Тут есть все, привезли быстро
Ну что ж, если твои настоящие хозяева — они и для тебя важней всего на свете семейство твоего брата и мнение села, куда ж ты в таком случае себя хозяином над собой объявлял?
А теперь ещё новое дело — в Ташкент еду, в Среднюю то есть Азию. Привёл Арьяла и Софи к пригнанным назад овцам, молодая жена и младенец тоже пришли посмотреть, что показывать будет, а он, руки в карманах, стал среди овец — это чей, мол, товар, для чего было приводить обратно — и на красном солнышке задрал своё красивое девичье лицо и глазами похлопал.
Сказал (Арьял):
— Ты о чём это, парень, про что битый час уже толкуешь, не пойму.
Сказал (Другой):
— А про то, чёрт побери, и толкую.
Сказал (Арьял):
— Да что это тебе приспичило? В мой радостный час прямо? Другого не нашёл времени?
Сказал (Другой):
— А чему ты, спрашивается, радуешься, чему, а?
— Как это? — удивился (Арьял). Сказал: — От Дилижана до Касаха, весь мир объехал, ежели ничего другого не вспомнить, тридцать баб обхватил и на лошадь посадил, мало? Ахчи, — сказал, — влей-ка ему в рот эту водку, посмотрим, обрадуется или нет.
Софи поднесла ладонь ко рту — и Другому:
— Братик, может, сонная тетеря эта не разобрал, не тех, может, овец пригнал, а?
Сказал (Другой):
— Не знаю, пусть сам разбирается.
Но потом прошёл к овцам, ногой по каждой ударил — Арьял с Софи каждую признали, и ни одна из двадцати пяти овец не была их собственной, его самого или Арьяла, и государственной тоже не была, и он сказал:
— Пускай придут, заберут своё добро, я им не слуга. — И, руки в карманах синего костюма, вышел из пригнанной отары.
Арьял сказал:
— Что же нам теперь делать?
Красивое лицо поднял, закрытые веки дрогнули, сказал:
— Я ухожу в этот самый, в Ташкент.
Три барана значились за Владимиром Меликяном. В тысяча девятьсот, значит, сорок шестом году, летом, лейтенант милиции Владимир Меликян, после десятилетнего отсутствия пришёл и объявил, дескать, в городе ни одной чистой девушки не осталось, сказал так и обручился с дочкой нашего дядюшки Амбо, нарядил её в красное платье и вместе с невестой приехал на лошадях в наши горы, чтобы через нас поехать в Дилижан, а оттуда в Ереван. В красном платье — выехали из большой ачаркутской чащи, и на открытом склоне Нав-урта лейтенант достал наган и три раза пальнул в воздух — трах-трах-трах. И сколько было на покосах детворы, с ума сходящей по оружию, сколько девушек на выданье было, сколько вдов солдатских — все враз обессилели от тоски, и несчастные высохшие вдовы прошептали: «Счастливая…» Владимир Меликян вёз свою невесту по горам, по долам, вёз показать ей город Ереван. У нашего брата Огана в колхозной отаре был один баран, с лета сорок первого года держал для большой радости, чтобы, когда наш брат, ушедший на войну, вернётся, зарезать для него, но, когда чёрную бумагу, когда похоронку очевидцы подтвердили, Оган не пожалел и зарезал его для Владимира Меликяна, поскольку до четвёртого класса они с Владимиром Меликяном сидели в школе на одной скамье; с четвёртого класса Оган убежал в горы пастушить, а Владимир Меликян, чтобы по дороге в овитовскую школу не научился курить и хулиганить, был отправлен в милицейскую школу и в городе Ереване достиг высокого звания лейтенанта. Лейтенант возжелал подарить свой наган Огану, но у Огана один глаз был с бельмом, Оган огнестрельного оружия боялся и подарка не принял, он прищурил глаз с бельмом, протянул палку и сказал: «Видишь ту овцу — с сегодняшнего дня твоя, сколько ни даст приплоду — всё твоё…» С тысяча девятьсот, значит, сорок шестого года, с того голодного лета считалось, что сын нашего дяди Владимир Меликян имеет здесь овец, их устный договор существует и сейчас, после смерти Огана, и если, не приведи бог, полковника милиции Меликяна не станет, уговор будет действовать между его детьми и Арьялом.
Овитовский ветеринар, когда комиссия делила огановских овец между двумя Тэванами, сказал: «Сукины дети, ветеринар ваш одного ереванца не стоит, что ли, это как же, милиция у вас может иметь овец, а мы — нет?» — и не знаем, откуда он их выписал — взял, привёл нам двух дохлятин, отдал на хранение. После этого — как только подворачивается машина, как только прибывает к нему гость, из центра, подхватив бутылки, является — приходит, сам себе барашка выбирает — режет и, пока не прикончит всю до последней капли водку, пока не найдёт и не разделается с запасами Софи, не уходит. А уходя, каждый раз говорит: «Не забыл, не бойся, счёт в голове держу, осталась одна». Как бы то ни было, одна действительно всё ещё его.
До болезни своей и смерти и даже, представьте себе, долгое время после смерти наш старший брат Оган был хозяином трёх наших хозяйств, своей фермы и — сколько гор есть в Цмакуте — всех этих гор, а его Софи — хозяйкой. Но кому нужна королева без короля? После смерти Огана его Софи обиделась на свою судьбу, и что было у нас, у троих, общего, что среди этого имущества посчитала своим, забрала и спустилась с гор в село. Мы просили, умоляли её остаться — не послушалась: тяжко было оставаться в тех краях, где с песней-прибауткой жил муж, а теперь его нет, и горы для неё опустели. Особо был послан потом человек, и у Другого Тэвана востребовали огановские нож и радио, двадцатилетней давности подарок Меликяна. То есть и нож и радио должны замолчать, не должны петь. Наше «здравствуй» она не принимает, и мы стесняемся уже здороваться, непонятно, чего стесняемся, а может, и мы, в свою очередь, обижены на смерть? В городе у неё сын живёт и выданная замуж дочь, а значит, и зять, а у этих, ясное дело, друзья имеются — говорим, пусть соберут своих друзей, хотят, большой компанией пусть приедут, хотят — поврозь, — их старая родина, их отчий дом не осиротеют, пока мы живы, — то есть, значит, перед домом всегда две-три грядки фасоли высажены и две-три курицы бегают, исключительно для дома Огана пять-шесть хороших баранов держим. У обоих наших Тэванов погибли братья на фронте, у Арьяла — один, у Другого — два, у обоих родители крепко старые, то есть, считай, что мы им во внуки годимся, а ребёнок-мальчик, что ни говори, любит, чтобы родители, молодые были, то есть чтобы и другом тебе были, и отцом, чтоб ты его ещё и стеснялся, но в старые, подёрнутые туманом времена наши родители, считай что, дедом-бабкой уже были и в таком вот старом возрасте нас заимели: нам обоим отцом-другом Оган был, и если мы скажем, что из лап проклятой беззадой стервы этого несчастного ягнёнка, Другого Тэвана, Оган вырвал-вызволил, то и представьте теперь… Да, Оган прищурил глаз с бельмом и опустил дубинку между ними двоими: мол, не по-армянски это, не по-христиански получается, нельзя так… А потом Оган обоих нас обучил трудному пастушьему делу, особенно Другого трудно было выучить ходить за капризной овцой, поскольку до этого Асоренцы никогда овец не имели и пастухов среди них не водилось, и наша, считай что, социалистическая обязанность для сына и для зятя Огана быть тем, чем он сам был для нас. Пять баранов — ихние.
Кладовщик, хранитель ржи и смешанных кормов, из нашей тутошней глухомани его и не видать, но, знать, с большими правами человек — молча пригнал как-то пять своих баранов: дескать, пасите. Над рожью, всякими кормами у него, значит, тайное право есть. Наши полувласти вечно торчат перед конторой, кладовщик с ними в ряд не становится, но втайне он из них, и это известно выстроившимся перед конторой властям и всему народу, и нам тоже, и главное, самому кладовщику — пять своих овец пригнал, ни слова не говоря, безо всякой просьбы примешал к отаре и ушёл. Что же, будет проходить по селу, увидит мать Арьяла, может, вспомнит, подкинет горстку ржи. Для какой особой цели он этих баранов держит, не знаем, но это его товар, как привёл, так с тех пор мы за ними и ходим. Ещё пять овец, значит, кладовщиковы.
Одну мы сами от души, навеселе немножечко были, одну мы сами своим языком обещали поэту Арменаку Мнацаканяпу: сказали ему, пусть радио иногда с твоего голоса про наши горы говорит, остальное — не твоя забота, — когда ни придёшь, знай, тебя барашек дожидается. Ежели он про эти наши слова помнит, что ж, мы готовы, ежели забыл, то вон у отца его двор полон всякого добра, вот и пользуется пусть, тем более что дядька Симон чужую работу на себя возьмёт, а сам своё на другого не взвалит. Так что одна овца под вопросом.
На своём красногривом Ростом Казарян пригнал отобранных на свой лад семерых барашков, безошибочно, то есть по-ростомски отобранных, в ачаркутские наши хлева, что у покосов, пригнал, широко и приятно, по-ростомски улыбнулся и посмотрел с какой-то, что ли, зависимой любовью, мол, уважаем мы его или не уважаем, а он нас всё равно ещё как уважает. Ну, мы ему, конечно: дескать, какие могут быть разговоры, неудобно даже, кто же, как не мы… Машину, сказал, должен купить, денег если не хватит, овцы пойдут на рынок, а хватит — останутся здесь. Семь барашков, значит, вроде как бы нетто-брутто. С красногривого своего сошёл, откинул поводья, для нас, значит, два кило сахару и две пачки чаю принёс, зачерпнул полную горсть сахара — поднёс своему красногривому, потом лошадь в Нав-урт отпустил — к лошадям Авага и Симона, а семерых барашков оставил на наше попечение. Для нас, сказали уже, сахару и чаю принёс.
У проклятой беззадой стервы тоже пятнадцать — двадцать голов имеется, то есть не у неё самой, а у трёх её сыновей — у самой прав на Тэвана фактически никаких нет, старая уже, да и слава за ней особая. Её сын — Старший Рыжий ударил его — Тэван в этом самом костюме был — сшиб с ног, цыц, мол, не смей на село являться. Причина? Не посоветовавшись с семьёй брата, привёл в дом вторую жену, по дороге молодая в дсехском сельпо купила Тэвану красные ботинки и костюм, вырядила Тэвана во всё это, презрела нашу стерву, ну а наша стерва поинтересовалась там-сям и выяснила, что в Цатере эта весьма сомнительного поведения была, юбка на ней не знаем каким бригадиром куплена, в Москве или в Ереване совещание доярок было, и в гостинице они, говорят, очень неподобающе себя вели. Старший Рыжий по старой ещё вражде ударил его и сказал: там у меня во дворе овцы, возьмёшь с собой в горы. Десять овец Старшего Рыжего, пять Среднего Чёрного, самый жалкий из них Младший Рыжий — штуки три всего в отаре его. Младшего Рыжего жена и стерва не ладят. Младший Рыжий немножечко стесняется, старый трактор и женина зарплата школьной уборщицы угнетают его, Младший Рыжий у нас всего лишь три овцы имеет.
Но вообще-то всё это — ростомские барашки, и те, что принадлежат семейству Тэванова брата, и кладовщиковы, и Владимира Меликяна, и что по нашей доброй воле обещано нашему другу-поэту, и что было угнано-пригнано, и государственное — совхозное — всё это всегда под угрозой, потому что, если, скажем, Средний Чёрный прикатит сейчас на машине с запиской, мол, в селе гости и срочно нужно на шашлык, у нас разве будет время вспомнить, что тут чьё, и хватит разве воли отказаться — не даём, мол, — не хватит: как волк, забравшийся в отару, наугад, вслепую, выхватим одну — на, мол, вези.
А этот теперь, видите ли, — пусть, говорит, придут и сами за своей овцой ходят, сами пусть теряют, сами находят, сами огорчаются, сами радуются, мне, мол, в Ташкент надо, брат у меня там, еду за ним.
— Да кто же это сами, кто за нас наше дело сделает? — сказал (Арьял).
Глазами похлопал — а, сами… Ростом Казарян, что ли? Да нет, мол. Районное руководство? Я этого не говорил. Дети твоего родного брата? Старший Рыжий, Средний Чёрный или же Младший Рыжий — бедняга? Подумал-подумал — нет, мол. Полковник Меликян? Ну, этот вообще с пятнадцати лет в милиции — конечно же нет. Ну а кто же тогда? А, мол, — все. Засмеялся, сказал (Арьял).
— Айта… — сказал, — вот и остались снова я и ты, да ещё Софо, да новая невестка, младенец не в счёт, мал ещё, кто же ещё, никого ведь не осталось.
Разъярился, во рту и без того сухо было — рот пересох:
— Да ты сам, я тебя имел в виду, тебя!
Засмеялся, зашёлся в смехе (Арьял):
— Да ты что, что я тебе, казаровский Рубен, что ли, чтоб и в Галаче полевым сторожем быть, и в Цмакуте гумно охранять, да в придачу с жалобой в руках обивать пороги в центре, мол, к инвалиду войны плохо относятся, — как же мне сразу и за твоей овцой смотреть, и за своей, да ещё и траву успевать косить?
Оглох, не слышит, своё несёт:
— Болтался бог знает где, в автобусах себе разъезжал — мы брата в Ташкенте беспризорным оставить должны!
Буковая чаща от большого Ачаркута до Дсеха и Завода вся трещала: скорлупка раскалывалась и выбрасывала жёлудь. Большой урожай ожидался, такой же, наверное, как красной осенью сорок шестого: отбрасываешь ногой листву — сплошной красный жёлудь всюду лежит, на буковом масле и картошке народ тогда до самого августа продержался, пока в Касахе не поспел хлеб. Кто свинью держал, тому здорово повезло, а кто недальновидным оказался и не завёл свиньи, тому худо пришлось, и уж куда как худо пришлось тому пастуху, который подпустил овец к Ачаркуту: буковый жёлудь забивал кишки, и овца в два дня погибала. Оган нас предупреждал, одна из ста заповедей Огана была — овцу к буку не подпустить. Большой овитовец — Сандро Ватинян со стороны государства был в отставке, со стороны же собственных детей — нет. Только законных, от законной жены, Сандроевичей, у него пятеро, все пятеро — при должностях, приехали, посадили отца в машину и вместе со своими свиньями привезли на днях в Большой Ачаркут, до зимы Сандро Ватинян должен был соседствовать с ребятами, но невесткам никакой опасности не грозило — то поведение его осталось в далёком прошлом. С ним в машину положили сахару, хлеба, чаю, сказали, попивай потихонечку свой стариковский чай да за свиньями приглядывай, гляди, какая осень, самая пора для свиньи начинается. Землю расчистили, землянку временную выкопали на два месяца — осенью, кто ж не знает, воздух холодным делается, земля, наоборот, теплеет, и вода в роднике не такая уже студеная. Позвал-крикнул: «Чья это овца, куда прётся, где хозяин, эй?!»
Вот и видно, что три дня отсутствовал, — Арьял прислушался, по голосу не узнал, сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
А теперь ещё новое дело — в Ташкент еду, в Среднюю то есть Азию. Привёл Арьяла и Софи к пригнанным назад овцам, молодая жена и младенец тоже пришли посмотреть, что показывать будет, а он, руки в карманах, стал среди овец — это чей, мол, товар, для чего было приводить обратно — и на красном солнышке задрал своё красивое девичье лицо и глазами похлопал.
Сказал (Арьял):
— Ты о чём это, парень, про что битый час уже толкуешь, не пойму.
Сказал (Другой):
— А про то, чёрт побери, и толкую.
Сказал (Арьял):
— Да что это тебе приспичило? В мой радостный час прямо? Другого не нашёл времени?
Сказал (Другой):
— А чему ты, спрашивается, радуешься, чему, а?
— Как это? — удивился (Арьял). Сказал: — От Дилижана до Касаха, весь мир объехал, ежели ничего другого не вспомнить, тридцать баб обхватил и на лошадь посадил, мало? Ахчи, — сказал, — влей-ка ему в рот эту водку, посмотрим, обрадуется или нет.
Софи поднесла ладонь ко рту — и Другому:
— Братик, может, сонная тетеря эта не разобрал, не тех, может, овец пригнал, а?
Сказал (Другой):
— Не знаю, пусть сам разбирается.
Но потом прошёл к овцам, ногой по каждой ударил — Арьял с Софи каждую признали, и ни одна из двадцати пяти овец не была их собственной, его самого или Арьяла, и государственной тоже не была, и он сказал:
— Пускай придут, заберут своё добро, я им не слуга. — И, руки в карманах синего костюма, вышел из пригнанной отары.
Арьял сказал:
— Что же нам теперь делать?
Красивое лицо поднял, закрытые веки дрогнули, сказал:
— Я ухожу в этот самый, в Ташкент.
Три барана значились за Владимиром Меликяном. В тысяча девятьсот, значит, сорок шестом году, летом, лейтенант милиции Владимир Меликян, после десятилетнего отсутствия пришёл и объявил, дескать, в городе ни одной чистой девушки не осталось, сказал так и обручился с дочкой нашего дядюшки Амбо, нарядил её в красное платье и вместе с невестой приехал на лошадях в наши горы, чтобы через нас поехать в Дилижан, а оттуда в Ереван. В красном платье — выехали из большой ачаркутской чащи, и на открытом склоне Нав-урта лейтенант достал наган и три раза пальнул в воздух — трах-трах-трах. И сколько было на покосах детворы, с ума сходящей по оружию, сколько девушек на выданье было, сколько вдов солдатских — все враз обессилели от тоски, и несчастные высохшие вдовы прошептали: «Счастливая…» Владимир Меликян вёз свою невесту по горам, по долам, вёз показать ей город Ереван. У нашего брата Огана в колхозной отаре был один баран, с лета сорок первого года держал для большой радости, чтобы, когда наш брат, ушедший на войну, вернётся, зарезать для него, но, когда чёрную бумагу, когда похоронку очевидцы подтвердили, Оган не пожалел и зарезал его для Владимира Меликяна, поскольку до четвёртого класса они с Владимиром Меликяном сидели в школе на одной скамье; с четвёртого класса Оган убежал в горы пастушить, а Владимир Меликян, чтобы по дороге в овитовскую школу не научился курить и хулиганить, был отправлен в милицейскую школу и в городе Ереване достиг высокого звания лейтенанта. Лейтенант возжелал подарить свой наган Огану, но у Огана один глаз был с бельмом, Оган огнестрельного оружия боялся и подарка не принял, он прищурил глаз с бельмом, протянул палку и сказал: «Видишь ту овцу — с сегодняшнего дня твоя, сколько ни даст приплоду — всё твоё…» С тысяча девятьсот, значит, сорок шестого года, с того голодного лета считалось, что сын нашего дяди Владимир Меликян имеет здесь овец, их устный договор существует и сейчас, после смерти Огана, и если, не приведи бог, полковника милиции Меликяна не станет, уговор будет действовать между его детьми и Арьялом.
Овитовский ветеринар, когда комиссия делила огановских овец между двумя Тэванами, сказал: «Сукины дети, ветеринар ваш одного ереванца не стоит, что ли, это как же, милиция у вас может иметь овец, а мы — нет?» — и не знаем, откуда он их выписал — взял, привёл нам двух дохлятин, отдал на хранение. После этого — как только подворачивается машина, как только прибывает к нему гость, из центра, подхватив бутылки, является — приходит, сам себе барашка выбирает — режет и, пока не прикончит всю до последней капли водку, пока не найдёт и не разделается с запасами Софи, не уходит. А уходя, каждый раз говорит: «Не забыл, не бойся, счёт в голове держу, осталась одна». Как бы то ни было, одна действительно всё ещё его.
До болезни своей и смерти и даже, представьте себе, долгое время после смерти наш старший брат Оган был хозяином трёх наших хозяйств, своей фермы и — сколько гор есть в Цмакуте — всех этих гор, а его Софи — хозяйкой. Но кому нужна королева без короля? После смерти Огана его Софи обиделась на свою судьбу, и что было у нас, у троих, общего, что среди этого имущества посчитала своим, забрала и спустилась с гор в село. Мы просили, умоляли её остаться — не послушалась: тяжко было оставаться в тех краях, где с песней-прибауткой жил муж, а теперь его нет, и горы для неё опустели. Особо был послан потом человек, и у Другого Тэвана востребовали огановские нож и радио, двадцатилетней давности подарок Меликяна. То есть и нож и радио должны замолчать, не должны петь. Наше «здравствуй» она не принимает, и мы стесняемся уже здороваться, непонятно, чего стесняемся, а может, и мы, в свою очередь, обижены на смерть? В городе у неё сын живёт и выданная замуж дочь, а значит, и зять, а у этих, ясное дело, друзья имеются — говорим, пусть соберут своих друзей, хотят, большой компанией пусть приедут, хотят — поврозь, — их старая родина, их отчий дом не осиротеют, пока мы живы, — то есть, значит, перед домом всегда две-три грядки фасоли высажены и две-три курицы бегают, исключительно для дома Огана пять-шесть хороших баранов держим. У обоих наших Тэванов погибли братья на фронте, у Арьяла — один, у Другого — два, у обоих родители крепко старые, то есть, считай, что мы им во внуки годимся, а ребёнок-мальчик, что ни говори, любит, чтобы родители, молодые были, то есть чтобы и другом тебе были, и отцом, чтоб ты его ещё и стеснялся, но в старые, подёрнутые туманом времена наши родители, считай что, дедом-бабкой уже были и в таком вот старом возрасте нас заимели: нам обоим отцом-другом Оган был, и если мы скажем, что из лап проклятой беззадой стервы этого несчастного ягнёнка, Другого Тэвана, Оган вырвал-вызволил, то и представьте теперь… Да, Оган прищурил глаз с бельмом и опустил дубинку между ними двоими: мол, не по-армянски это, не по-христиански получается, нельзя так… А потом Оган обоих нас обучил трудному пастушьему делу, особенно Другого трудно было выучить ходить за капризной овцой, поскольку до этого Асоренцы никогда овец не имели и пастухов среди них не водилось, и наша, считай что, социалистическая обязанность для сына и для зятя Огана быть тем, чем он сам был для нас. Пять баранов — ихние.
Кладовщик, хранитель ржи и смешанных кормов, из нашей тутошней глухомани его и не видать, но, знать, с большими правами человек — молча пригнал как-то пять своих баранов: дескать, пасите. Над рожью, всякими кормами у него, значит, тайное право есть. Наши полувласти вечно торчат перед конторой, кладовщик с ними в ряд не становится, но втайне он из них, и это известно выстроившимся перед конторой властям и всему народу, и нам тоже, и главное, самому кладовщику — пять своих овец пригнал, ни слова не говоря, безо всякой просьбы примешал к отаре и ушёл. Что же, будет проходить по селу, увидит мать Арьяла, может, вспомнит, подкинет горстку ржи. Для какой особой цели он этих баранов держит, не знаем, но это его товар, как привёл, так с тех пор мы за ними и ходим. Ещё пять овец, значит, кладовщиковы.
Одну мы сами от души, навеселе немножечко были, одну мы сами своим языком обещали поэту Арменаку Мнацаканяпу: сказали ему, пусть радио иногда с твоего голоса про наши горы говорит, остальное — не твоя забота, — когда ни придёшь, знай, тебя барашек дожидается. Ежели он про эти наши слова помнит, что ж, мы готовы, ежели забыл, то вон у отца его двор полон всякого добра, вот и пользуется пусть, тем более что дядька Симон чужую работу на себя возьмёт, а сам своё на другого не взвалит. Так что одна овца под вопросом.
На своём красногривом Ростом Казарян пригнал отобранных на свой лад семерых барашков, безошибочно, то есть по-ростомски отобранных, в ачаркутские наши хлева, что у покосов, пригнал, широко и приятно, по-ростомски улыбнулся и посмотрел с какой-то, что ли, зависимой любовью, мол, уважаем мы его или не уважаем, а он нас всё равно ещё как уважает. Ну, мы ему, конечно: дескать, какие могут быть разговоры, неудобно даже, кто же, как не мы… Машину, сказал, должен купить, денег если не хватит, овцы пойдут на рынок, а хватит — останутся здесь. Семь барашков, значит, вроде как бы нетто-брутто. С красногривого своего сошёл, откинул поводья, для нас, значит, два кило сахару и две пачки чаю принёс, зачерпнул полную горсть сахара — поднёс своему красногривому, потом лошадь в Нав-урт отпустил — к лошадям Авага и Симона, а семерых барашков оставил на наше попечение. Для нас, сказали уже, сахару и чаю принёс.
У проклятой беззадой стервы тоже пятнадцать — двадцать голов имеется, то есть не у неё самой, а у трёх её сыновей — у самой прав на Тэвана фактически никаких нет, старая уже, да и слава за ней особая. Её сын — Старший Рыжий ударил его — Тэван в этом самом костюме был — сшиб с ног, цыц, мол, не смей на село являться. Причина? Не посоветовавшись с семьёй брата, привёл в дом вторую жену, по дороге молодая в дсехском сельпо купила Тэвану красные ботинки и костюм, вырядила Тэвана во всё это, презрела нашу стерву, ну а наша стерва поинтересовалась там-сям и выяснила, что в Цатере эта весьма сомнительного поведения была, юбка на ней не знаем каким бригадиром куплена, в Москве или в Ереване совещание доярок было, и в гостинице они, говорят, очень неподобающе себя вели. Старший Рыжий по старой ещё вражде ударил его и сказал: там у меня во дворе овцы, возьмёшь с собой в горы. Десять овец Старшего Рыжего, пять Среднего Чёрного, самый жалкий из них Младший Рыжий — штуки три всего в отаре его. Младшего Рыжего жена и стерва не ладят. Младший Рыжий немножечко стесняется, старый трактор и женина зарплата школьной уборщицы угнетают его, Младший Рыжий у нас всего лишь три овцы имеет.
Но вообще-то всё это — ростомские барашки, и те, что принадлежат семейству Тэванова брата, и кладовщиковы, и Владимира Меликяна, и что по нашей доброй воле обещано нашему другу-поэту, и что было угнано-пригнано, и государственное — совхозное — всё это всегда под угрозой, потому что, если, скажем, Средний Чёрный прикатит сейчас на машине с запиской, мол, в селе гости и срочно нужно на шашлык, у нас разве будет время вспомнить, что тут чьё, и хватит разве воли отказаться — не даём, мол, — не хватит: как волк, забравшийся в отару, наугад, вслепую, выхватим одну — на, мол, вези.
А этот теперь, видите ли, — пусть, говорит, придут и сами за своей овцой ходят, сами пусть теряют, сами находят, сами огорчаются, сами радуются, мне, мол, в Ташкент надо, брат у меня там, еду за ним.
— Да кто же это сами, кто за нас наше дело сделает? — сказал (Арьял).
Глазами похлопал — а, сами… Ростом Казарян, что ли? Да нет, мол. Районное руководство? Я этого не говорил. Дети твоего родного брата? Старший Рыжий, Средний Чёрный или же Младший Рыжий — бедняга? Подумал-подумал — нет, мол. Полковник Меликян? Ну, этот вообще с пятнадцати лет в милиции — конечно же нет. Ну а кто же тогда? А, мол, — все. Засмеялся, сказал (Арьял).
— Айта… — сказал, — вот и остались снова я и ты, да ещё Софо, да новая невестка, младенец не в счёт, мал ещё, кто же ещё, никого ведь не осталось.
Разъярился, во рту и без того сухо было — рот пересох:
— Да ты сам, я тебя имел в виду, тебя!
Засмеялся, зашёлся в смехе (Арьял):
— Да ты что, что я тебе, казаровский Рубен, что ли, чтоб и в Галаче полевым сторожем быть, и в Цмакуте гумно охранять, да в придачу с жалобой в руках обивать пороги в центре, мол, к инвалиду войны плохо относятся, — как же мне сразу и за твоей овцой смотреть, и за своей, да ещё и траву успевать косить?
Оглох, не слышит, своё несёт:
— Болтался бог знает где, в автобусах себе разъезжал — мы брата в Ташкенте беспризорным оставить должны!
Буковая чаща от большого Ачаркута до Дсеха и Завода вся трещала: скорлупка раскалывалась и выбрасывала жёлудь. Большой урожай ожидался, такой же, наверное, как красной осенью сорок шестого: отбрасываешь ногой листву — сплошной красный жёлудь всюду лежит, на буковом масле и картошке народ тогда до самого августа продержался, пока в Касахе не поспел хлеб. Кто свинью держал, тому здорово повезло, а кто недальновидным оказался и не завёл свиньи, тому худо пришлось, и уж куда как худо пришлось тому пастуху, который подпустил овец к Ачаркуту: буковый жёлудь забивал кишки, и овца в два дня погибала. Оган нас предупреждал, одна из ста заповедей Огана была — овцу к буку не подпустить. Большой овитовец — Сандро Ватинян со стороны государства был в отставке, со стороны же собственных детей — нет. Только законных, от законной жены, Сандроевичей, у него пятеро, все пятеро — при должностях, приехали, посадили отца в машину и вместе со своими свиньями привезли на днях в Большой Ачаркут, до зимы Сандро Ватинян должен был соседствовать с ребятами, но невесткам никакой опасности не грозило — то поведение его осталось в далёком прошлом. С ним в машину положили сахару, хлеба, чаю, сказали, попивай потихонечку свой стариковский чай да за свиньями приглядывай, гляди, какая осень, самая пора для свиньи начинается. Землю расчистили, землянку временную выкопали на два месяца — осенью, кто ж не знает, воздух холодным делается, земля, наоборот, теплеет, и вода в роднике не такая уже студеная. Позвал-крикнул: «Чья это овца, куда прётся, где хозяин, эй?!»
Вот и видно, что три дня отсутствовал, — Арьял прислушался, по голосу не узнал, сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19