Брал сантехнику тут, недорого
Дух Фландрии, Любовь Фландрии — мы никогда не умрем.
— А все-таки, когда ты бываешь ранен, кровь у тебя идет, — возражают моряки.
— Это одна видимость, — говорит Уленшпигель. — Из меня течет вино, а не кровь.
— Вот мы проткнем тебе пузо вертелом!
— Ну что ж, я опорожнюсь, только и всего, — говорит Уленшпигель.
— Зубоскал!
— Смеются удачливые, — бросает Уленшпигель.
А на мачтах развеваются вышитые хоругви католических церквей, и, одетые в бархат, в парчу, в шелк, в золотом и серебряном облачении, какое бывает на аббатах во время торжественных богослужений, в митрах и с посохами, попивая монастырское вино, стоят на вахте Гезы.
И как тут не подивиться, когда из богатых одежд высовывается грубая рука, привыкшая сжимать аркебузу или же арбалет, пику или же алебарду, и как тут не подивиться на всех этих людей с суровыми лицами, увешанных сверкающими на солнце пистолетами и ножами, пьющих из золотых чаш аббатское вино, которое ныне стало вином свободы!
И они пели, и они восклицали: «Да здравствует Гез», — и так они носились по океану и Шельде.
8
Гезы, среди которых находились Ламме и Уленшпигель, взяли Хоркум. Командовал же ими военачальник Марин. Этот самый Марин, бывший плотинщик, отличался крайним высокомерием и самодовольством. Он подписал с защитником Хоркума Гаспаром Турком капитуляцию, дававшую право самому Гаспару Турку, монахам, горожанам и солдатам, засевшим в крепости, беспрепятственно выйти с мушкетом на плече, с пулей во рту и со всем, что можно унести на себе, за исключением церковного имущества, которое должно было отойти к осаждавшим.
Однако ж, по приказу мессира де Люме, военачальник Марин солдат и горожан выпустил, а девятнадцать монахов задержал.
— Слово солдата — закон, — сказал Уленшпигель. — Почему он не держит своего слова?
На это ему один старый Гез ответил так:
— Монахи — исчадья ада, проказа, губящая народ, позор для страны. С тех пор как сюда прибыл герцог Альба, они стали задирать нос в Хоркуме. Особливо один из них, иеромонах Николай, — спесивей павлина и кровожаднее тигра. Проходя по улице со святыми дарами, с облатками, которые изготовлялись на собачьем сале, он окидывал злобным взглядом те дома, откуда женщины не выходили преклонить колена, и потом доносил судье на всех, кто не склонялся перед идолом, сделанным из глины и золоченой меди. Другие монахи брали с него пример. Вот отчего в Хоркуме пылало столько костров, творились такие ужасы, чинились такие жестокие расправы. Военачальник Марин хорошо сделал, что взял в плен монахов, а то бы они объединились с другими чернецами и пошли бы по деревням и селам, по городкам и городам, стали бы натравливать на нас народ и наущать сжигать несчастных реформатов. Псов держат на цепи, пока не издохнут. На цепь монахов, на цепь bloedhond'ов, кровавых псов герцога, в клетку палачей! Да здравствует Гез!
— Да, но друг свободы принц Оранский требует, чтобы всем, кто сдается, была обеспечена неприкосновенность имущества и свобода совести, — возразил Уленшпигель.
На это ему старые Гезы сказали:
— Адмирал монахам этого не предоставляет, а он сам себе господин, он взял Бриль. В клетку монахов!
— Слово солдата — закон. Почему он его не держит? — стоял на своем Уленшпигель. — Над монахами издеваются в тюрьмах.
— Видно, пепел уже не бьется о твою грудь, — заметили Гезы. — Сто тысяч семейств из-за королевских указов вынуждены были переселиться на северо-запад, в Англию, и вместе с ними ушли из нашего края ремесла, промышленность, наша страна обеднела, а ты жалеешь тех, кто вызвал разруху! При императоре Карле Пятом, Палаче Первом, и при ныне царствующем кровавом короле Палаче Втором сто восемнадцать тысяч человек умерли в страшных мучениях. Когда лились слезы, когда людей вели на смерть, кто нес погребальный факел? Монахи и испанские солдаты. Ужели ты не слышишь, как стонут души погибших?
— Пепел бьется о мою грудь, но слово солдата — закон, — молвил Уленшпигель.
— А кто хотел через отлучения извергнуть нашу отчизну из семьи народов? — продолжали Гезы. — Кто вооружил бы против нас, если б только мог, небо и землю, господа бога со всем его небесным воинством и сатану со аггелы его? Кто подливал в чаши со святыми дарами бычьей крови? Кто подстраивал так, что у деревянных статуй текли слезы? Кто заставил весь наш отчий край петь De profundis? Кто, как не проклятые попы, кто, как не прорва ленивых монахов, которые думают только о том, как бы сберечь свои сокровища, как бы сохранить свое влияние на идолопоклонников, как бы утвердить свою власть в нашей несчастной стране разрухой, кровью, огнем? В клетку волков, нападающих на народ, в клетку гиен! Да здравствует Гез!
— Слово солдата — закон, — молвил Уленшпигель.
На другой день от мессира де Люме прибыл гонец с приказом переправить девятнадцать пленных монахов из Хоркума в Бриль, где в то время находился адмирал.
— Их повесят, — сказал Уленшпигелю военачальник Марин.
— Пока я жив, этого не случится, — возразил Уленшпигель.
— Сын мой, — сказал Ламме, — с мессиром де Люме ты так не говори. Нрав у него свирепый, и он без дальних размышлений повесит тебя за компанию с монахами.
— Я скажу ему то, что думаю, — объявил Уленшпигель, — слово солдата — закон.
— Если ты полагаешь, что тебе удастся спасти пленных, то поезжай с ними в лодке в Бриль, — предложил Марин. — Рулевыми возьми Рохуса и, если хочешь, возьми с собой еще Ламме.
— Хочу, — сказал Уленшпигель.
В лодку, причаленную у Зеленой набережной, сели девятнадцать монахов. Трусоватый Рохус взялся за руль. Уленшпигель и Ламме, хорошо вооруженные, заняли места на носу. Голодных монахов караулили негодяи-солдаты, затесавшиеся к Гезам ради грабежа. Уленшпигель напоил и накормил монахов.
— Это изменник! — говорили про Уленшпигеля негодяи-солдаты.
Девятнадцать монахов с видом крайнего смирения сидели посреди лодки и тряслись от страха, хотя их припекало яркое июльское солнце и овевал теплый ветер, надувавший паруса пузатой лодки, тяжело рассекавшей зеленые волны.
Иеромонах Николай спросил рулевого:
— Рохус, неужто нас везут на Поле виселиц? — С этими словами иеромонах встал и, повернувшись лицом к Хоркуму, протянул руку. — О город Хоркум, город Хоркум! — воскликнул он. — Ты будешь ввергнут в пучину зол! Все города проклянут тебя, ибо ты взрастил в стенах своих семена ереси! О город Хоркум! Ангел господень уже не будет стоять на страже у врат твоих. Он уже не будет охранять невинность дев твоих, вселять отвагу в сердца мужей, стеречь богатства торговых людей твоих! Будь же ты проклят, злосчастный город Хоркум!
— Проклят, проклят! — заговорил Уленшпигель. — Разве заслуживает проклятия гребень, вычесавший испанских вшей, пес, порвавший свою цепь, гордый конь, сбросивший жестокого всадника? Сам ты будь проклят, безмозглый проповедник, коли ты не любишь, когда обламывают палку, хотя бы и железную, о спину тирана!
Монах умолк и, опустив глаза, как бы застыл в священной злобе.
Негодяи-солдаты, затесавшиеся к Гезам ради грабежа; не отходили от монахов, а те опять проголодались. Уленшпигель спросил лодочника, не найдется ли у него сухарей и селедки.
— Брось их в Маас — там они отведают свежей селедки, — отвечал лодочник.
Тогда Уленшпигель отдал монахам весь запас хлеба и колбасы, какой был у него и у Ламме. Владелец лодки и негодяи-солдаты говорили между собой:
— Это изменник — он кормит монахов. Надо на него донести.
В Дордрехте лодка пристала к Bloemenkeu (к Набережной цветов). Мужчины, женщины, мальчишки, девчонки сбежались толпой поглазеть на монахов; показывая на них пальцами и грозя кулаками, они говорили друг другу:
— Поглядите на этих обманщиков, на этих святош! Сколько тел тащили они на костер, сколько душ тащили они в огонь вечный! Поглядите на этих разжиревших тигров, на этих пузатых шакалов!
Монахи сидели с поникшими головами и не отвечали ни слова. Уленшпигель заметил, что они опять начали дрожать.
— Мы снова проголодались, добрый солдатик, — обратились они к нему.
Тут вмешался владелец лодки:
— Кто всегда пьет? Сухой песок. Кто всегда ест? Монах.
Уленшпигель сходил в город и принес хлеба, ветчины и изрядный жбан пива.
— Ешьте и пейте, — сказал он монахам. — Вы наши пленники, но я постараюсь спасти вас. Слово солдата — закон.
— Зачем ты их кормишь? Ведь они тебе не заплатят, — сказали ему негодяи-солдаты и начали перешептываться: — Он обещал спасти их — надо за ним следить!
В Бриль они приехали на рассвете. Ворота перед ними распахнулись, и voetlooper (вестовой) побежал сообщить об их прибытии мессиру де Люме.
Получив донесение, мессир де Люме второпях оделся, сел на коня и в сопровождении нескольких всадников и вооруженных пехотинцев поспешил к городским воротам.
И тут Уленшпигель еще раз увидел свирепого адмирала, одетого, как одеваются важные и живущие в довольстве господа.
— Доброго здоровья, честные отцы! — заговорил он. — Покажите руки. Где же кровь графов Эгмонта и Горна? Вы мне суете белые ручищи, а ведь кровь убиенных на вас!
Ему ответил монах по имени Леонард:
— Делай с нами что хочешь. Мы — монахи, за нас никто не заступится.
— Он справедливо молвил, — вмешался Уленшпигель. — Монах порывает со всем миром, с родителями, братьями, сестрами, с женой и возлюбленной, и в смертный его час за него и правда некому заступиться. И все-таки, ваше превосходительство, я попробую. Военачальник Марин подписал капитуляцию Хоркума, в которой оговорено, что монахи наравне со всеми, кто оставался в городе, могут беспрепятственно его покинуть. Со всем тем их без всякого законного основания задержали, и я даже слышал, что их собираются повесить. Ваше превосходительство! Я обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой помиловать их, ибо слово солдата — закон.
— Кто ты таков? — спросил мессир де Люме.
— Я, ваше превосходительство, фламандец, — отвечал Уленшпигель, — я родом из прекрасной Фландрии, я и крестьянин, и дворянин, и брожу я по белу свету, славя все доброе и прекрасное, а над глупостью хохоча до упаду. И вас я прославлю, если только вы исполните обещание военачальника Марина, — ведь слово солдата — закон.
Но тут заговорили негодяи-солдаты, сопровождавшие монахов:
— Ваше превосходительство, это изменник! Он обещал их спасти, он давал им хлеба, ветчины, колбасы, пива, а нам ничего!
Мессир де Люме объявил Уленшпигелю:
— Вот что, фламандский бродяга, кормилец монахов: тебя повесят вместе с ними.
— Не запугаете, — молвил Уленшпигель, — а слово солдата — закон.
— Эк распетушился! — сказал де Люме.
— Пепел бьется о мою грудь, — сказал Уленшпигель.
Монахов заперли в сарае, а вместе с ними и Уленшпигеля. В сарае они, призвав на помощь свои познания в области богословия, попытались вернуть его в свою веру, но он заснул под их разглагольствования.
Мессир де Люме сидел за столом, уставленным питиями и яствами, когда из Хоркума прибыл гонец от военачальника Марина с копией письма Молчаливого, принца Оранского, приказывавшего «всем городским и сельским властям блюсти неприкосновенность, безопасность и права духовенства так же, как и всех прочих сословий».
Гонец попросил, чтобы его провели прямо к де Люме — он, дескать, должен вручить ему копню письма.
— А где подлинник? — спросил де Люме.
— У моего начальника Марина, — отвечал гонец.
— Этот мужик смеет посылать мне копию! — вскричал де Люме. — Где твой пропуск?
— Вот он, монсеньер, — сказал гонец.
Мессир де Люме начал читать вслух:
— «Монсеньер и полководец Марин Бранд приказывает всем начальникам, губернаторам и должностным лицам республики беспрепятственно пропускать…»
Тут де Люме стукнул кулаком по столу и разорвал пропуск.
— А чтоб его, этого Марина! — взревел он. — Зазнался, голоштанник, а ведь до взятия Бриля ему хвост селедки показался бы лакомым блюдом. Величает себя монсеньером, полководцем, посылает мне свои распоряжения! Приказывает и повелевает! Скажи своему начальнику, славному полководцу и важному господину, верховному повелителю и отменному распорядителю, что во исполнение его воли я сей же час, без дальних слов, вздерну монахов, а ежели ты отсюда не уберешься, то и тебя заодно.
И тут мессир де Люме дал гонцу такого пинка, что тот в мгновенье ока вылетел из комнаты.
— Пить! — заорал мессир де Люме. — Ну и наглец же этот Марин! Меня сейчас вырвет от злости. Без промедления повесить монахов в сарае, бродягу же фламандца заставить присутствовать при казни, а потом привести ко мне! Пусть только посмеет сказать, что я поступил не так! Зачем здесь все эти кружки и стаканы? К чертям их!
Де Люме перебил всю посуду, грохот в комнате стоял невообразимый, но никто не посмел ему слово сказать. Слуги хотели подобрать осколки, но он не позволил. Он опорожнял бутылку за бутылкой, отчего злоба его только усиливалась, потом начал ходить большими шагами по осколкам, с остервенением давя их.
Наконец к нему привели Уленшпигеля.
— Ну? — обратился к нему де Люме. — Что сталось о твоими дружками монахами?
— Их повесили, — отвечал Уленшпигель. — А мерзавец-палач, повесивший их, из корыстных побуждений распорол одному из них после смерти, точно заколотой свинье, живот и бока — думал сбыть сало аптекарю. Слово солдата больше уже не закон.
Под ногами у де Люме захрустели осколки.
— Ты дерзишь мне, грубая скотина! — гаркнул де Люме. — Тебя тоже казнят, но казнью позорного — не в сарае, а на площади, на глазах у всех.
— Срам на вашу голову, срам и на нашу голову, — молвил Уленшпигель. — Слово солдата больше уже не закон.
— Замолчи, медный лоб! — рявкнул мессир де Люме.
— Срам на твою голову, — не унимался Уленшпигель. — Слово солдата больше уже не закон. Ты бы лучше карал прохвостов, торгующих человеческим жиром.
При последних словах мессир де Люме кинулся к нему и замахнулся.
— Бей, — сказал Уленшпигель. — Я твой пленник, но я тебя не боюсь. Слово солдата больше уже не закон.
Мессир де Люме выхватил шпагу и, уж верно, заколол бы Уленшпигеля, когда бы Долговязый не схватил его за руку и не сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
— А все-таки, когда ты бываешь ранен, кровь у тебя идет, — возражают моряки.
— Это одна видимость, — говорит Уленшпигель. — Из меня течет вино, а не кровь.
— Вот мы проткнем тебе пузо вертелом!
— Ну что ж, я опорожнюсь, только и всего, — говорит Уленшпигель.
— Зубоскал!
— Смеются удачливые, — бросает Уленшпигель.
А на мачтах развеваются вышитые хоругви католических церквей, и, одетые в бархат, в парчу, в шелк, в золотом и серебряном облачении, какое бывает на аббатах во время торжественных богослужений, в митрах и с посохами, попивая монастырское вино, стоят на вахте Гезы.
И как тут не подивиться, когда из богатых одежд высовывается грубая рука, привыкшая сжимать аркебузу или же арбалет, пику или же алебарду, и как тут не подивиться на всех этих людей с суровыми лицами, увешанных сверкающими на солнце пистолетами и ножами, пьющих из золотых чаш аббатское вино, которое ныне стало вином свободы!
И они пели, и они восклицали: «Да здравствует Гез», — и так они носились по океану и Шельде.
8
Гезы, среди которых находились Ламме и Уленшпигель, взяли Хоркум. Командовал же ими военачальник Марин. Этот самый Марин, бывший плотинщик, отличался крайним высокомерием и самодовольством. Он подписал с защитником Хоркума Гаспаром Турком капитуляцию, дававшую право самому Гаспару Турку, монахам, горожанам и солдатам, засевшим в крепости, беспрепятственно выйти с мушкетом на плече, с пулей во рту и со всем, что можно унести на себе, за исключением церковного имущества, которое должно было отойти к осаждавшим.
Однако ж, по приказу мессира де Люме, военачальник Марин солдат и горожан выпустил, а девятнадцать монахов задержал.
— Слово солдата — закон, — сказал Уленшпигель. — Почему он не держит своего слова?
На это ему один старый Гез ответил так:
— Монахи — исчадья ада, проказа, губящая народ, позор для страны. С тех пор как сюда прибыл герцог Альба, они стали задирать нос в Хоркуме. Особливо один из них, иеромонах Николай, — спесивей павлина и кровожаднее тигра. Проходя по улице со святыми дарами, с облатками, которые изготовлялись на собачьем сале, он окидывал злобным взглядом те дома, откуда женщины не выходили преклонить колена, и потом доносил судье на всех, кто не склонялся перед идолом, сделанным из глины и золоченой меди. Другие монахи брали с него пример. Вот отчего в Хоркуме пылало столько костров, творились такие ужасы, чинились такие жестокие расправы. Военачальник Марин хорошо сделал, что взял в плен монахов, а то бы они объединились с другими чернецами и пошли бы по деревням и селам, по городкам и городам, стали бы натравливать на нас народ и наущать сжигать несчастных реформатов. Псов держат на цепи, пока не издохнут. На цепь монахов, на цепь bloedhond'ов, кровавых псов герцога, в клетку палачей! Да здравствует Гез!
— Да, но друг свободы принц Оранский требует, чтобы всем, кто сдается, была обеспечена неприкосновенность имущества и свобода совести, — возразил Уленшпигель.
На это ему старые Гезы сказали:
— Адмирал монахам этого не предоставляет, а он сам себе господин, он взял Бриль. В клетку монахов!
— Слово солдата — закон. Почему он его не держит? — стоял на своем Уленшпигель. — Над монахами издеваются в тюрьмах.
— Видно, пепел уже не бьется о твою грудь, — заметили Гезы. — Сто тысяч семейств из-за королевских указов вынуждены были переселиться на северо-запад, в Англию, и вместе с ними ушли из нашего края ремесла, промышленность, наша страна обеднела, а ты жалеешь тех, кто вызвал разруху! При императоре Карле Пятом, Палаче Первом, и при ныне царствующем кровавом короле Палаче Втором сто восемнадцать тысяч человек умерли в страшных мучениях. Когда лились слезы, когда людей вели на смерть, кто нес погребальный факел? Монахи и испанские солдаты. Ужели ты не слышишь, как стонут души погибших?
— Пепел бьется о мою грудь, но слово солдата — закон, — молвил Уленшпигель.
— А кто хотел через отлучения извергнуть нашу отчизну из семьи народов? — продолжали Гезы. — Кто вооружил бы против нас, если б только мог, небо и землю, господа бога со всем его небесным воинством и сатану со аггелы его? Кто подливал в чаши со святыми дарами бычьей крови? Кто подстраивал так, что у деревянных статуй текли слезы? Кто заставил весь наш отчий край петь De profundis? Кто, как не проклятые попы, кто, как не прорва ленивых монахов, которые думают только о том, как бы сберечь свои сокровища, как бы сохранить свое влияние на идолопоклонников, как бы утвердить свою власть в нашей несчастной стране разрухой, кровью, огнем? В клетку волков, нападающих на народ, в клетку гиен! Да здравствует Гез!
— Слово солдата — закон, — молвил Уленшпигель.
На другой день от мессира де Люме прибыл гонец с приказом переправить девятнадцать пленных монахов из Хоркума в Бриль, где в то время находился адмирал.
— Их повесят, — сказал Уленшпигелю военачальник Марин.
— Пока я жив, этого не случится, — возразил Уленшпигель.
— Сын мой, — сказал Ламме, — с мессиром де Люме ты так не говори. Нрав у него свирепый, и он без дальних размышлений повесит тебя за компанию с монахами.
— Я скажу ему то, что думаю, — объявил Уленшпигель, — слово солдата — закон.
— Если ты полагаешь, что тебе удастся спасти пленных, то поезжай с ними в лодке в Бриль, — предложил Марин. — Рулевыми возьми Рохуса и, если хочешь, возьми с собой еще Ламме.
— Хочу, — сказал Уленшпигель.
В лодку, причаленную у Зеленой набережной, сели девятнадцать монахов. Трусоватый Рохус взялся за руль. Уленшпигель и Ламме, хорошо вооруженные, заняли места на носу. Голодных монахов караулили негодяи-солдаты, затесавшиеся к Гезам ради грабежа. Уленшпигель напоил и накормил монахов.
— Это изменник! — говорили про Уленшпигеля негодяи-солдаты.
Девятнадцать монахов с видом крайнего смирения сидели посреди лодки и тряслись от страха, хотя их припекало яркое июльское солнце и овевал теплый ветер, надувавший паруса пузатой лодки, тяжело рассекавшей зеленые волны.
Иеромонах Николай спросил рулевого:
— Рохус, неужто нас везут на Поле виселиц? — С этими словами иеромонах встал и, повернувшись лицом к Хоркуму, протянул руку. — О город Хоркум, город Хоркум! — воскликнул он. — Ты будешь ввергнут в пучину зол! Все города проклянут тебя, ибо ты взрастил в стенах своих семена ереси! О город Хоркум! Ангел господень уже не будет стоять на страже у врат твоих. Он уже не будет охранять невинность дев твоих, вселять отвагу в сердца мужей, стеречь богатства торговых людей твоих! Будь же ты проклят, злосчастный город Хоркум!
— Проклят, проклят! — заговорил Уленшпигель. — Разве заслуживает проклятия гребень, вычесавший испанских вшей, пес, порвавший свою цепь, гордый конь, сбросивший жестокого всадника? Сам ты будь проклят, безмозглый проповедник, коли ты не любишь, когда обламывают палку, хотя бы и железную, о спину тирана!
Монах умолк и, опустив глаза, как бы застыл в священной злобе.
Негодяи-солдаты, затесавшиеся к Гезам ради грабежа; не отходили от монахов, а те опять проголодались. Уленшпигель спросил лодочника, не найдется ли у него сухарей и селедки.
— Брось их в Маас — там они отведают свежей селедки, — отвечал лодочник.
Тогда Уленшпигель отдал монахам весь запас хлеба и колбасы, какой был у него и у Ламме. Владелец лодки и негодяи-солдаты говорили между собой:
— Это изменник — он кормит монахов. Надо на него донести.
В Дордрехте лодка пристала к Bloemenkeu (к Набережной цветов). Мужчины, женщины, мальчишки, девчонки сбежались толпой поглазеть на монахов; показывая на них пальцами и грозя кулаками, они говорили друг другу:
— Поглядите на этих обманщиков, на этих святош! Сколько тел тащили они на костер, сколько душ тащили они в огонь вечный! Поглядите на этих разжиревших тигров, на этих пузатых шакалов!
Монахи сидели с поникшими головами и не отвечали ни слова. Уленшпигель заметил, что они опять начали дрожать.
— Мы снова проголодались, добрый солдатик, — обратились они к нему.
Тут вмешался владелец лодки:
— Кто всегда пьет? Сухой песок. Кто всегда ест? Монах.
Уленшпигель сходил в город и принес хлеба, ветчины и изрядный жбан пива.
— Ешьте и пейте, — сказал он монахам. — Вы наши пленники, но я постараюсь спасти вас. Слово солдата — закон.
— Зачем ты их кормишь? Ведь они тебе не заплатят, — сказали ему негодяи-солдаты и начали перешептываться: — Он обещал спасти их — надо за ним следить!
В Бриль они приехали на рассвете. Ворота перед ними распахнулись, и voetlooper (вестовой) побежал сообщить об их прибытии мессиру де Люме.
Получив донесение, мессир де Люме второпях оделся, сел на коня и в сопровождении нескольких всадников и вооруженных пехотинцев поспешил к городским воротам.
И тут Уленшпигель еще раз увидел свирепого адмирала, одетого, как одеваются важные и живущие в довольстве господа.
— Доброго здоровья, честные отцы! — заговорил он. — Покажите руки. Где же кровь графов Эгмонта и Горна? Вы мне суете белые ручищи, а ведь кровь убиенных на вас!
Ему ответил монах по имени Леонард:
— Делай с нами что хочешь. Мы — монахи, за нас никто не заступится.
— Он справедливо молвил, — вмешался Уленшпигель. — Монах порывает со всем миром, с родителями, братьями, сестрами, с женой и возлюбленной, и в смертный его час за него и правда некому заступиться. И все-таки, ваше превосходительство, я попробую. Военачальник Марин подписал капитуляцию Хоркума, в которой оговорено, что монахи наравне со всеми, кто оставался в городе, могут беспрепятственно его покинуть. Со всем тем их без всякого законного основания задержали, и я даже слышал, что их собираются повесить. Ваше превосходительство! Я обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой помиловать их, ибо слово солдата — закон.
— Кто ты таков? — спросил мессир де Люме.
— Я, ваше превосходительство, фламандец, — отвечал Уленшпигель, — я родом из прекрасной Фландрии, я и крестьянин, и дворянин, и брожу я по белу свету, славя все доброе и прекрасное, а над глупостью хохоча до упаду. И вас я прославлю, если только вы исполните обещание военачальника Марина, — ведь слово солдата — закон.
Но тут заговорили негодяи-солдаты, сопровождавшие монахов:
— Ваше превосходительство, это изменник! Он обещал их спасти, он давал им хлеба, ветчины, колбасы, пива, а нам ничего!
Мессир де Люме объявил Уленшпигелю:
— Вот что, фламандский бродяга, кормилец монахов: тебя повесят вместе с ними.
— Не запугаете, — молвил Уленшпигель, — а слово солдата — закон.
— Эк распетушился! — сказал де Люме.
— Пепел бьется о мою грудь, — сказал Уленшпигель.
Монахов заперли в сарае, а вместе с ними и Уленшпигеля. В сарае они, призвав на помощь свои познания в области богословия, попытались вернуть его в свою веру, но он заснул под их разглагольствования.
Мессир де Люме сидел за столом, уставленным питиями и яствами, когда из Хоркума прибыл гонец от военачальника Марина с копией письма Молчаливого, принца Оранского, приказывавшего «всем городским и сельским властям блюсти неприкосновенность, безопасность и права духовенства так же, как и всех прочих сословий».
Гонец попросил, чтобы его провели прямо к де Люме — он, дескать, должен вручить ему копню письма.
— А где подлинник? — спросил де Люме.
— У моего начальника Марина, — отвечал гонец.
— Этот мужик смеет посылать мне копию! — вскричал де Люме. — Где твой пропуск?
— Вот он, монсеньер, — сказал гонец.
Мессир де Люме начал читать вслух:
— «Монсеньер и полководец Марин Бранд приказывает всем начальникам, губернаторам и должностным лицам республики беспрепятственно пропускать…»
Тут де Люме стукнул кулаком по столу и разорвал пропуск.
— А чтоб его, этого Марина! — взревел он. — Зазнался, голоштанник, а ведь до взятия Бриля ему хвост селедки показался бы лакомым блюдом. Величает себя монсеньером, полководцем, посылает мне свои распоряжения! Приказывает и повелевает! Скажи своему начальнику, славному полководцу и важному господину, верховному повелителю и отменному распорядителю, что во исполнение его воли я сей же час, без дальних слов, вздерну монахов, а ежели ты отсюда не уберешься, то и тебя заодно.
И тут мессир де Люме дал гонцу такого пинка, что тот в мгновенье ока вылетел из комнаты.
— Пить! — заорал мессир де Люме. — Ну и наглец же этот Марин! Меня сейчас вырвет от злости. Без промедления повесить монахов в сарае, бродягу же фламандца заставить присутствовать при казни, а потом привести ко мне! Пусть только посмеет сказать, что я поступил не так! Зачем здесь все эти кружки и стаканы? К чертям их!
Де Люме перебил всю посуду, грохот в комнате стоял невообразимый, но никто не посмел ему слово сказать. Слуги хотели подобрать осколки, но он не позволил. Он опорожнял бутылку за бутылкой, отчего злоба его только усиливалась, потом начал ходить большими шагами по осколкам, с остервенением давя их.
Наконец к нему привели Уленшпигеля.
— Ну? — обратился к нему де Люме. — Что сталось о твоими дружками монахами?
— Их повесили, — отвечал Уленшпигель. — А мерзавец-палач, повесивший их, из корыстных побуждений распорол одному из них после смерти, точно заколотой свинье, живот и бока — думал сбыть сало аптекарю. Слово солдата больше уже не закон.
Под ногами у де Люме захрустели осколки.
— Ты дерзишь мне, грубая скотина! — гаркнул де Люме. — Тебя тоже казнят, но казнью позорного — не в сарае, а на площади, на глазах у всех.
— Срам на вашу голову, срам и на нашу голову, — молвил Уленшпигель. — Слово солдата больше уже не закон.
— Замолчи, медный лоб! — рявкнул мессир де Люме.
— Срам на твою голову, — не унимался Уленшпигель. — Слово солдата больше уже не закон. Ты бы лучше карал прохвостов, торгующих человеческим жиром.
При последних словах мессир де Люме кинулся к нему и замахнулся.
— Бей, — сказал Уленшпигель. — Я твой пленник, но я тебя не боюсь. Слово солдата больше уже не закон.
Мессир де Люме выхватил шпагу и, уж верно, заколол бы Уленшпигеля, когда бы Долговязый не схватил его за руку и не сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66