итальянская мебель для ванной
Даже жалкая собачонка ахпатского пастуха, что за телятами смотрит, метнулась с зардакарского склона на подмогу, ей-ей. В Ахпате тогда скотина водилась, правда, падёж от заводского дыма случался, но та, которую на лето приводили в наши горы, хороша была: телят вместе с пастухом привозили на машине — разрешите, мол, пристроиться, вываливали всё это на склон Зардакара, уезжали, да так про своего пастуха больше и не вспоминали, разве что наши невестки позовут иной раз на горячий обед.
Ветеринар с бумагой в руках явился, мол, на такое-то и такое количество ваших овец столько собак не полагается, на людей столько псов напустили, что концерт аж в самом центре, в Овите, услышали. Мы ему говорим, не знаем, сколько их у нас, сейчас кликнем, сам и посчитай. А он вошёл в хлев и дверь изнутри запер. А сам родичем нам приходится, то есть неудобно, конечно, но мы ему сказали, поди перед домом своим бреши, шкура… То есть ты из Дсеха, вот и ступай в свой Дсех да там и распоряжайся, но у Дсеха овец нету, и ветеринару тоже работы там нету, с утра до вечера баклуши бьёт. Короче говоря, и на собак теперь особое разрешение требуется. Мы ему, раз так, будешь сидеть запертый в хлеву. А он изнутри — вам столько субпродуктов не полагается, на ваши четыре отары восемь порций субпродуктов идёт. Контора Сандро Ватиняна высчитала, как же, отвечаем. У нас сено было припрятано, мы после работы пошли наскирдовали, вернулись, смотрим, пустота: обманом загнали всех наших собак в хлев и из ружья перебили. Не стали даже смотреть-отбирать: которая в хлев забежала, тут же на месте ухлопали, а которая что-то почуяла и, охваченная ужасом, убежала, та больше не вернулась. Вот тут-то мы и бросили нашу дубинку — и прости-прощай любимое дело. Семь дней болтались в селе без дела, под конец Ватинян вызвал нас к телефону, сказал, позовите обоих Тэванов к телефону, скажите, Ватинян просит, сказал: «Да как он смел, дерьмо собачье (про ветеринара), как смел вас обидеть, без моего ведома произошло, ребята». Переглянулись мы и не поверили, но ведь возле овец опять же наши жёны и наш безответный брат Оган мучились — мы и сами не поняли, как смирились. Наш поэт в газете про это напечатал, мы про себя порадовались, дескать, вот мы как, рукою Еревана утёрли нос Ватиняну, сейчас ему будет, потом втайне испугались — а ну как явится комиссия по расследованию и обнаружит двух-трёх наших незарегистрированных овец, да свиноматку, да две телеги припрятанного сена, найдут всё это, и что тогда, но Сандро был не из тех, кто так просто вожжи свои отдаст Еревану, и не из тех, кто доведёт своих пастухов до того, чтобы они плюнули и ушли из Цмакута… на статью он ответил: дескать, ветеринар допустил ошибку и отстранён от работы. Пострадали опять-таки мы сами — от работы был отстранён наш родич.
Воспитанно так сидели, наполнив стаканы, славя господа бога, смотрели на небо и вот-вот уже должны были приложиться — из кехутской чащи позвали:
— Эй, слушайте, это чья тут овца бродит, кто хозяин, разбредается, сейчас уйдёт, эй!
Голос был постаревший, изношенный, зашёлся в кашле, лёгкие, наверное, не выдержали.
Арьял удивился.
— Ну и ну, чтоб у такого человека, как Сандро Ватинян, да такой конец!
Жизнь всех нас огорчает, одних больше, других меньше, но в Красивом Тэване горечи было через край: не вошёл в положение человека — Сандро Ватиняна то есть, — сказал:
— Будь спокоен, до его окончательного, этого самого, конца в этом овраге десять таких Тэванов сменится, — и, задрав красивый подбородок, похлопал глазами.
Сказал (Арьял):
— Да нет, я не о том. В Ташкенте ли мы будем, в Касахе ли, или ж будем на равных под ручку с исполкомом прогуливаться, всех нас ждёт этот овраг.
— Неправда, — сказал (Другой), — есть много таких — вместо них их старая одежда приходит в этот овраг, но пусть будет по-твоему, твоё здоровье, — сказал, — пью за тебя.
— И за тебя тоже, — сказал (Арьял), — но когда мы так говорим, это мы уже ставим под сомнение память о нашем брате Огане… что осталось нам от прошлого, от ушедших, хочу сказать, — это и есть наш долг, от этого мы не вправе убегать…
Поднял стакан, сказал — твоё здоровье.
И как гости, объединив Тэванов, пили за них в конце застолья одним тостом, как всё село, не различая их, называло Тэванами, точно так же и сами они никогда не пили друг за друга, — а за всё сразу, за этот овраг, за нашу работу, за наших ушедших, за наши семьи, не так, чтобы ты — за меня, а я — за тебя. Сколько помним, только раз было, что нас отделили, только раз мы друг про друга сказали, вот — ты, а вот — я, и я пью за тебя — это когда опроверглось мнение, будто Тэван отравил Вардо. Арьял тогда один опустошил бутылку, всё поднимал за Другого, наполнял, говорил «за тебя» и пил, значит, как следует: поверил вначале, а Другой как взял тогда в руки стакан, так и остался сидеть, не пригубив даже. И теперь, когда он сам сказал — за тебя, Арьял загрустил и огорчился, нехотя поднял стакан, сказал:
— И я тоже за тебя пью, за тридцать лет нашей дружбы.
Красивое лицо повернул, глазами похлопал, сказал:
— Нет, — сказал, — я уже в пути, мне счастливой дороги, а ты будь здоров.
— Ну ладно, — сказал, — в пути так в пути.
Новая невестка отвернула лицо и так, отвернувшись, глотнула, поперхнулась с непривычки, синие глаза наполнились слёзами. Арьяловскую Софи пить научила Вардо, а Вардо — её сестра, Старшая Софи, жена Огана, но надо сказать, что Вардо, со своей стороны, была хорошей ученицей, ученицы тоже разные бывают, так ведь? Вардо Тэвану не давала опьянеть: дожидалась, пока скажет тост, потом отбирала стакан, быстро отпивала и рот рукой утирала, ни тебе кашля, ничего, щёки только раскраснеются. При чужих отбирать у мужа стакан себе не позволяла. И ни один чужой глаз не подсмотрел, не увидел, что Вардо частенько за Красивого Тэвана косит, но в нашем присутствии (конечно, только в нашем) Тэван, случалось, сердился на неё — как это косишь, мол, — женщина, дескать, всегда должна женщиной быть, то есть и коси, и будь нежной, и красивой при этом… Но как, как быть одновременно и косарем, и нежной возлюбленной? В Цмакуте всегда заведённым порядком было: летние свежие покосы идут колхозу, а осенняя, считай, что зимняя, затвердевшая короткая трава — на наши мелкие нужды; глядя, как мучается муж над трудной осенней стернёй, смеялась, как мать любя смеётся над собственным дитятей, а что Тэван упрекал её, грубая, мол, для неё это всё равно было, что ребёнок перечит матери. Про мужний проступок тот знала, Старшая Софи рассказала, мол, так и так, ребёнок ещё был, в голову ударило, прошлое в землю захоронил и сверху камень положил, с этого дня он твой, какое дашь направление, так и пойдёт. Вардо только смеялась. Полагаем, не только над тем, как Тэван косит. Бедняжка, думала, что муж её всю жизнь будет обеспечен зимой сеном и навсегда защищён её существованием от той стервы.
— Извини меня, — сказал Арьял, — очень извиняемся, мы с тобою трёх братьев на войне вместе потеряли, детьми ещё сами были… Что Огана потеряли, про это не говорим, его и место известно, и камень неплохой над ним стоит, почти такой, как мы хотели. А теперь, — сказал, — и возможности у нас есть, и понимание, и место нашей пропажи знаем, то есть надо только поехать привезти пропавшего Само… Но извиняемся, — сказал, — нельзя ли на две недели, от силы на месяц, до зимы, скажем, повременить? Извини, — объяснил, — коса вон на покосах валяется, в этом смысле и говорю: повремени.
Застыл, замер, сидел, не поднимая головы, словно Оган стоит рядом, занеся палку над ним и преступницей-стервой.
— Ну ладно, — сказал (Арьял, бедный Арьял, трое суток сна не знал), — раз уж решил, иди, в таких случаях говорят — путник должен в пути быть.
Софи ты Софи: от Старшей Софи и Вардо многое к ней перешло: поднялась, шурша юбкой, гордо-гордо так бутылку принесла, мол, как вобью сейчас колышек между вами и обоих вас к этому колышку как привяжу, посмотрим, кто из вас в Ташкент уйти попробует. Другой поднял красивое лицо, похлопал глазами, словно бы подмигнул, мол, впрямь у него и в мыслях не было в Ташкент уходить, а просто немножко скис. Но нет. Когда подняли стаканы и должны были уже выпить и Арьял спросил: «А ты знаешь, куда идти-то, или, как Арьял, без адреса должен плутать?» — он стакан отставил, сказал:
— Это самое, продумано всё, адреса точного нету, но небезнадёжно, небось, на детей алименты в Завод приходят, город, улица, работа, всё в бумажке алиментной подробно должно быть написано. Средняя Азия. И потом, — сказал, — в Самарканде сестра у нас проживает, из Арташата туда с семьёй перебралась, как-никак женщина, кровь родная… в трудную минуту мог прийти к ней переночевать, и с зарплаты мог шоколадных конфет купить, и тоже прийти, словом…
Монгольские глаза слипались (Арьяла глаза); если считать сном те несколько минут, когда он в кабине чужой машины забылся, обалделый, только-то всего и спал за трое суток.
— Не понял, что говоришь, извини, голова никак не прояснится.
Сказал (Другой, Красивый, но красивого в нём ничего уже не осталось, от преступной мысли весь почернел, стал как Мураденц Данел, в том смысле, что и Мураденц Данел тоже как задумал из села податься, так весь с лица почернел):
— В общем, ухожу я, не остаюсь.
— Ну да, деньги там понадобятся или нужда какая, друг к другу небось приходят, брат с сестрой, — сказал (Арьял). Потом тряхнул головой и очень чётко сказал: — Ну хорошо, допустим, я твой брат Само, я убежал-спрятался и от ваших долгов, и от вашей помощи, какого чёрта вы меня насильно разыскали?
И снова из своего свинарника, из Кехутской чащи проверещал старый, дряхлый уже Сандро Ватинян, и был он сердит не на шутку, и, видно, чувствовал себя здесь по-прежнему хозяином и председателем:
— Эй, сукин сын, эй, голодранец, ты что, умер, что ли, овца твоя сейчас потеряется, последнего кола-дрова лишишься, ты что это там, напился вусмерть, что ли?
Коротко пролаяла собака Другого, свесив голову, Арьял улыбался, был доволен своей победой, думал, куда бы овцы ни забрели, всё равно отыщет. А Другой и не думал даже, что всё же надо дать ответ этому постороннему человеку, который за нас беспокоится, или хотя бы пойти напоследок собрать овец, — нет, встал, отряхнул брюки, я пошёл, мол.
Ну и иди себе. Софи не стала поднимать-тормошить Арьяла, от Вардо и Старшей Софи выучилась — пошла, сама отрезала от туши заднюю часть, от городских гостей целлофановый мешок оставался — положила в мешок, что у них там ещё было — круг сыра хороший завернула в газету, и тоже в мешок сунула, и в руки ему дала, чтоб, если попадёт к кому-нибудь на постой или в гости куда придёт, мог бы сказать, а это, мол, от нас, не с пустыми руками пришли, даром что в доме новая невестка. А новая невестка, бедняжка, стояла и внимательно смотрела на всё синими глазами, запоминала.
В синем костюме, красной рубашке и красных ботинках — вторая, временная жена по дороге домой как завела его в Дсехе в сельпо, как вырядила его и привела под ручку в село, такой точно он и стоял теперь, разодетый, готовый пуститься в путь, но Софи весь облик ему этим мешком изменила, вернее, испортила.
Сказала:
— Может, дырявый мешок-то, вода от сыра станет стекать, держи на расстоянии, чтоб не запачкаться.
Другой послушно отвёл руку с мешком, но не мог же он до самого Ташкента и Самарканда держать руку вытянутой, и он ещё пуще возненавидел несчастную молодую жену, потому что мясо-то отрезала и круг сыра достала Софи, но мешок она передала Тэвану через невестку, чтобы между ними семейная любовь возникла.
Не знаем, то ли женщины подучили, то ли невинным младенческим сердцем своим что-то недоброе почуял — ребёнок заплакал ему вслед. Дескать, хочу с отцом вместе в Ташкент, а что малое дитя понимает в разных там Ташкентах, просто не хотел, чтоб отец уходил, побежал за отцом по тропинке — одна нога в ботиночке, другой ботиночек в руке держит, я тоже, говорит, с тобой иду. Упал, скатился с тропинки, ежели б не куст калины, угодил бы в овраг. Софи ребёнка взяла на руки, несёт и приговаривает — Ташкент фу! папа фу! — то есть и Ташкент нехорош, и отец твой тоже плохой. Больно было смотреть на всё это, честное слово, но ежели ребёнок тебе дорог, то и брат тоже дорог, и даже если на минуту забудем про брата — в селе восьми-девятиклассник сын один в доме живёт заброшенный, неухоженный, никому не нужный, наверное, уже тайком покуривает, и такая ж, как отец, пригожая, волосы русые и лицом нежная — дочка, ходит в вечернюю школу в Заводе, ежели этот твой ребёнок-несмышлёныш в присмотре нуждается, то те тоже дети — что они едят, во что одеты, осень школьная началась, всё ли у них есть, учебники там и разное. Как-никак над мальцом мать стоит да Софи, считай что вторая мать, а те сироты полностью заброшены, пойдёшь, как но принуждению, повидаешься, в руки два-три рубля сунешь, посидишь возле полчаса, а ведь могут мысленно мать свою светлой памяти Вардо вспомнить и на отца обидеться.
Не хватит того, что ребёнок-несмышлёныш плачет-надрывается, то есть, сколько ни целуй его в щёчку и ни обещай всякой всячины, пока отец ещё виден, всё равно тянется к нему ручонками и плачет — и меня возьми… Мало этого, тут ещё и собаки подглядывали, — значит, лениво лежали себе, а оказывается, подглядывали, одна от старого кладбища, другая из-за хлева молча поднялись и затрусили следом, мол, и мы с тобой, на кого ты нас бросаешь. И так ему от всего этого тошно стало, до того погано, честное слово! Нагнулся, словно бы за камнем, потом и в самом деле камнем в них запустил, но они всё равно не поверили, что хозяин их бьёт, а на голос Софи не оглянулись даже (зовёт, чтобы обмануть, на привязь посадить, знаем), стали, как часовые, с обеих сторон, мол, мы твои непременные попутчики — что же это, господи! Он остановился, и они остановились тоже. Ну куда, куда от своей судьбы уйдёшь, будь она неладна. Рассердившись на судьбу, он пошёл быстрым шагом — собаки рядом с ним, вместе скрылись в Большом Ачаркуте.
Арьял дремал, сидя на корточках.
— Айта, — позвал, — пусть себе идут, до автобуса дойдут, сами вернутся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Ветеринар с бумагой в руках явился, мол, на такое-то и такое количество ваших овец столько собак не полагается, на людей столько псов напустили, что концерт аж в самом центре, в Овите, услышали. Мы ему говорим, не знаем, сколько их у нас, сейчас кликнем, сам и посчитай. А он вошёл в хлев и дверь изнутри запер. А сам родичем нам приходится, то есть неудобно, конечно, но мы ему сказали, поди перед домом своим бреши, шкура… То есть ты из Дсеха, вот и ступай в свой Дсех да там и распоряжайся, но у Дсеха овец нету, и ветеринару тоже работы там нету, с утра до вечера баклуши бьёт. Короче говоря, и на собак теперь особое разрешение требуется. Мы ему, раз так, будешь сидеть запертый в хлеву. А он изнутри — вам столько субпродуктов не полагается, на ваши четыре отары восемь порций субпродуктов идёт. Контора Сандро Ватиняна высчитала, как же, отвечаем. У нас сено было припрятано, мы после работы пошли наскирдовали, вернулись, смотрим, пустота: обманом загнали всех наших собак в хлев и из ружья перебили. Не стали даже смотреть-отбирать: которая в хлев забежала, тут же на месте ухлопали, а которая что-то почуяла и, охваченная ужасом, убежала, та больше не вернулась. Вот тут-то мы и бросили нашу дубинку — и прости-прощай любимое дело. Семь дней болтались в селе без дела, под конец Ватинян вызвал нас к телефону, сказал, позовите обоих Тэванов к телефону, скажите, Ватинян просит, сказал: «Да как он смел, дерьмо собачье (про ветеринара), как смел вас обидеть, без моего ведома произошло, ребята». Переглянулись мы и не поверили, но ведь возле овец опять же наши жёны и наш безответный брат Оган мучились — мы и сами не поняли, как смирились. Наш поэт в газете про это напечатал, мы про себя порадовались, дескать, вот мы как, рукою Еревана утёрли нос Ватиняну, сейчас ему будет, потом втайне испугались — а ну как явится комиссия по расследованию и обнаружит двух-трёх наших незарегистрированных овец, да свиноматку, да две телеги припрятанного сена, найдут всё это, и что тогда, но Сандро был не из тех, кто так просто вожжи свои отдаст Еревану, и не из тех, кто доведёт своих пастухов до того, чтобы они плюнули и ушли из Цмакута… на статью он ответил: дескать, ветеринар допустил ошибку и отстранён от работы. Пострадали опять-таки мы сами — от работы был отстранён наш родич.
Воспитанно так сидели, наполнив стаканы, славя господа бога, смотрели на небо и вот-вот уже должны были приложиться — из кехутской чащи позвали:
— Эй, слушайте, это чья тут овца бродит, кто хозяин, разбредается, сейчас уйдёт, эй!
Голос был постаревший, изношенный, зашёлся в кашле, лёгкие, наверное, не выдержали.
Арьял удивился.
— Ну и ну, чтоб у такого человека, как Сандро Ватинян, да такой конец!
Жизнь всех нас огорчает, одних больше, других меньше, но в Красивом Тэване горечи было через край: не вошёл в положение человека — Сандро Ватиняна то есть, — сказал:
— Будь спокоен, до его окончательного, этого самого, конца в этом овраге десять таких Тэванов сменится, — и, задрав красивый подбородок, похлопал глазами.
Сказал (Арьял):
— Да нет, я не о том. В Ташкенте ли мы будем, в Касахе ли, или ж будем на равных под ручку с исполкомом прогуливаться, всех нас ждёт этот овраг.
— Неправда, — сказал (Другой), — есть много таких — вместо них их старая одежда приходит в этот овраг, но пусть будет по-твоему, твоё здоровье, — сказал, — пью за тебя.
— И за тебя тоже, — сказал (Арьял), — но когда мы так говорим, это мы уже ставим под сомнение память о нашем брате Огане… что осталось нам от прошлого, от ушедших, хочу сказать, — это и есть наш долг, от этого мы не вправе убегать…
Поднял стакан, сказал — твоё здоровье.
И как гости, объединив Тэванов, пили за них в конце застолья одним тостом, как всё село, не различая их, называло Тэванами, точно так же и сами они никогда не пили друг за друга, — а за всё сразу, за этот овраг, за нашу работу, за наших ушедших, за наши семьи, не так, чтобы ты — за меня, а я — за тебя. Сколько помним, только раз было, что нас отделили, только раз мы друг про друга сказали, вот — ты, а вот — я, и я пью за тебя — это когда опроверглось мнение, будто Тэван отравил Вардо. Арьял тогда один опустошил бутылку, всё поднимал за Другого, наполнял, говорил «за тебя» и пил, значит, как следует: поверил вначале, а Другой как взял тогда в руки стакан, так и остался сидеть, не пригубив даже. И теперь, когда он сам сказал — за тебя, Арьял загрустил и огорчился, нехотя поднял стакан, сказал:
— И я тоже за тебя пью, за тридцать лет нашей дружбы.
Красивое лицо повернул, глазами похлопал, сказал:
— Нет, — сказал, — я уже в пути, мне счастливой дороги, а ты будь здоров.
— Ну ладно, — сказал, — в пути так в пути.
Новая невестка отвернула лицо и так, отвернувшись, глотнула, поперхнулась с непривычки, синие глаза наполнились слёзами. Арьяловскую Софи пить научила Вардо, а Вардо — её сестра, Старшая Софи, жена Огана, но надо сказать, что Вардо, со своей стороны, была хорошей ученицей, ученицы тоже разные бывают, так ведь? Вардо Тэвану не давала опьянеть: дожидалась, пока скажет тост, потом отбирала стакан, быстро отпивала и рот рукой утирала, ни тебе кашля, ничего, щёки только раскраснеются. При чужих отбирать у мужа стакан себе не позволяла. И ни один чужой глаз не подсмотрел, не увидел, что Вардо частенько за Красивого Тэвана косит, но в нашем присутствии (конечно, только в нашем) Тэван, случалось, сердился на неё — как это косишь, мол, — женщина, дескать, всегда должна женщиной быть, то есть и коси, и будь нежной, и красивой при этом… Но как, как быть одновременно и косарем, и нежной возлюбленной? В Цмакуте всегда заведённым порядком было: летние свежие покосы идут колхозу, а осенняя, считай, что зимняя, затвердевшая короткая трава — на наши мелкие нужды; глядя, как мучается муж над трудной осенней стернёй, смеялась, как мать любя смеётся над собственным дитятей, а что Тэван упрекал её, грубая, мол, для неё это всё равно было, что ребёнок перечит матери. Про мужний проступок тот знала, Старшая Софи рассказала, мол, так и так, ребёнок ещё был, в голову ударило, прошлое в землю захоронил и сверху камень положил, с этого дня он твой, какое дашь направление, так и пойдёт. Вардо только смеялась. Полагаем, не только над тем, как Тэван косит. Бедняжка, думала, что муж её всю жизнь будет обеспечен зимой сеном и навсегда защищён её существованием от той стервы.
— Извини меня, — сказал Арьял, — очень извиняемся, мы с тобою трёх братьев на войне вместе потеряли, детьми ещё сами были… Что Огана потеряли, про это не говорим, его и место известно, и камень неплохой над ним стоит, почти такой, как мы хотели. А теперь, — сказал, — и возможности у нас есть, и понимание, и место нашей пропажи знаем, то есть надо только поехать привезти пропавшего Само… Но извиняемся, — сказал, — нельзя ли на две недели, от силы на месяц, до зимы, скажем, повременить? Извини, — объяснил, — коса вон на покосах валяется, в этом смысле и говорю: повремени.
Застыл, замер, сидел, не поднимая головы, словно Оган стоит рядом, занеся палку над ним и преступницей-стервой.
— Ну ладно, — сказал (Арьял, бедный Арьял, трое суток сна не знал), — раз уж решил, иди, в таких случаях говорят — путник должен в пути быть.
Софи ты Софи: от Старшей Софи и Вардо многое к ней перешло: поднялась, шурша юбкой, гордо-гордо так бутылку принесла, мол, как вобью сейчас колышек между вами и обоих вас к этому колышку как привяжу, посмотрим, кто из вас в Ташкент уйти попробует. Другой поднял красивое лицо, похлопал глазами, словно бы подмигнул, мол, впрямь у него и в мыслях не было в Ташкент уходить, а просто немножко скис. Но нет. Когда подняли стаканы и должны были уже выпить и Арьял спросил: «А ты знаешь, куда идти-то, или, как Арьял, без адреса должен плутать?» — он стакан отставил, сказал:
— Это самое, продумано всё, адреса точного нету, но небезнадёжно, небось, на детей алименты в Завод приходят, город, улица, работа, всё в бумажке алиментной подробно должно быть написано. Средняя Азия. И потом, — сказал, — в Самарканде сестра у нас проживает, из Арташата туда с семьёй перебралась, как-никак женщина, кровь родная… в трудную минуту мог прийти к ней переночевать, и с зарплаты мог шоколадных конфет купить, и тоже прийти, словом…
Монгольские глаза слипались (Арьяла глаза); если считать сном те несколько минут, когда он в кабине чужой машины забылся, обалделый, только-то всего и спал за трое суток.
— Не понял, что говоришь, извини, голова никак не прояснится.
Сказал (Другой, Красивый, но красивого в нём ничего уже не осталось, от преступной мысли весь почернел, стал как Мураденц Данел, в том смысле, что и Мураденц Данел тоже как задумал из села податься, так весь с лица почернел):
— В общем, ухожу я, не остаюсь.
— Ну да, деньги там понадобятся или нужда какая, друг к другу небось приходят, брат с сестрой, — сказал (Арьял). Потом тряхнул головой и очень чётко сказал: — Ну хорошо, допустим, я твой брат Само, я убежал-спрятался и от ваших долгов, и от вашей помощи, какого чёрта вы меня насильно разыскали?
И снова из своего свинарника, из Кехутской чащи проверещал старый, дряхлый уже Сандро Ватинян, и был он сердит не на шутку, и, видно, чувствовал себя здесь по-прежнему хозяином и председателем:
— Эй, сукин сын, эй, голодранец, ты что, умер, что ли, овца твоя сейчас потеряется, последнего кола-дрова лишишься, ты что это там, напился вусмерть, что ли?
Коротко пролаяла собака Другого, свесив голову, Арьял улыбался, был доволен своей победой, думал, куда бы овцы ни забрели, всё равно отыщет. А Другой и не думал даже, что всё же надо дать ответ этому постороннему человеку, который за нас беспокоится, или хотя бы пойти напоследок собрать овец, — нет, встал, отряхнул брюки, я пошёл, мол.
Ну и иди себе. Софи не стала поднимать-тормошить Арьяла, от Вардо и Старшей Софи выучилась — пошла, сама отрезала от туши заднюю часть, от городских гостей целлофановый мешок оставался — положила в мешок, что у них там ещё было — круг сыра хороший завернула в газету, и тоже в мешок сунула, и в руки ему дала, чтоб, если попадёт к кому-нибудь на постой или в гости куда придёт, мог бы сказать, а это, мол, от нас, не с пустыми руками пришли, даром что в доме новая невестка. А новая невестка, бедняжка, стояла и внимательно смотрела на всё синими глазами, запоминала.
В синем костюме, красной рубашке и красных ботинках — вторая, временная жена по дороге домой как завела его в Дсехе в сельпо, как вырядила его и привела под ручку в село, такой точно он и стоял теперь, разодетый, готовый пуститься в путь, но Софи весь облик ему этим мешком изменила, вернее, испортила.
Сказала:
— Может, дырявый мешок-то, вода от сыра станет стекать, держи на расстоянии, чтоб не запачкаться.
Другой послушно отвёл руку с мешком, но не мог же он до самого Ташкента и Самарканда держать руку вытянутой, и он ещё пуще возненавидел несчастную молодую жену, потому что мясо-то отрезала и круг сыра достала Софи, но мешок она передала Тэвану через невестку, чтобы между ними семейная любовь возникла.
Не знаем, то ли женщины подучили, то ли невинным младенческим сердцем своим что-то недоброе почуял — ребёнок заплакал ему вслед. Дескать, хочу с отцом вместе в Ташкент, а что малое дитя понимает в разных там Ташкентах, просто не хотел, чтоб отец уходил, побежал за отцом по тропинке — одна нога в ботиночке, другой ботиночек в руке держит, я тоже, говорит, с тобой иду. Упал, скатился с тропинки, ежели б не куст калины, угодил бы в овраг. Софи ребёнка взяла на руки, несёт и приговаривает — Ташкент фу! папа фу! — то есть и Ташкент нехорош, и отец твой тоже плохой. Больно было смотреть на всё это, честное слово, но ежели ребёнок тебе дорог, то и брат тоже дорог, и даже если на минуту забудем про брата — в селе восьми-девятиклассник сын один в доме живёт заброшенный, неухоженный, никому не нужный, наверное, уже тайком покуривает, и такая ж, как отец, пригожая, волосы русые и лицом нежная — дочка, ходит в вечернюю школу в Заводе, ежели этот твой ребёнок-несмышлёныш в присмотре нуждается, то те тоже дети — что они едят, во что одеты, осень школьная началась, всё ли у них есть, учебники там и разное. Как-никак над мальцом мать стоит да Софи, считай что вторая мать, а те сироты полностью заброшены, пойдёшь, как но принуждению, повидаешься, в руки два-три рубля сунешь, посидишь возле полчаса, а ведь могут мысленно мать свою светлой памяти Вардо вспомнить и на отца обидеться.
Не хватит того, что ребёнок-несмышлёныш плачет-надрывается, то есть, сколько ни целуй его в щёчку и ни обещай всякой всячины, пока отец ещё виден, всё равно тянется к нему ручонками и плачет — и меня возьми… Мало этого, тут ещё и собаки подглядывали, — значит, лениво лежали себе, а оказывается, подглядывали, одна от старого кладбища, другая из-за хлева молча поднялись и затрусили следом, мол, и мы с тобой, на кого ты нас бросаешь. И так ему от всего этого тошно стало, до того погано, честное слово! Нагнулся, словно бы за камнем, потом и в самом деле камнем в них запустил, но они всё равно не поверили, что хозяин их бьёт, а на голос Софи не оглянулись даже (зовёт, чтобы обмануть, на привязь посадить, знаем), стали, как часовые, с обеих сторон, мол, мы твои непременные попутчики — что же это, господи! Он остановился, и они остановились тоже. Ну куда, куда от своей судьбы уйдёшь, будь она неладна. Рассердившись на судьбу, он пошёл быстрым шагом — собаки рядом с ним, вместе скрылись в Большом Ачаркуте.
Арьял дремал, сидя на корточках.
— Айта, — позвал, — пусть себе идут, до автобуса дойдут, сами вернутся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19