https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-funkciey-bide/
никто ничего значительного не сделал — ни поступка, ни следа… каким получили Цмакут от бога, таким его и передали нам — хоть бы одна нахальная прямая дорога пропахала бы горы, пошла бы напролом, хоть бы взрыв один, чтобы скинуть в овраг холм, разровнять местность, сделать приличное гумно, пожар бы какой варварский — спалить лес, к чертям, дать место покосам, — нет, ничего такого не было, их тропинка спускалась вместе с оврагом, огибала камни и кусты, терялась в ущельях, и всюду была прорва цветов, сумасшедшая прорва цветов, роса ела колени… И было позором после всего, что было, привести сюда Старого — последней наглостью было привести этого белейшего бога чистых сухих хлевов, бога расчёсанных, красивых тёлок, бога звонких солнечных пасек — привести в сырой и тёмный хлев Шушан… Родился пёстрый красивый телёнок, но не разглядеть было, что красивый, — лучина совсем не светила. И Шушан сказала: «Если ты этого села и всего соседства дед — моих сирот-детей возьми как-нибудь в свой хлев, пусть позавидуют и поучатся». Не ответил, не обратил внимания, не захотел понять, что Шушан хочет навеки помириться, не подставил руки, а она уж приготовилась слить ему на руки, — так её, растерянную, с посудиной в руках, оставил, пошёл к себе умываться. Шушан сказал: «Эти старики и дороги не покажут, чтобы нам с пути не сбиваться, и умирать не умирают, чтобы мы, плюнув на совесть, жили бы, как нам сердце велит»; вдовы про себя поулыбались, а вслух сказали, что сами своими свёкрами очень довольны, но в словах Шушан не было злости, Шушан сейчас была спокойна. Старый со старухой, в свой черёд, были спокойны, словно поглядели, всё поняли и решили насчёт Тэвана, что шут с ним, что шушановская коза незрелую, молодую поросль грызёт, зато в селе мир и покой. Старый на кончике ножа — увидел, что стоит смотрит, — Среднему Чёрному протянул на кончике ножа медовую бляшку — это когда уже в улье нет места и пчеле уже некуда мёд класть, она такую круглую бляшку лепит и наполняет мёдом, и старики дают такую бляшку самому лучшему из внуков; но Чёрный сжал зубы и его мёда не принял; Шушан сказала: «Бери, бери», но ребёнок нож видел, а мёд — нет.
Комиссия Ориорд Уцьюн по защите вдов явилась… Ну что вам сказать, тихие, незаметные, обе стороны устраивающие шашни в селе были, случаи явного шантажа, то есть «не будет тебе больше сена, и яичницу свою ешь одна…» — такое тоже бывало; случай убийства, то есть тайного аборта, когда истекаешь кровью и со стыда молчишь, был, и даже случай тяжёлой издёвки, то есть: «Раздевайся, я тут» (но не просто, не как бескорыстный самец или жалостливый мужчина, нет — побился об заклад, вон и свидетели…) — всё было… и слёзы, и жалобы, и угрозы, да и понятно оно, жили люди, как везде… Комиссия прибыла, уселась поудобнее, но ожидаемого представления, взрыва предполагаемого не произошло — сами говорили, сами себя слушали, сами же под конец растерянно замолчали и подумали, что не в то село попали, — а всё потому, что Шушан была спокойна и женская армия осталась без предводителя. Потом в дверях возник Каранц Оган с бельмом на глазу, откашлялся, сказал: «Кто-то мне тут очень нужен, пришёл за нею»; прямая, как палка, Шушан прошла рядом с ним и ответила уже из сада: «Тебе неправильный адрес дали, тот, кто тебе нужен, не в этом доме живёт», но с глупой радостью на лице говорила, а он стоял и не уходил; Шушан сказала: «Заходи, чего не заходишь, устрой обыск как финотдел»; он в дом не вошёл, он проглотил слюну и с глупой горечью на лице подождал. Сказала (Шушан): «Три сына сытые-одетые растут, дрова на растопку распилены, наколоты, сложены, сено для коровы в стогах стоит, картошка выкопана, упрятана — течение моей жизни не чужие слепые должны определять»; глупо и жалко улыбнувшись, он сказал: «О себе только думаешь»; ответила: «Ты ежели о других думаешь, вон сколько безмужних женщин, возьми кого-нибудь замуж, скажу — мужчина».
Тэван должен был незаметно уйти, но откуда у Асоренцев столько прыти и быстрой сообразительности, чтобы, как видение, в одну минуту — был и нету — сгинуть; и не столько вины в них было, сколько неподвижной оцепенелости от вины; к примеру, выстрелил он как-то в порося Ориорд Уцьюн, убил или не убил, но Уцьюн на коне, а он за нею, почерневший, как убийца, прошли через весь народ, вошли в сельсовет и теперь тоже — хотел выпрыгнуть в окно, убежать, прямо в объятия Огана прыгнул, поймался как ягнёнок, и Шушан не знала, смеяться или судьбу проклинать; с большим «извиняюсь» на лице, схвативши Тэвана за полу, Оган пообещал, что всё останется между нами двоими — им и Шушан. Тэван словно и не человек был, словно и не о нём шла речь; Оган на Тэвана не смотрел даже, Шушан и он никому ни слова не скажут и про случай этот забудут. Но это была любовь; у счастливых любовь, как и положено, на мужей падает, у несчастливых — на запретного деверя. Тем летом приехала в село мать Шушан: Тигран, этот дьявол, этот милиционер на коне много лет назад отнял у неё Шушан и Ростома и погнал её из этих краёв; но на всех путях-дорогах человека судьба поджидает — ереванский её муж во всех отношениях был выше Тиграна, и должностью, и характером, и к тому же умел понимать, понял, простил все прошлые грехи, полюбил её; потом, когда его арестовали, ни секунды не поколебавшись, она связала одежду в узел и поехала следом в Сибирь; так и поддерживали они друг друга, через все тяготы прошли-выстояли; потом муж сказал: «У тебя в Цмакуте родные живут», подумали, что после войны, после стольких страданий всеобщее прощение и любовь сойдут даже на Цмакут, даже на Тиграна, пять узлов добра собрали — один с наручными часами и коричневыми ботинками, прямо скажем, свадебный узел для Ростома, другой, зелёно-красный узел — для Шушан, ещё один — для невесты Ростомовой, ещё — для детей Шушан, и особый свёрток для самого Тиграна; к счастью, Тигран в центре милиционером служил, Тиграна здесь не было, но его тяжёлый представитель, Ростом, был здесь — в Большом Ростоме тиграновской крови не было, приёмным сыном был, но он насмотрелся жестокости тиграновской, усвоил её и называл это — принцип; Ростом мать не признал — она, мол, должна была всё это время здесь быть и меня растить, из чужой постели нам мать не нужна; женщина трудную дорогу любви прошла — отсюда и до Еревана, а потом и до Сибири, — переминаясь с ноги на ногу, заплакала, вместо Ростома Среднего Чёрного прижала к сухой груди и давай тискать, чуть не задушила ребёнка, в истории Шушан углядела свою старую историю и встала на защиту дочери: «Твой деверь это (про Тэвана), ребёнок или не ребёнок, неважно — деверь»; сама всё ещё побаивалась Тиграна, но говорила, что Шушан не должна бояться, потому что в них одна бесстрашная кровь течёт; поразмыслив, они решили, что этим летом бабка останется в селе смотреть за детьми, а Шушан отправится в горы — за своим счастьем и за продуктами для склада, то есть будет принимать товар прямо в горах; но отдельные местные кладовщики и все пастухи от мала до велика поднялись: мол, ноги твоей в горах не будет, возвращайся-ка обратно, и как дубинка Огана была когда-то между ними протянута, считай, что весь народ, как эта дубинка, протянулся между Тэваном и Шушан; если б дело в старые времена было, во времена Шушановой матери, — забросали бы камнями, все тридцать собак своих натравили бы, словно мы не Тигранова дочь, словно нас не Шушан звать, словно мы посторонние прохожие и несём чуму; и Шушан, которая не побоялась и встала на защиту материнской любви (повисла на лошади Тиграна, а Тигран её, как собаку, отшвырнул), — в первый и последний раз в жизни испугалась: ужасны не кладбище и тьма, не укус змеи — ужасен сплотившийся против тебя народ, перед ненавистью народа тебе самой ненавистны делаются твои собственные дети, твой собственный голос, летящий над селом, — не пожаловалась, не заплакала, не возразила — заткнулась, молча вернулась в село и поняла, что они с матерью подлый план разработали, возненавидела мать, сказала: «Не зря тебе по шее дали, не зря услали в Ереван и в Сибирь», сказала: «Для чего ты меня рожала, если я такой дрянью должна была стать, — народ хотел мой дом спалить»; говорят, любовь бессмертна, — неправду говорят, перед молчаливой ненавистью народа, то есть когда народ смотрит и брезгует тобой, — тут и про любовь забудешь, и про права свои. Не сказав в ответ ни слова, мать молча собрала пожитки; не дай бог, чтобы по дороге ей Тигран повстречался: несмотря на то что у Тиграна на неё вот уж двадцать лет никаких прав не было, она уже другого была жена, её право над Тиграном было то, что она Тиграна и те старые жестокие деньки всё ещё любила. «Всё, — сказала (Шушан), — всё, Пыльный Никал вам не дед, чумазая Паро — вам не бабка, в их доме ничего вашего нет, всё!» Ашхарбек, брат Акопа, после себя ни одной карточки не оставил, сёстры в городе дали увеличить фото Акопа, заказали две большие фотографии, одну, будто бы Ашхарбекову, повесили у себя — в рамке и под стеклом, другая висела в доме Шушан; в старые времена свекор в честь Акопа посадил саженец — яблоки сейчас Акоповым детям принадлежали, и ещё, у их козы родился беленький козлёночек, который должен был быть осенью принесён в жертву — во спасение Акопа и Ашхарбека; это были всего лишь дерево, фото и белый козлёнок, а не Акоп и тем более не Ашхарбек — они должны были сгрудиться возле этого дерева, фотографии и козлёнка и ждать, пока господь бог не отверзнет перед ними какую-нибудь дверь, но! «Всё! Всё, — сказала, — вы не от Акопа, я вас троих исключительно сама родила, без никого!» Это фото имела в виду, и только, но детская ненависть, знаете, что такое? — козу утопили, фото со стены сняли, изрезали ножами и зарыли в землю, яблоню покромсали топором и мыльной водой полили — дерево в августе вдруг пожелтело и сбросило недозрелые яблочки. «Всё! — сказала, — всё, ты парень Тэван, свободен, кончено, но раз ты всю ферму против меня крепостью выставил, такую себе девушку найди, чтобы против меня устояла»; он стоял перед ней, как ягнёнок для жертвоприношения, готовый, что его сейчас зарежут, то есть как ягнёнок, пригнанный для жертвоприношения, стоит непонимающе… Засмеялась, сказала (Шушан): «То есть у тебя есть выход — мотай из этого села». Что он там про себя подумал, не знаем — вдруг взял да выстрелил в порося Ориорд Уцьюн; молчаливое предположение существовало, что убил порося, чтобы ночью принести Шушан и детям, спуститься с гор; сама на коне, пустив его с поросем вперёд, Уцьюн привела Тэвана в сельсовет; Уцьюн и Сухорукий Сельсовет каждый с одной стороны стали крутить ему уши, и Сельсовет ещё сухой рукой стучит себя по лбу, дескать, по-домашнему тебя вразумляю и в руки верховных властей не передаю, Шушан на складе была, прямо под ними — потерпела немного и не выдержала, сердце заколотилось, почернела вся, метнулась вверх: «А ну откройте, — сказала, — что это вы там делаете, чьего это ребёнка мучаете, если вы советское учреждение, не имеете права запираться, откройте дверь перед народом! Сейчас топор принесу, — сказала, — всё разнесу, сию минуту откройте!» Её брат Ростом стоял тут же, уже взрослым парнем был, на кузнице работал — не приведи бог отведать его кулака, но умом всё ещё ребёнок был, поскольку думал, что жизнь по его разумению должна проистекать; вслед ему кричали «Уцьюнов телок» — то есть таскаешься без выгоды, без пользы за тяжёлыми бёдрами Уцьюн, «Уцьюнова кувалда», «Уцьюнов служка», но кое-кто считал, что не совсем уж без выгоды, — а ну как косу намотает на руку да пригнёт к земле… пожалуй, так оно и было на деле, — и Шушан сказала: «А ну давай отсюда быстро!»; покраснел, налился, стал чугунным, старый балкон Мураденцев сейчас, казалось, рухнет под ним, и она сказала: «Ну, раз не уходишь, давай-ка вышиби ногой эту дверь»; ей показалось, что сейчас Уцьюн и Сухорукий выглянут, скажут — мол, того, кто ворует и кто твою сестру обесчестил, а ну, измордуй собственноручно, и она попросила: «У тебя, — сказала, — не было матери, но сестра — была, и теперь эта сестра говорит тебе — иди отсюдова»; Сухорукий открыл дверь, сказал: «Совесть надо иметь, Шушан, я б на твоём месте заперся у себя на складе и не выходил, но раз ты вышла, позвони в центр, вызови отца, пускай заберёт этого сопляка испорченного». В колхозе до войны была большая свиноферма, наш бедный дед Никал был свинопасом, пас свиней в Ачаркуте, до войны Ориорд Уцьюн ходила в тяжёлом суконном пиджаке с подложными подушечками, в руках тощий школьный журнал, а теперь она слышит из своей учительской выстрел и седлает коня — что за выстрел, кто стрелял, по какому праву… и вслепую, то есть всё равно как закроешь глаза и пойдёшь сквозь туман, сейчас, думаешь, врежусь в стену, — Шушан наугад, вслепую сказала: «Это с каких пор директора школ ловят воров в горах?» Сельсовет ответил: «Командировал вместо себя, мне по инвалидности трудно» — и по-свойски прибавил, как старший по возрасту и как положительный: «Провалиться тебе, по закону надо было тебе со склада уйти и на селе не показываться, чтоб народ тебя в глаза не видел, но ты этого не понимаешь». Убитая свинья валялась перед сельсоветом; возле памятника погибшим ребятам, привязанный к балке, стоял гнедой жеребец Донбасс, и окровавленный, пристыженный и грязный ребёнок стоял перед своей вчерашней учительницей, не мёртвым был, ещё не мёртвым, но как ещё, как иначе умирают, а тут ещё этот зверь с детскими мозгами, Ростом, и ещё они обсуждают, ещё решают, отправить его с этой свиньёй в центр или же подержать денька два в школьном сарае, а потом дать пинка под зад, сказать, пошёл с глаз, и всегда они должны были оставаться против нас такими положительными и моральными, что бы ни случилось, а мы перед ними — обвалявшись в грязи, укравши свинью, воруя любовь. Они были властны над собой и своим поведением, над своим будущим и прошлым и над своим сегодняшним днём, а наше поведение убегало из-под нас, как чужая лошадь; воры и блудники были они сами — на круг вытащили Тэвана и Шушан. Они посовещались между собой и сказали:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Комиссия Ориорд Уцьюн по защите вдов явилась… Ну что вам сказать, тихие, незаметные, обе стороны устраивающие шашни в селе были, случаи явного шантажа, то есть «не будет тебе больше сена, и яичницу свою ешь одна…» — такое тоже бывало; случай убийства, то есть тайного аборта, когда истекаешь кровью и со стыда молчишь, был, и даже случай тяжёлой издёвки, то есть: «Раздевайся, я тут» (но не просто, не как бескорыстный самец или жалостливый мужчина, нет — побился об заклад, вон и свидетели…) — всё было… и слёзы, и жалобы, и угрозы, да и понятно оно, жили люди, как везде… Комиссия прибыла, уселась поудобнее, но ожидаемого представления, взрыва предполагаемого не произошло — сами говорили, сами себя слушали, сами же под конец растерянно замолчали и подумали, что не в то село попали, — а всё потому, что Шушан была спокойна и женская армия осталась без предводителя. Потом в дверях возник Каранц Оган с бельмом на глазу, откашлялся, сказал: «Кто-то мне тут очень нужен, пришёл за нею»; прямая, как палка, Шушан прошла рядом с ним и ответила уже из сада: «Тебе неправильный адрес дали, тот, кто тебе нужен, не в этом доме живёт», но с глупой радостью на лице говорила, а он стоял и не уходил; Шушан сказала: «Заходи, чего не заходишь, устрой обыск как финотдел»; он в дом не вошёл, он проглотил слюну и с глупой горечью на лице подождал. Сказала (Шушан): «Три сына сытые-одетые растут, дрова на растопку распилены, наколоты, сложены, сено для коровы в стогах стоит, картошка выкопана, упрятана — течение моей жизни не чужие слепые должны определять»; глупо и жалко улыбнувшись, он сказал: «О себе только думаешь»; ответила: «Ты ежели о других думаешь, вон сколько безмужних женщин, возьми кого-нибудь замуж, скажу — мужчина».
Тэван должен был незаметно уйти, но откуда у Асоренцев столько прыти и быстрой сообразительности, чтобы, как видение, в одну минуту — был и нету — сгинуть; и не столько вины в них было, сколько неподвижной оцепенелости от вины; к примеру, выстрелил он как-то в порося Ориорд Уцьюн, убил или не убил, но Уцьюн на коне, а он за нею, почерневший, как убийца, прошли через весь народ, вошли в сельсовет и теперь тоже — хотел выпрыгнуть в окно, убежать, прямо в объятия Огана прыгнул, поймался как ягнёнок, и Шушан не знала, смеяться или судьбу проклинать; с большим «извиняюсь» на лице, схвативши Тэвана за полу, Оган пообещал, что всё останется между нами двоими — им и Шушан. Тэван словно и не человек был, словно и не о нём шла речь; Оган на Тэвана не смотрел даже, Шушан и он никому ни слова не скажут и про случай этот забудут. Но это была любовь; у счастливых любовь, как и положено, на мужей падает, у несчастливых — на запретного деверя. Тем летом приехала в село мать Шушан: Тигран, этот дьявол, этот милиционер на коне много лет назад отнял у неё Шушан и Ростома и погнал её из этих краёв; но на всех путях-дорогах человека судьба поджидает — ереванский её муж во всех отношениях был выше Тиграна, и должностью, и характером, и к тому же умел понимать, понял, простил все прошлые грехи, полюбил её; потом, когда его арестовали, ни секунды не поколебавшись, она связала одежду в узел и поехала следом в Сибирь; так и поддерживали они друг друга, через все тяготы прошли-выстояли; потом муж сказал: «У тебя в Цмакуте родные живут», подумали, что после войны, после стольких страданий всеобщее прощение и любовь сойдут даже на Цмакут, даже на Тиграна, пять узлов добра собрали — один с наручными часами и коричневыми ботинками, прямо скажем, свадебный узел для Ростома, другой, зелёно-красный узел — для Шушан, ещё один — для невесты Ростомовой, ещё — для детей Шушан, и особый свёрток для самого Тиграна; к счастью, Тигран в центре милиционером служил, Тиграна здесь не было, но его тяжёлый представитель, Ростом, был здесь — в Большом Ростоме тиграновской крови не было, приёмным сыном был, но он насмотрелся жестокости тиграновской, усвоил её и называл это — принцип; Ростом мать не признал — она, мол, должна была всё это время здесь быть и меня растить, из чужой постели нам мать не нужна; женщина трудную дорогу любви прошла — отсюда и до Еревана, а потом и до Сибири, — переминаясь с ноги на ногу, заплакала, вместо Ростома Среднего Чёрного прижала к сухой груди и давай тискать, чуть не задушила ребёнка, в истории Шушан углядела свою старую историю и встала на защиту дочери: «Твой деверь это (про Тэвана), ребёнок или не ребёнок, неважно — деверь»; сама всё ещё побаивалась Тиграна, но говорила, что Шушан не должна бояться, потому что в них одна бесстрашная кровь течёт; поразмыслив, они решили, что этим летом бабка останется в селе смотреть за детьми, а Шушан отправится в горы — за своим счастьем и за продуктами для склада, то есть будет принимать товар прямо в горах; но отдельные местные кладовщики и все пастухи от мала до велика поднялись: мол, ноги твоей в горах не будет, возвращайся-ка обратно, и как дубинка Огана была когда-то между ними протянута, считай, что весь народ, как эта дубинка, протянулся между Тэваном и Шушан; если б дело в старые времена было, во времена Шушановой матери, — забросали бы камнями, все тридцать собак своих натравили бы, словно мы не Тигранова дочь, словно нас не Шушан звать, словно мы посторонние прохожие и несём чуму; и Шушан, которая не побоялась и встала на защиту материнской любви (повисла на лошади Тиграна, а Тигран её, как собаку, отшвырнул), — в первый и последний раз в жизни испугалась: ужасны не кладбище и тьма, не укус змеи — ужасен сплотившийся против тебя народ, перед ненавистью народа тебе самой ненавистны делаются твои собственные дети, твой собственный голос, летящий над селом, — не пожаловалась, не заплакала, не возразила — заткнулась, молча вернулась в село и поняла, что они с матерью подлый план разработали, возненавидела мать, сказала: «Не зря тебе по шее дали, не зря услали в Ереван и в Сибирь», сказала: «Для чего ты меня рожала, если я такой дрянью должна была стать, — народ хотел мой дом спалить»; говорят, любовь бессмертна, — неправду говорят, перед молчаливой ненавистью народа, то есть когда народ смотрит и брезгует тобой, — тут и про любовь забудешь, и про права свои. Не сказав в ответ ни слова, мать молча собрала пожитки; не дай бог, чтобы по дороге ей Тигран повстречался: несмотря на то что у Тиграна на неё вот уж двадцать лет никаких прав не было, она уже другого была жена, её право над Тиграном было то, что она Тиграна и те старые жестокие деньки всё ещё любила. «Всё, — сказала (Шушан), — всё, Пыльный Никал вам не дед, чумазая Паро — вам не бабка, в их доме ничего вашего нет, всё!» Ашхарбек, брат Акопа, после себя ни одной карточки не оставил, сёстры в городе дали увеличить фото Акопа, заказали две большие фотографии, одну, будто бы Ашхарбекову, повесили у себя — в рамке и под стеклом, другая висела в доме Шушан; в старые времена свекор в честь Акопа посадил саженец — яблоки сейчас Акоповым детям принадлежали, и ещё, у их козы родился беленький козлёночек, который должен был быть осенью принесён в жертву — во спасение Акопа и Ашхарбека; это были всего лишь дерево, фото и белый козлёнок, а не Акоп и тем более не Ашхарбек — они должны были сгрудиться возле этого дерева, фотографии и козлёнка и ждать, пока господь бог не отверзнет перед ними какую-нибудь дверь, но! «Всё! Всё, — сказала, — вы не от Акопа, я вас троих исключительно сама родила, без никого!» Это фото имела в виду, и только, но детская ненависть, знаете, что такое? — козу утопили, фото со стены сняли, изрезали ножами и зарыли в землю, яблоню покромсали топором и мыльной водой полили — дерево в августе вдруг пожелтело и сбросило недозрелые яблочки. «Всё! — сказала, — всё, ты парень Тэван, свободен, кончено, но раз ты всю ферму против меня крепостью выставил, такую себе девушку найди, чтобы против меня устояла»; он стоял перед ней, как ягнёнок для жертвоприношения, готовый, что его сейчас зарежут, то есть как ягнёнок, пригнанный для жертвоприношения, стоит непонимающе… Засмеялась, сказала (Шушан): «То есть у тебя есть выход — мотай из этого села». Что он там про себя подумал, не знаем — вдруг взял да выстрелил в порося Ориорд Уцьюн; молчаливое предположение существовало, что убил порося, чтобы ночью принести Шушан и детям, спуститься с гор; сама на коне, пустив его с поросем вперёд, Уцьюн привела Тэвана в сельсовет; Уцьюн и Сухорукий Сельсовет каждый с одной стороны стали крутить ему уши, и Сельсовет ещё сухой рукой стучит себя по лбу, дескать, по-домашнему тебя вразумляю и в руки верховных властей не передаю, Шушан на складе была, прямо под ними — потерпела немного и не выдержала, сердце заколотилось, почернела вся, метнулась вверх: «А ну откройте, — сказала, — что это вы там делаете, чьего это ребёнка мучаете, если вы советское учреждение, не имеете права запираться, откройте дверь перед народом! Сейчас топор принесу, — сказала, — всё разнесу, сию минуту откройте!» Её брат Ростом стоял тут же, уже взрослым парнем был, на кузнице работал — не приведи бог отведать его кулака, но умом всё ещё ребёнок был, поскольку думал, что жизнь по его разумению должна проистекать; вслед ему кричали «Уцьюнов телок» — то есть таскаешься без выгоды, без пользы за тяжёлыми бёдрами Уцьюн, «Уцьюнова кувалда», «Уцьюнов служка», но кое-кто считал, что не совсем уж без выгоды, — а ну как косу намотает на руку да пригнёт к земле… пожалуй, так оно и было на деле, — и Шушан сказала: «А ну давай отсюда быстро!»; покраснел, налился, стал чугунным, старый балкон Мураденцев сейчас, казалось, рухнет под ним, и она сказала: «Ну, раз не уходишь, давай-ка вышиби ногой эту дверь»; ей показалось, что сейчас Уцьюн и Сухорукий выглянут, скажут — мол, того, кто ворует и кто твою сестру обесчестил, а ну, измордуй собственноручно, и она попросила: «У тебя, — сказала, — не было матери, но сестра — была, и теперь эта сестра говорит тебе — иди отсюдова»; Сухорукий открыл дверь, сказал: «Совесть надо иметь, Шушан, я б на твоём месте заперся у себя на складе и не выходил, но раз ты вышла, позвони в центр, вызови отца, пускай заберёт этого сопляка испорченного». В колхозе до войны была большая свиноферма, наш бедный дед Никал был свинопасом, пас свиней в Ачаркуте, до войны Ориорд Уцьюн ходила в тяжёлом суконном пиджаке с подложными подушечками, в руках тощий школьный журнал, а теперь она слышит из своей учительской выстрел и седлает коня — что за выстрел, кто стрелял, по какому праву… и вслепую, то есть всё равно как закроешь глаза и пойдёшь сквозь туман, сейчас, думаешь, врежусь в стену, — Шушан наугад, вслепую сказала: «Это с каких пор директора школ ловят воров в горах?» Сельсовет ответил: «Командировал вместо себя, мне по инвалидности трудно» — и по-свойски прибавил, как старший по возрасту и как положительный: «Провалиться тебе, по закону надо было тебе со склада уйти и на селе не показываться, чтоб народ тебя в глаза не видел, но ты этого не понимаешь». Убитая свинья валялась перед сельсоветом; возле памятника погибшим ребятам, привязанный к балке, стоял гнедой жеребец Донбасс, и окровавленный, пристыженный и грязный ребёнок стоял перед своей вчерашней учительницей, не мёртвым был, ещё не мёртвым, но как ещё, как иначе умирают, а тут ещё этот зверь с детскими мозгами, Ростом, и ещё они обсуждают, ещё решают, отправить его с этой свиньёй в центр или же подержать денька два в школьном сарае, а потом дать пинка под зад, сказать, пошёл с глаз, и всегда они должны были оставаться против нас такими положительными и моральными, что бы ни случилось, а мы перед ними — обвалявшись в грязи, укравши свинью, воруя любовь. Они были властны над собой и своим поведением, над своим будущим и прошлым и над своим сегодняшним днём, а наше поведение убегало из-под нас, как чужая лошадь; воры и блудники были они сами — на круг вытащили Тэвана и Шушан. Они посовещались между собой и сказали:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19