https://wodolei.ru/catalog/dushevie_stojki/
— Всё правильно я читал. Угнетателей запрячь в сани, а беднякам крылья дать! Так наша красная власть в любом документе нас учит!..»
Назавтра он отрезал половину своей канцелярии под школу, соорудил дощатую перегородку. Обошли мы вместе юрты, составили список учеников. Заносили в список только детей бедняков, председатель на сей счёт был неумолим. Заикнулся я было о семьях среднего достатка, он и договорить мне не дал:
«Чтобы Советская власть байских прихвостней обучала? Никогда! Знаешь ведь — кровь отцову не подведёт кровь сыновняя… От бая всегда бай получится».
И видели бы вы председателя в тот день, с которого наша с вами школа началась! Вычистил свою шинель, на гимнастёрке сам заплаты поставил (семьи у него не было, один жил)…
Рассадил я по скамьям ребят, человек двадцать пришло. Мешая русский и якутский (тоже волновался немало), стал объяснять детям, что есть школа, как мы будем заниматься и всё такое прочее. Кымов тоже сидит обочь, слушает внимательно, лишь головой изредка потряхивает — что-то ему в моих объяснениях не совсем нравится. Кончил я, и тут мой Кымов вскакивает с места, молча бросается за перегородку, а через минуту возвращается с Красным знаменем в руках. Флаг наслежного Совета. Поставил учеников строем, воздел знамя высоко и такую речь грохнул!..
Поздравляю, говорит, приветствую вас, красные школьники, с великим счастьем. Первая в наслеге большевистская школа призвала вас к себе под это знамя революции…
Если оратора хочешь похвалить, о нём обычно скажешь: произнёс пламенную речь. И всё-таки, хоть и много я пламенных речей слыхал за свою жизнь, такой, как Кымова, не приходилось — вот уж действительно живой огонь! Едва ли не слёзы у него на глазах, весь как струна, будто в небо летит, что-то орлиное в нём проглянуло. «Именем красных бойцов, отдавших жизни за наше счастье, поклянёмся быть верными знамени…»
Ребята по одному подходили под флаг, который Кымов в руке держал, звонкими своими голосочками повторяли слова клятвы: «До самой смерти будем большевиками…» Незабываемая эта картина, клятва у знамени… Да… Чертовски волнующая. Натура у меня грубая, солдатская, а тут стою, губы кусаю…
Потом Кымов флаг мне передаёт:
«От имени наслежного Совета дарится школе знамя, чтобы всегда оно осеняло вас, бедняцких детей…»
И ещё говорит (обратите внимание, очень верные слова): «Нам нужны, — говорит, — не просто грамотеи, а грамотные большевики».
— Некоторые твердят в наши дни: «Школа извечно для одного создана — наукам учить». — Левин фыркнул недовольно в усы. — Таким бы с Кымовым поговорить! Он бы им уточнил формулировку. А то ишь ты! Впрочем, ладно, отвлекаюсь опять…
Так мы и начали свой первый учебный год.
Ежедневно, вместе с моими маленькими учениками, появлялся в классе и председатель Совета. Якутских учебников тогда в помине не было, да я тогда и вообще бы не смог по-якутски… Даю урок по-русски, Кымов тут же по-своему переводит ребятам. Правда, порою перевод его слишком уж затягивался, — вслушиваюсь, а он им не про стихи Пушкина, а опять о революции, о задачах Советской власти, о классовой борьбе.
Мне помогал и сам потихоньку учился, выводил на листке каракули. А когда ребята разойдутся, расспрашивал меня, что непонятно.
Я ему сказал как-то: «Сэмэн, всё вы со школой да со школой, о Совете своём не забыл?»
А он сдвинул брови — такой был характер, и гневом и радостью вспыхивал, как от спички. «Если ты так думаешь, — отвечает мне, — то глубоко ошибаешься, товарищ. В чём задача наслежного Совета? Советскую власть укреплять. Как её укреплять? Воспитывать молодёжь, готовить себе достойную смену. Всё, что завтра, — всё в детях. Для большевика нет на свете задачи главней, чем воспитание молодёжи».
Был он человеком поистине государственного ума — такое о Семёне я бы смело сказал. Пусть и необразованный и незнаком со всеми тонкостями большой политики, а большевизм всем своим существом понимал. Да что там… Я со своим семинарским образованием, с партийным опытом, а от него много почерпнул, многому научился.
Лишь однажды мы с ним крупно не сошлись. Такая история вышла. Старый Байбас привёл ко мне своего младшего — смышлёный парнишка, на моего Сашку чем-то похож, такой же нос картошкой. Очень мне понравился. Ладно, говорю, пусть учится. Хотя знаю — Байбаса к беднякам никак не причислишь. А вечером влетает ко мне Кымов — когда только успел прослышать, — лица на нём нет, глаза горят бешено. Ужинали мы как раз. Он ни «здравствуйте», ни к Сашке, как обычно, а с налёта кулаком по столу, так что жирник замигал: «Ты мне, Левин, только одно слово скажи — коммунист ты?» — «Коммунист», — отвечаю. «Врёшь! Лизоблюд ты! С богачами спелся».
Тут и я взорвался от таких слов — душа терпит, да меру знает.
«Я спелся? — кричу. — А ты знаешь, кто моего отца с матерью изничтожил? Знаешь, сколько ран на мне самом?»
Однако тут же спохватился, понял трезвой головой, что этаким манером мы далеко с ним зайти можем. Он ведь дипломатии ни в чём не признавал, ломил напролом. Ладно, думаю, пусть из нас двоих я буду умней. Сдержал гнев, пытаюсь спокойно ему объяснять. Про то, что дети за родителей не ответчики, что нам никого из молодёжи не следует отдавать в руки каких-то иных воспитателей… Постоял, послушал он, набычившись. Потом надвинул свою коммунарку на лоб, уже на пороге обернулся — скулы у него алеют болезненным румянцем: «Вот попомни, Левин. Пока я сижу председателем Совета, ни одно байское порождение учиться на средства Советской власти не будет! Я тебе это официально говорю. И старика Байбаса об этом предупредил». Видимо, предупредил он старика серьёзно — сын Байбаса в классе так и не появился. Жалко было мальчонку…
Белым пеплом подёрнулись угли в печи, синие языки изредка пробегали по ним.
— Этого Байбасова сына… Федоркой звали? — спросила Майя.
— Да, именно… — очнулся Левин. — Фёдор Стручков. Он всё-таки учился потом, в колхозе бригадиром работал. Ушёл на фронт, под Ленинградом погиб.
— Так что же он… Кымов-то ваш! — увлечённая рассказом, Саргылана уже забыла прислушиваться к улице. — Диктатор какой!
— Диктатор? — усмехнулся старик. — Тогда, Саргылана Тарасовна, и слова-то такого, как мне представляется, не знали. «Диктатура» — это было. Диктатура пролетариата… Ею-то мой Кымов как раз и руководствовался. А «диктаторами» в те времена у нас в Сосновке знаете кого звали? Только я домой заявлюсь на каникулы, как ко мне народ идёт письма диктовать — шутка ли, грамотный человек объявился! Отец, бывало, выглянет в окно: «Опять твоих диктаторов чёрт несёт!» За мой долгий век, дорогая Ланочка, не одно слово обличие изменило… Вам, как преподавателю русского языка, можно было бы на эту тему интереснейшую беседу придумать… «Богатей», думаете, всегда так и было ругательством? «Бедность», думаете, всегда одинаково понималась? Кстати, как вот вы лично понимаете слово «бедность»?
— Ну, это все одинаково понимают! В доме мебель бедная, на человеке одежда бедная, некрасивая…
— Э, «мебель»! Вот вы бы по-тогдашнему бедность представили. Полсела в трахоме, в лишаях, а на селе не то что полфельдшера нет, медсестры какой-либо… Вообще никакой медицины, начисто! Можете себе такое вообразить? Юрта прямо на земле стоит. Едва угаснет камелёк, и уже чувствуешь, как морозище надвигается на тебя. У нас с Ааныс одежонки никакой, что было тёплого — старались ребёнка укутать. Весь мой доход — учительская зарплата, и ту выдавали раз в несколько месяцев. Молодой я был, в расцвете сил мужик, а семья голодает, у самого, бывало, во время урока голова от голода кругом пойдёт.
Бедная Аннушка моя… Ни словом, ни звуком, всегда ровная, весёлая. Дал же бог характер! Вторим ребёнком она тогда уже ходила. И работала. За миску молока, за стакан масла… Соседям хотоны обмазывала навозом, за скотом ухаживала. Жена учителя! Я было настрого ей это запретил — не смей, и точка. Но что ей делать оставалось, на что рассчитывать? Одно дело — взрослый голодает, а у нас Сашка.
Когда Кымов на меня напустился: «Байский ты прислужник», — была у этих его слов своя особая подоплёка. Считалось всегда, испокон веков, если человек образованный, значит, он держится за богатых людей, за денежных — как же иначе! Зачем в таком случае и образование, если никто не оплатит его?
Вот и про меня на селе, наверное, думали: ничего, прибьётся к знакомому берегу и этот грамотей, укатают сивку крутые горки. Позже я хорошо понял, откуда была такая ярость Кымова, когда он из-за Байбаса набросился. Видимо, показалось ему: всё, сдался учитель, не устоял! А сельские «почтенные» и вправду нажимали на меня изо всех сил. Прихожу как-то раз с уроков, вижу в руках у Сашки лепёшку, толстенно маслом намазанную. Моя бедняжка Ааныс с восторгом глядит, как малыш уплетает за обе щёки. Что такое, откуда у нас масло? «И тебя угощу», — говорит жена и достаёт миску доверху, прямо-таки в глаза ударило сиянием — жёлтое такое масло, от одного вида его по животу тепло пошло. «Старый Маппый прислал гостинца. Сашка ему наш очень нравится…»
А Маппый в те времена был знаменитой в Арылахе личностью. Мироед из мироедов, настоящий эксплуататор. До революции наслежным князьком был. Услыхал я о таком подарке, и словно над ухом другой голос зазвенел, кымовский: «Коммунист ты или байский лизоблюд?» Отвернулся я от Сашки, чтобы не видеть лепёшку у него в руках, говорю жене: сейчас же возьмёшь эту миску и отнесёшь обратно. И чтобы никогда, ни в какие веки никаких гостинцев…
Ааныс прямо-таки со слёзами: «Сева, — говорит, — ведь мы потом заплатим за масло. Когда деньги придут… Глянь только на ребёнка, на самого себя. Как иголку проглотил. Сердце разрывается, на вас обоих глядя…»
Но я ей железным голосом: «Сейчас же возьмёшь это байское масло и отнесёшь обратно».
Оделась моя Аннушка, ни слова больше не говоря, взяла миску под полу и ушла. Вернулась так же молча, разделась, забралась под одеяло. Лежит неподвижно. Старик я, всё давно в моей жизни было, так ужасно давно, что теперь об этом и вслух можно… Лежит она, и я лежу. На душе скверно, мысли куролесят, как мартовский ветер. Вот какую я для своей любимой жизнь устроил, жене своей, сыну своему единственному! Мужчина, глава семейства… Да так ли, думаю, верно ли я живу? Лежу, терзаюсь и вдруг чувствую её руку у себя на шее. Обняла она меня, ткнулась лицом в грудь, шепчет, вся в слезах: «Прости меня, золотой мой, милый! Я ведь знаю, что нельзя, что это вред тебе. Прости меня, не сердись. Мы без их масла проживём». Вот каким оно бывает, любящее сердце-то. Драгоценный подарок во всей судьбе моей — Ааныс, короткая любовь моя… Ну да ладно…
Левин потёр лоб, закашлявшись, виновато посмотрел на женщин.
— Такой вот я рассказчик. Начал об одном… Хотел рассказать, как я надежды этих самых баев обманул. Проходит некоторое время, и заявляется ко мне сын старого Маппыя как ни в чём не бывало. Отменный такой лоботряс, помню даже, как звали его — Никулааскы… То-сё, разговоры всякие, а сам посматривает на нашу нищую юрту — стены её с углов морозным куржаком взялись. Как же так, говорит, в таких вы условиях живёте, маленького мальчика пожалеть бы надо. А у нас, говорит, в большом доме комната пустует, сухая и тёплая. Налоги, говорит, совсем заели, деньги нужны, сдадим комнату постояльцу с удовольствием, за умеренную плату. Да вот, говорит, я как раз на лошади приехал, вещей у вас немного, хоть сейчас могу забрать. Раз Советская власть, говорит, не в силах позаботиться о таком человеке, так хоть мы сами должны друг другу помогать…
До поры я ещё слушал болтовню Никулааскы, но, как зацепил он своим языком нашу власть, тут у меня всё и вскипело — вспыльчивый стал у меня характер в Арылахе, будто от Кымова заразился! Так я на байского отпрыска нажал, что тот за порог юрты чуть ли не кубарем. Кымов мне в тот же день: «Что-то к тебе Никулааскы пожаловал?» Рассказал я, как было. Кымов слушает, да вдруг шапкой об пол, расцвёл, будто я ему невесть какую отрадную новость преподнёс. «Вот это да! — кричит. — Смотри-ка! Купить нас захотели, вот это да! Не даёт им наша школа покоя, никак не даёт! Это ведь здорово, Болот! (Он меня не Всеволодом, а Болотом для краткости звал.)
На другой день явился ко мне председатель Совета с двумя вёдрами, с лопаточкой специальной, обмуровали мы юрту льдом как следует. Сразу внутри теплей стало. А ещё через день тот же Никулааскы привозит мне на своей лошади целый воз сухих дров старой заготовки. Глаз не поднимая, пошвырял и уехал. Можно себе представить, какую с ним провернул организационную работу боевой председатель наслежного Совета!
Поняли те, что добром меня не взять, переменили тактику. Я как-то сразу это почувствовал. Крепко им захотелось выжить русского учителя из села! Всех каверз теперь и не пересказать.
Якутские дети сначала робели, но потом пошло у меня с ними всё лучше, а кончилось тем, что уже ходят за мной, как цыплята за наседкой. Удивляюсь я себе: как-то поначалу не мог различить их друг от дружки. На самом же деле они такие разные. Но вот случилась в нашей школе беда — заболел самый маленький из моих учеников, ёжик такой был, Чуораан. Страшные рези в животе, криком кричит. Родители — к шаману, пригласили камлать. Тот и напел им под свой бубен: «Это от школы всё! Дух родного нашего Арылаха рассердился очень. Со всеми учениками то же самое будет, в ужасном гневе мать-богиня…»
Умер Чуораан. Прихожу в класс — ни души, ни следа на пороге… Вот и Кымов влетает. Обвёл взглядом пустую комнату, шмякнул свою шапку на стол — она у него всегда за всё в ответе. Сидит, молчит. Потом мне: «Что же дальше? Как советует в таких случаях поступать марксизм?» (В последние недели я с ним усиленно занимался теорией коммунизма.) Что тут ответишь? Сейчас это просто смешной пережиток, а тогда суеверия, власть шамана над людскими душами — всё было такой дьявольской проблемой, даже не вообразите себе. Недаром у Ленина: религия хуже всякой сивухи, она из человека раба делает. Пожал я плечами, честно говорю ему, не знаю, Сэмэн, что и предпринять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Назавтра он отрезал половину своей канцелярии под школу, соорудил дощатую перегородку. Обошли мы вместе юрты, составили список учеников. Заносили в список только детей бедняков, председатель на сей счёт был неумолим. Заикнулся я было о семьях среднего достатка, он и договорить мне не дал:
«Чтобы Советская власть байских прихвостней обучала? Никогда! Знаешь ведь — кровь отцову не подведёт кровь сыновняя… От бая всегда бай получится».
И видели бы вы председателя в тот день, с которого наша с вами школа началась! Вычистил свою шинель, на гимнастёрке сам заплаты поставил (семьи у него не было, один жил)…
Рассадил я по скамьям ребят, человек двадцать пришло. Мешая русский и якутский (тоже волновался немало), стал объяснять детям, что есть школа, как мы будем заниматься и всё такое прочее. Кымов тоже сидит обочь, слушает внимательно, лишь головой изредка потряхивает — что-то ему в моих объяснениях не совсем нравится. Кончил я, и тут мой Кымов вскакивает с места, молча бросается за перегородку, а через минуту возвращается с Красным знаменем в руках. Флаг наслежного Совета. Поставил учеников строем, воздел знамя высоко и такую речь грохнул!..
Поздравляю, говорит, приветствую вас, красные школьники, с великим счастьем. Первая в наслеге большевистская школа призвала вас к себе под это знамя революции…
Если оратора хочешь похвалить, о нём обычно скажешь: произнёс пламенную речь. И всё-таки, хоть и много я пламенных речей слыхал за свою жизнь, такой, как Кымова, не приходилось — вот уж действительно живой огонь! Едва ли не слёзы у него на глазах, весь как струна, будто в небо летит, что-то орлиное в нём проглянуло. «Именем красных бойцов, отдавших жизни за наше счастье, поклянёмся быть верными знамени…»
Ребята по одному подходили под флаг, который Кымов в руке держал, звонкими своими голосочками повторяли слова клятвы: «До самой смерти будем большевиками…» Незабываемая эта картина, клятва у знамени… Да… Чертовски волнующая. Натура у меня грубая, солдатская, а тут стою, губы кусаю…
Потом Кымов флаг мне передаёт:
«От имени наслежного Совета дарится школе знамя, чтобы всегда оно осеняло вас, бедняцких детей…»
И ещё говорит (обратите внимание, очень верные слова): «Нам нужны, — говорит, — не просто грамотеи, а грамотные большевики».
— Некоторые твердят в наши дни: «Школа извечно для одного создана — наукам учить». — Левин фыркнул недовольно в усы. — Таким бы с Кымовым поговорить! Он бы им уточнил формулировку. А то ишь ты! Впрочем, ладно, отвлекаюсь опять…
Так мы и начали свой первый учебный год.
Ежедневно, вместе с моими маленькими учениками, появлялся в классе и председатель Совета. Якутских учебников тогда в помине не было, да я тогда и вообще бы не смог по-якутски… Даю урок по-русски, Кымов тут же по-своему переводит ребятам. Правда, порою перевод его слишком уж затягивался, — вслушиваюсь, а он им не про стихи Пушкина, а опять о революции, о задачах Советской власти, о классовой борьбе.
Мне помогал и сам потихоньку учился, выводил на листке каракули. А когда ребята разойдутся, расспрашивал меня, что непонятно.
Я ему сказал как-то: «Сэмэн, всё вы со школой да со школой, о Совете своём не забыл?»
А он сдвинул брови — такой был характер, и гневом и радостью вспыхивал, как от спички. «Если ты так думаешь, — отвечает мне, — то глубоко ошибаешься, товарищ. В чём задача наслежного Совета? Советскую власть укреплять. Как её укреплять? Воспитывать молодёжь, готовить себе достойную смену. Всё, что завтра, — всё в детях. Для большевика нет на свете задачи главней, чем воспитание молодёжи».
Был он человеком поистине государственного ума — такое о Семёне я бы смело сказал. Пусть и необразованный и незнаком со всеми тонкостями большой политики, а большевизм всем своим существом понимал. Да что там… Я со своим семинарским образованием, с партийным опытом, а от него много почерпнул, многому научился.
Лишь однажды мы с ним крупно не сошлись. Такая история вышла. Старый Байбас привёл ко мне своего младшего — смышлёный парнишка, на моего Сашку чем-то похож, такой же нос картошкой. Очень мне понравился. Ладно, говорю, пусть учится. Хотя знаю — Байбаса к беднякам никак не причислишь. А вечером влетает ко мне Кымов — когда только успел прослышать, — лица на нём нет, глаза горят бешено. Ужинали мы как раз. Он ни «здравствуйте», ни к Сашке, как обычно, а с налёта кулаком по столу, так что жирник замигал: «Ты мне, Левин, только одно слово скажи — коммунист ты?» — «Коммунист», — отвечаю. «Врёшь! Лизоблюд ты! С богачами спелся».
Тут и я взорвался от таких слов — душа терпит, да меру знает.
«Я спелся? — кричу. — А ты знаешь, кто моего отца с матерью изничтожил? Знаешь, сколько ран на мне самом?»
Однако тут же спохватился, понял трезвой головой, что этаким манером мы далеко с ним зайти можем. Он ведь дипломатии ни в чём не признавал, ломил напролом. Ладно, думаю, пусть из нас двоих я буду умней. Сдержал гнев, пытаюсь спокойно ему объяснять. Про то, что дети за родителей не ответчики, что нам никого из молодёжи не следует отдавать в руки каких-то иных воспитателей… Постоял, послушал он, набычившись. Потом надвинул свою коммунарку на лоб, уже на пороге обернулся — скулы у него алеют болезненным румянцем: «Вот попомни, Левин. Пока я сижу председателем Совета, ни одно байское порождение учиться на средства Советской власти не будет! Я тебе это официально говорю. И старика Байбаса об этом предупредил». Видимо, предупредил он старика серьёзно — сын Байбаса в классе так и не появился. Жалко было мальчонку…
Белым пеплом подёрнулись угли в печи, синие языки изредка пробегали по ним.
— Этого Байбасова сына… Федоркой звали? — спросила Майя.
— Да, именно… — очнулся Левин. — Фёдор Стручков. Он всё-таки учился потом, в колхозе бригадиром работал. Ушёл на фронт, под Ленинградом погиб.
— Так что же он… Кымов-то ваш! — увлечённая рассказом, Саргылана уже забыла прислушиваться к улице. — Диктатор какой!
— Диктатор? — усмехнулся старик. — Тогда, Саргылана Тарасовна, и слова-то такого, как мне представляется, не знали. «Диктатура» — это было. Диктатура пролетариата… Ею-то мой Кымов как раз и руководствовался. А «диктаторами» в те времена у нас в Сосновке знаете кого звали? Только я домой заявлюсь на каникулы, как ко мне народ идёт письма диктовать — шутка ли, грамотный человек объявился! Отец, бывало, выглянет в окно: «Опять твоих диктаторов чёрт несёт!» За мой долгий век, дорогая Ланочка, не одно слово обличие изменило… Вам, как преподавателю русского языка, можно было бы на эту тему интереснейшую беседу придумать… «Богатей», думаете, всегда так и было ругательством? «Бедность», думаете, всегда одинаково понималась? Кстати, как вот вы лично понимаете слово «бедность»?
— Ну, это все одинаково понимают! В доме мебель бедная, на человеке одежда бедная, некрасивая…
— Э, «мебель»! Вот вы бы по-тогдашнему бедность представили. Полсела в трахоме, в лишаях, а на селе не то что полфельдшера нет, медсестры какой-либо… Вообще никакой медицины, начисто! Можете себе такое вообразить? Юрта прямо на земле стоит. Едва угаснет камелёк, и уже чувствуешь, как морозище надвигается на тебя. У нас с Ааныс одежонки никакой, что было тёплого — старались ребёнка укутать. Весь мой доход — учительская зарплата, и ту выдавали раз в несколько месяцев. Молодой я был, в расцвете сил мужик, а семья голодает, у самого, бывало, во время урока голова от голода кругом пойдёт.
Бедная Аннушка моя… Ни словом, ни звуком, всегда ровная, весёлая. Дал же бог характер! Вторим ребёнком она тогда уже ходила. И работала. За миску молока, за стакан масла… Соседям хотоны обмазывала навозом, за скотом ухаживала. Жена учителя! Я было настрого ей это запретил — не смей, и точка. Но что ей делать оставалось, на что рассчитывать? Одно дело — взрослый голодает, а у нас Сашка.
Когда Кымов на меня напустился: «Байский ты прислужник», — была у этих его слов своя особая подоплёка. Считалось всегда, испокон веков, если человек образованный, значит, он держится за богатых людей, за денежных — как же иначе! Зачем в таком случае и образование, если никто не оплатит его?
Вот и про меня на селе, наверное, думали: ничего, прибьётся к знакомому берегу и этот грамотей, укатают сивку крутые горки. Позже я хорошо понял, откуда была такая ярость Кымова, когда он из-за Байбаса набросился. Видимо, показалось ему: всё, сдался учитель, не устоял! А сельские «почтенные» и вправду нажимали на меня изо всех сил. Прихожу как-то раз с уроков, вижу в руках у Сашки лепёшку, толстенно маслом намазанную. Моя бедняжка Ааныс с восторгом глядит, как малыш уплетает за обе щёки. Что такое, откуда у нас масло? «И тебя угощу», — говорит жена и достаёт миску доверху, прямо-таки в глаза ударило сиянием — жёлтое такое масло, от одного вида его по животу тепло пошло. «Старый Маппый прислал гостинца. Сашка ему наш очень нравится…»
А Маппый в те времена был знаменитой в Арылахе личностью. Мироед из мироедов, настоящий эксплуататор. До революции наслежным князьком был. Услыхал я о таком подарке, и словно над ухом другой голос зазвенел, кымовский: «Коммунист ты или байский лизоблюд?» Отвернулся я от Сашки, чтобы не видеть лепёшку у него в руках, говорю жене: сейчас же возьмёшь эту миску и отнесёшь обратно. И чтобы никогда, ни в какие веки никаких гостинцев…
Ааныс прямо-таки со слёзами: «Сева, — говорит, — ведь мы потом заплатим за масло. Когда деньги придут… Глянь только на ребёнка, на самого себя. Как иголку проглотил. Сердце разрывается, на вас обоих глядя…»
Но я ей железным голосом: «Сейчас же возьмёшь это байское масло и отнесёшь обратно».
Оделась моя Аннушка, ни слова больше не говоря, взяла миску под полу и ушла. Вернулась так же молча, разделась, забралась под одеяло. Лежит неподвижно. Старик я, всё давно в моей жизни было, так ужасно давно, что теперь об этом и вслух можно… Лежит она, и я лежу. На душе скверно, мысли куролесят, как мартовский ветер. Вот какую я для своей любимой жизнь устроил, жене своей, сыну своему единственному! Мужчина, глава семейства… Да так ли, думаю, верно ли я живу? Лежу, терзаюсь и вдруг чувствую её руку у себя на шее. Обняла она меня, ткнулась лицом в грудь, шепчет, вся в слезах: «Прости меня, золотой мой, милый! Я ведь знаю, что нельзя, что это вред тебе. Прости меня, не сердись. Мы без их масла проживём». Вот каким оно бывает, любящее сердце-то. Драгоценный подарок во всей судьбе моей — Ааныс, короткая любовь моя… Ну да ладно…
Левин потёр лоб, закашлявшись, виновато посмотрел на женщин.
— Такой вот я рассказчик. Начал об одном… Хотел рассказать, как я надежды этих самых баев обманул. Проходит некоторое время, и заявляется ко мне сын старого Маппыя как ни в чём не бывало. Отменный такой лоботряс, помню даже, как звали его — Никулааскы… То-сё, разговоры всякие, а сам посматривает на нашу нищую юрту — стены её с углов морозным куржаком взялись. Как же так, говорит, в таких вы условиях живёте, маленького мальчика пожалеть бы надо. А у нас, говорит, в большом доме комната пустует, сухая и тёплая. Налоги, говорит, совсем заели, деньги нужны, сдадим комнату постояльцу с удовольствием, за умеренную плату. Да вот, говорит, я как раз на лошади приехал, вещей у вас немного, хоть сейчас могу забрать. Раз Советская власть, говорит, не в силах позаботиться о таком человеке, так хоть мы сами должны друг другу помогать…
До поры я ещё слушал болтовню Никулааскы, но, как зацепил он своим языком нашу власть, тут у меня всё и вскипело — вспыльчивый стал у меня характер в Арылахе, будто от Кымова заразился! Так я на байского отпрыска нажал, что тот за порог юрты чуть ли не кубарем. Кымов мне в тот же день: «Что-то к тебе Никулааскы пожаловал?» Рассказал я, как было. Кымов слушает, да вдруг шапкой об пол, расцвёл, будто я ему невесть какую отрадную новость преподнёс. «Вот это да! — кричит. — Смотри-ка! Купить нас захотели, вот это да! Не даёт им наша школа покоя, никак не даёт! Это ведь здорово, Болот! (Он меня не Всеволодом, а Болотом для краткости звал.)
На другой день явился ко мне председатель Совета с двумя вёдрами, с лопаточкой специальной, обмуровали мы юрту льдом как следует. Сразу внутри теплей стало. А ещё через день тот же Никулааскы привозит мне на своей лошади целый воз сухих дров старой заготовки. Глаз не поднимая, пошвырял и уехал. Можно себе представить, какую с ним провернул организационную работу боевой председатель наслежного Совета!
Поняли те, что добром меня не взять, переменили тактику. Я как-то сразу это почувствовал. Крепко им захотелось выжить русского учителя из села! Всех каверз теперь и не пересказать.
Якутские дети сначала робели, но потом пошло у меня с ними всё лучше, а кончилось тем, что уже ходят за мной, как цыплята за наседкой. Удивляюсь я себе: как-то поначалу не мог различить их друг от дружки. На самом же деле они такие разные. Но вот случилась в нашей школе беда — заболел самый маленький из моих учеников, ёжик такой был, Чуораан. Страшные рези в животе, криком кричит. Родители — к шаману, пригласили камлать. Тот и напел им под свой бубен: «Это от школы всё! Дух родного нашего Арылаха рассердился очень. Со всеми учениками то же самое будет, в ужасном гневе мать-богиня…»
Умер Чуораан. Прихожу в класс — ни души, ни следа на пороге… Вот и Кымов влетает. Обвёл взглядом пустую комнату, шмякнул свою шапку на стол — она у него всегда за всё в ответе. Сидит, молчит. Потом мне: «Что же дальше? Как советует в таких случаях поступать марксизм?» (В последние недели я с ним усиленно занимался теорией коммунизма.) Что тут ответишь? Сейчас это просто смешной пережиток, а тогда суеверия, власть шамана над людскими душами — всё было такой дьявольской проблемой, даже не вообразите себе. Недаром у Ленина: религия хуже всякой сивухи, она из человека раба делает. Пожал я плечами, честно говорю ему, не знаю, Сэмэн, что и предпринять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44