же возьмутся за ум и очистят советскую школу от сосиных?
— Одних Аласовых оставят!
— Да, Аласовых — умных, людей с чистым сердцем…
— Ай да Степанида Степановна, какой восторг! — осклабился Кылбанов. — Недаром на одном-то возу под сеном.
Докончить фразу ему не пришлось. Хастаева кошкой метнулась к нему и с размаху, что было сил, отвесила такую пощёчину, что даже Тимир Иванович отшатнулся.
— Хастаева!!
Едва не опрокинув рассевшуюся в проходе старушку — учительницу пения, Степанида выскочила из учительской.
Шум поднялся невообразимый — ничего подобного на педагогических собраниях до сих пор ещё не было.
— Смотрите, смотрите! Все видели? Все будьте свидетелями, я на неё в суд подам!
— Несчастный! Получил, что причиталось, так сидел бы уж! — Это Надежда брезгливо скривила губы. И она не удержалась, своё слово вставила.
— Кылбанов, пиши меня в свидетели. Когда тебя за оскорбление женщины будут судить, я первый выступлю…
— Я так не оставлю!
— Но Хастаева тоже: «Ах, Аласов, ах, ангел!»
— Тимир Иванович, ведите, пожалуйста, собрание!
— Да дайте же мне слово наконец!
— Левина на вас нету! Видел бы старик этот позор…
— К порядку, товарищи!
Ах ты разнесчастная Стёпа, что наделала, что сотворила… Не знаешь, куда глаза от стыда девать. А что она тут про Аласова молола! Всё мероприятие загубила, превратила собрание в базар… Теперь вот, отпихивая друг друга, все рвутся выступать: Сектяев, да Халыев, да эта девчонка Саргылана Кустурова — все!
Увидев, что собрание пошло прахом, Платонов взял бразды в свои руки.
— Дела в педколлективе на грани катастрофы, я в этом убедился. Мы в роно подумаем… А сейчас, пожалуй, разумно кончить. Закрывайте собрание, Тимир Иванович…
И стал укладывать бумаги в папку.
— Лира! — крикнул Тимир Иванович в глубь квартиры, пропуская вперёд Платонова и Кубарова. — Прошу, товарищи, раздевайтесь.
Из комнаты вышел маленький Локут, замурзанный, пальцы в чернилах.
— Где Лира, сынок?
— Ушла Лира… С девчонками, в больницу.
— Ужин варила?
— Варила. Я ел уже.
— Хорошо, сыночек, иди продолжай… В той комнате… Сюда проходите, товарищи. Фёдор Баглаевич, чего вы будто гость заморский? Прошу по-простому. Хозяйки у меня теперь нет…
Неловко управляясь с посудой, Тимир Иванович накрыл на стол.
Ещё полгода назад можно ли было представить Тимира Ивановича в такой вот странной роли? В неприбранной, плохо натопленной квартире он накрывает на стол, пыхтя и потея, достаёт горшки из печи, орудует поварёшкой. Разлив суп по тарелкам, хозяин стал было выставлять из буфета рюмки, но Платонов удержал его:
— Не надо мне, Тимир Иванович. Да и вам, думаю…
Тимир Иванович послушно закрыл буфет. Некоторое время ели суп молча. Опорожнив свою тарелку, Платонов загородил её ладонью: спасибо. И закурил папироску.
Разговор, можно было понять, предстоял не из приятных. Платонов не стал ходить вокруг да около:
— Кошмарный день, други мои… Но не буду о минувшем, хочу о завтрашнем. Как же вы дальше-то собираетесь жить и работать?
Фёдор Баглаевич, тоже задымивший, пожал плечами.
— Как собираемся? — ответил Тимир Иванович. — Как работали, так и будем работать.
— То есть без оглядки до самой пропасти? Кстати, до пропасти — рукой подать. Это надо же суметь — восстановить против себя весь коллектив!
— Почему весь? Вы же видели по выступлениям…
— Тимир Иванович, давайте серьёзно! Я ещё никому не давал повода считать себя дураком… Будто я не знаю настоящую цену Кылбанову или этому вашему «уважаемому педагогу»… Кстати спросить, почему вы и в самом деле не поставите вопрос — способен ли Сосин заниматься педагогической деятельностью?.. Почему умница Майя Унарова или серьёзный человек Халыев — они против вас, а вот Сосин — за вас? Не кажется ли вам красноречивым уже само это размежевание? Как это могло случиться?
— Аласов, всё он, — ответил Пестряков. — А наша вина, что долго в обороне сидели.
— А вы, Фёдор Баглаевич, как мне объясните?
— Виновных ищете, Кирилл Сантаевич? Так завуч уже ответил вам.
— Хорошо, предположим, Аласов бесчинствует. Но где вы-то были? И вообще, уважаемый Фёдор Баглаевич, как понимать ваше поведение? Отказались вести собрание, при обсуждении молчали, будто посторонний. И сейчас разговариваете, простите, через губу. Вы что, перессорились тут между собой?
Фёдор Баглаевич, отложив трубку, посмотрел на Платонова в упор.
— Если о виноватых, так тут, наверно, больше всего ваша милость виновата, Кирилл Сантаевич…
— Ого!
— Было у нас плохо, а ваш приказ насчёт Аласова и совсем добил.
— Интересно слышать! Однако приказ явился не сам собой, а по вашему настоянию, товарищи руководители школы! Телефон оборвали, звонок за звонком…
— Я не звонил.
— Может, и не вы персонально. Но Тимир Иванович-то не против вашего желания действовал?
— Я не звонил, — упрямо повторил Кубаров.
— Может, и о переводе Аласова в другую школу не вы хлопотали?
— Хлопотал, этого не отрицаю. Допустил грех…
— Грех! — взвился Тимир Иванович. — Слышите, он допустил грех!
На минуту Пестряков стал похож на Кылбанова, даже интонации те же: «Слышите, люди! Будьте свидетелями!»
— Он грех допустил… Удивительно вы вдруг в присутствии завроно заговорили, уважаемый Фёдор Баглаевич! Наконец немного приоткрыли лицо. А то, я гляжу, в последнее время — что-то слишком часто вы спиной ко мне да спиной!
— Только не кричите на меня, пожалуйста, Тимир Иванович.
— Не кричать? Нет, я буду кричать. Хватит! Сколько лет я стелю, а вы полёживаете на всём готовом. Я дерево валю, а вы с него белок собираете? Сколько можно тащить школу на своём горбу, от первого до десятого, от сентября до экзаменов? А вы только и знаете — дровишки да бочки с водой… И это называется директор школы? Вы — завхоз при школе!
— Э… не надо так, — Платонов положил ладонь ребром на стол, словно судья на ринге, разводящий противников. — Не дело, други… Если ещё вам разругаться — тогда совсем пиши пропало. И не в том суть — требовали вы, Фёдор Баглаевич, снятия Аласова или не требовали. Дело сделано, и чего тут вашим головам болеть?
Кубаров отодвинулся вместе со стулом от стола, завернул трубку в мешочек, сунул в карман.
— Кирилл Сантаевич, я на самом деле не могу. Лучше будет, если вы освободите меня.
— Э, совсем плохо сказал! Или дурной сон мне снится? Старый директор обиделся, как девочка, и я должен его уговаривать!
— Кирилл Сантаевич, тут не обида. Я от всего сердца: отпустите Христа ради. Постарел. Устал. Надоело всё смертельно… Если я и прежде всего-навсего завхозом был, то теперь вовсе не потяну. Такой воз нужно вытягивать молодому, энергичному… и образованному.
— Эк, расписал! Такого образцово-показательного директора разве что с выставки я вам выпишу?
— Зачем с выставки? И у самих найдётся. Тот же Аласов.
— Гм… так-так… Посмеяться надо мной решили, Фёдор Баглаевич?
— Нет, я серьёзно. Знаете, Кирилл Сантаевич, чем больше я слышу наветов на Аласова, тем больше убеждаюсь: дали мы тут промашку. Может, сейчас одно нужно — сесть с Аласовым за один стол, поговорить по душам…
— Ах ты иуда! — Пестряков потерял последнюю выдержку. — Вот какой ты, Фёдор Баглаевич: куда ветерок потянул, туда и туманец! Не удивлюсь, если завтра меня продашь!
— Погодите! Однако вы, Фёдор Баглаевич, и в самом деле… — Платонов трудно задышал, вынул пилюльку из кармана, положил под язык. — Как можно вилять туда-сюда в таком деле? Вчера писать на Аласова, сегодня кричать «ура» Аласову. Куда это годится, Фёдор Баглаевич?
Но старик словно не слышал попрёков. Поднялся из-за стола, встал перед Пестряковым:
— Называешь меня торговцем? Нет, Пестряков, не торговал я людьми.
— Уже торгуешь, старый! Посмотрите на него — и ему хочется полетать соколом! А если я сейчас всё начистоту…
— Не надо, — устало сказал Кубаров. — Не хочу я с тобой, Тимир Иванович. Ни начистоту, никак не хочу. Мне лучше уйти отсюда… Старуха, поди, заждалась, — Кубаров оделся, поклонился. — Всего доброго вам.
И ушёл.
Платонов сосредоточенно мял хлебный мякиш, не глядя на хозяина, бегающего по комнате и роняющего на ходу табуретки.
Сел напротив Платонова, зажал голову руками.
— Что же творится? Как жить, Кирилл Сантаевич?
— Плохое творится… Потому как я сейчас тебе совсем плохое скажу. Когда мы вдвоём — могу себе это позволить… Я ведь, дорогой Тимир Иванович, поддерживаю тебя в этой буче вовсе не ради красивых глаз твоих… И не потому, что считаю тебя правым и безгрешным. Я ведь всё вижу, как оно на самом деле. И если кривлю душой, ради одного — честь школы спасаю… Как пишут в фельетонах — честь мундира. Да, нашего общего мундира, который носим. Болею за общественные интересы, а вовсе не за тебя… А уж ты мне за всё происшедшее ещё ответишь, дай только утихнуть бурям… Я человек прямой, как тебе известно. Потому хочу заранее предупредить, чтобы всё в открытую.
— Ага, — сказал Тимир Иванович и потянулся руками по столу, будто хотел достать Платонова. — Ага, вон как вы все… Добить, значит, Пестрякова решили? Отняли у меня жену, всё разрушили…
— Ладно, друг, успокой нервы.
— Ага! Все на одного!
Из соседней комнаты выбежал перепуганный мальчик.
— Папа! Дядя-а! Папа, не надо!
Пестряков упал головой на стол.
Платонов недоумённо глядел на него.
XXXIX. Гостинцы
В больнице она разучилась спать. Да и не только спать — плакать разучилась, есть со вкусом, петь, смеяться, писать чернилами. Чуть забылась и тут же с испугом дёрнула головой — в коридоре что-то грохнуло. Это Отарик-сторож принёс дрова и бросил у печи. Ещё недавно «печной час» приходился на полные сумерки за окном, а сейчас уже светлее, дни удлиняются, скоро весна.
Первое время Нина считала дни, даже часы, потом перестала: бесполезно считать. Врачиха словно решила навсегда оставить её в этих скучных стенах, выкрашенных синей масляной краской.
«Скоро выпишем!» — это Галина Яковлевна повторяет постоянно, лишь бы подбодрить. Но Нине даже не разрешают вставать с постели, день и ночь пичкают её таблетками, колют, слушают в трубку — конца нет.
Домой бы! В лес бы сходить! Но Галина Яковлевна твердит одно: «Погоди, Ниночка, погоди, уже скоро…»
Потрескивают поленья в печи. Тишина. Нина одна в палате.
Ничего не было милей раньше, как эти фантазии: если бы она летать могла… если бы стала певицей… Фантазии отрывали от земли, наполняли душу свежестью неба. Ну, давай подумаем о чём-нибудь хорошем-прехорошем! Чтобы тепло стало, как весной на солнышке. Чтобы нежное-нежное, как пух с деревьев, как первый снег. Вот, кажется, ресниц уже коснулось что-то необычное, лёгкое… Но в эту минуту из глубины: а ты помнишь, что ещё было в дневнике? Ах, боже, и они об этом читали! Как стыдно, стыдно, стыдно. Почему она не умерла на той поляне!
За дверью палаты гости сговариваются, входят с улыбками. Но слухи и сквозь больничные стены проникают. В другое время ей показалось бы это чудовищным: выгнать из школы Сергея Эргисовича! Но теперь она не удивлялась: они всесильны, эти кылбановы, они втопчут в грязь, кого пожелают. Ведь поверила же им даже мама!
Бедная мама. Она подолгу сидит у постели и всё говорит, говорит. Нина знает: маме тяжело, она раскаивается, она страдает… Но чем она может помочь маме? Ничем. Она одна виновата во всём, но нечем, решительно нечем искупить вину. О, если бы она могла сделать что-нибудь! Почему она не умерла!
Одного она не знает, что думает о ней Сергей Эргисович. Несколько раз он приходил, шутил, смеялся, говорил о пустяках. Но это всё называется — «у ложа больной…». А сам — изгнанный, опозоренный ею, описанный в этом проклятом дневнике. Дневник — главное ему обвинение, из-за дневника его и выгнали. С Сергеем Эргисовичем у неё язык совсем отнимается. «Да» или «нет», одним словечком ответит, ни разу даже не взглянула ему в лицо.
— Да-да, войдите, — поспешно натянула одеяло до подбородка.
Вошёл Аласов. Присел к кровати.
— Здравствуй, Нина. Говорят, ты уже молодцом? А я из райцентра подарок тебе привёз.
— Спасибо…
Книжка. А ей на секунду подумалось, что гостинец — это хорошая новость. Книжки ей надоели. И хорошие, и любые — всё в них не похоже, не так, как в жизни. Он ещё что-то говорил о книжке, о погоде, о ветеранах войны: ребята разыскали каких-то необыкновенных стариков… А Нина слушала его и гадала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44