тумбочка под раковину в ванную купить
А Праат являл собою полную противоположность: это был человек тщедушный, с испитым лицом, вечно погруженный в тяжелое раздумье. Уленшпигеля удивляло одно обстоятельство: если он нечаянно просыпался ночью, до него неизменно доносился стук молотка.
Как бы рано Уленшпигель ни встал, Симон Праат уже на ногах, и час от часу заметнее спадал он с лица, все печальнее и все задумчивее становился его взор, как у человека, готовящегося к смерти или же к бою.
Праат часто вздыхал, молитвенно складывал руки, а внутри у него все кипело. Руки у него были так же черны и так же замаслены, как и его рубашка.
Уленшпигель дал себе слово выяснить, отчего по ночам стучит молоток, отчего у Праата черные руки и отчего он так мрачен. Однажды вечером Уленшпигель затащил Симона в таверну «Blauwe Gans» («Синий Гусь») и, выпив, притворился, что он вдребезги пьян и что ему только бы до подушки.
Праат с мрачным видом привел его домой.
Уленшпигель спал на чердаке, вместе с кошками, Симон — внизу, возле погреба.
Продолжая разыгрывать пьяного, Уленшпигель, держась за веревку, заменявшую перила, и спотыкаясь на каждом шагу, как будто он вот сейчас упадет, полез на чердак. Симон дел его бережно, как родного брата. Наконец он уложил его и, попричитав над ним и помолившись о том, чтобы господь простил ему это прегрешение, спустился вниз, а немного погодя Уленшпигель услышал знакомый стук молотка.
Уленшпигель бесшумно встал и начал спускаться босиком по узкой лестнице, а насчитав семьдесят две ступеньки, наткнулся на маленькую неплотно запертую дверцу, из-за которой просачивался свет.
Симон печатал листки старинными литерами — времен Лоренца Костера, великого распространителя благородного искусства книгопечатания.
— Ты что делаешь? — спросил Уленшпигель.
— Если ты послан дьяволом, то донеси на меня — и я погиб; если же ты послан богом, то да будут уста твои темницею для твоего языка, — в страхе вымолвил Симон.
— Я послан богом и зла тебе не хочу, — сказал Уленшпигель. — Что это ты делаешь?
— Печатаю Библии, — отвечал Симон. — Днем я, чтобы прокормить жену и детей, выдаю в свет свирепые и кровожадные указы его величества, зато ночью я сею слово истины господней и тем упраздняю зло, содеянное мною днем.
— Смелый ты человек! — заметил Уленшпигель.
— Моя вера крепка, — сказал Симон.
И точно: именно эта священная книгопечатня выпускала на фламандском языке Библии, которые потом распространялись по Брабанту, Фландрии, Голландии, Зеландии, Утрехту, Северному Брабанту, Оверэйсселю и Гельдерну вплоть до того дня, когда был осужден и обезглавлен Симон Праат, пострадавший за Христа и за правду.
Однажды Симон спросил Уленшпигеля:
— Послушай, брат мой, ты человек храбрый?
— Достаточно храбрый для того, чтобы хлестать испанца, пока он не издохнет, чтобы уложить на месте убийцу, чтобы уничтожить злодея.
— У тебя хватит выдержки притаиться в каменной трубе и послушать, о чем говорят в комнате? — спросил книгопечатник.
Уленшпигель же ему на это сказал:
— Слава богу, спина у меня крепкая, а ноги гибкие, — я, как кошка, могу примоститься где угодно.
— А как у тебя насчет терпенья и памяти? — спросил Симон.
— Пепел. Клааса бьется о мою грудь, — отвечал Уленшпигель.
— Ну так слушай же, — сказал книгопечатник. — Возьми эту сложенную игральную карту, поди в Дендермонде и постучи два раза сильно и один раз тихо в дверь дома, который вот тут нарисован. Тебе откроют и спросят, не трубочист ли ты, а ты на это скажи, что ты худ и карты не потерял. И покажи карту. А потом, Тиль, исполни свой долг. Черные тучи надвигаются на землю Фландрскую. Тебе покажут каминную трубу, заранее приготовленную и вычищенную. Там ты найдешь упоры для ног и накрепко прибитую дощечку для сиденья. Когда тот, кто тебе отворит, велит лезть в трубу — полезай и сиди смирно. В комнате, у камина, где ты будешь сидеть, соберутся важные господа. Господа эти — Вильгельм Молчаливый (принц Оранский), графы Эгмонт, Горн, Гоохстратен и Людвиг Нассаускнй, доблестный брат Молчаливого. Мы, реформаты, должны знать, что эти господа могут и хотят предпринять для спасения родины.
И вот первого апреля Уленшпигель, исполнив все, что ему было приказано, засел в каминной трубе. Он с удовольствием заметил, что в камине огня не было. «А то дым мешал бы слушать», — подумал он.
Не в долгом времени дверь распахнулась, и его просквозило ветром. Но он и это снес терпеливо, утешив себя тем, что ветер освежает внимание.
Затем он услышал, как в комнату вошли принц Оранский, Эгмонт и другие. Они заговорили о своих опасениях, о злобе короля, о том, что в казне пусто, несмотря на лихие поборы. Один из них говорил резко, заносчиво и внятно — то был Эгмонт, и Уленшпигель сейчас узнал его. А Гоохстратена выдавал его сиплый голос, Горна — его зычный голос, Людвига Нассауского — его манера выражаться по-военному властно, Молчаливого же — то, как медленно, будто взвешивая на весах, цедил он слова.
Граф Эгмонт спросил, для чего они собрались вторично: разве в Хеллегате им было недосуг порешить, что надо делать?
— Время летит, король разгневан, медлить нельзя, — возразил Горн.
Тогда заговорил Молчаливый:
— Отечество в опасности. Мы должны отразить нашествие вражеских полчищ.
Эгмонт, придя в волнение, заговорил о том, что его удивляет, почему король находит нужным посылать сюда войско, меж тем как стараниями дворян, и в частности его, Эгмонта, стараниями, мир здесь водворен.
— В Нидерландах у Филиппа четырнадцать воинских частей, и части эти всецело преданы тому, кто командовал ими под Гравелином и под Сен-Кантеном, — заметил Молчаливый.
— Не понимаю, — сказал Эгмонт.
— Больше я ничего не скажу, — объявил принц, — но для начала вашему вниманию, граф, равно как и вниманию всех здесь присутствующих сеньоров, будут предложены письма одного лица, а именно — несчастного узника Монтиньи.
В этих письмах мессир де Монтиньи писал:
«Король возмущен тем, что произошло в Нидерландах, и в урочный час он покарает зачинщиков».
Тут граф Эгмонт заметил, что его знобит, и попросил подбросить поленьев в камин.
Пока два сеньора толковали о письмах, была предпринята попытка затопить камин, но труба была так плотно забита, что огонь не разгорелся и в комнату повалил дым.
Затем граф Гоохстратен, кашляя, передал содержание перехваченных писем испанского посланника Алавы к правительнице:
— Посланник пишет, что в нидерландских событиях повинны трое, а именно принц Оранский, граф Эгмонт и граф Горн. Однако ж, — замечает далее посланник, — налагать на них опалу до поры до времени не следует, — напротив того, должно дать им понять, что усмирением Нидерландов король всецело обязан им. Что же касается двух других, то есть Монтиньи и Бергена, то они там, где им быть надлежит.
«Да уж, — подумал Уленшпигель, — по мне, лучше дымящий камин во Фландрии, нежели прохладная тюрьма в Испании: там на сырых стенах петли растут».
— Далее посланник сообщает, что король произнес в Мадриде такую речь: «Беспорядки, имевшие место в Нидерландах, подорвали устои нашей королевской власти, нанесли оскорбление святыням, и если мы не накажем бунтовщиков, то это будет соблазн для других подвластных нам стран. Мы положили самолично прибыть в Нидерланды и обратиться за содействием к папе и к императору. Под нынешним злом таится грядущее благо. Мы окончательно покорим Нидерланды и по своему усмотрению преобразуем их государственное устройство, вероисповедание и образ правления».
«Ах, король Филипп! — подумал Уленшпигель. — Если б я мог преобразовать тебя по-своему, то как бы славно преобразовались твои бока, руки и ноги под моей фламандской дубиной! Я бы прибил твою голову двумя гвоздями к спине и послушал, как бы ты в таком положении, окидывая взором кладбище, которое ты за собой оставляешь, запел на свой лад песенку о тиранических твоих преобразованиях».
Принесли вина. Гоохстратен встал и провозгласил:
— Пью за родину!
Все его поддержали. Он осушил кубок и, поставив его на стол, сказал:
— Для бельгийского дворянства настает решительный час. Надо условиться о том, как мы будем обороняться.
Он вопросительно посмотрел на Эгмонта; но граф не проронил ни звука.
Тогда заговорил Молчаливый:
— Мы устоим в том случае, если Эгмонт, который дважды, под Сен-Кантеном и Гравелином, повергал Францию в трепет, если Эгмонт, за которым фламандские солдаты пойдут в огонь и в воду, поможет нам и преградит путь испанцам в наши края.
— Я благоговею перед королем и далек от мысли, что он способен вынудить нас на бунт, — сказал Эгмонт. — Пусть бегут те, кто страшится его гнева. А я остаюсь — я не могу без него жить.
— Филипп умеет жестоко мстить, — заметил Молчаливый.
— Я ему доверяю, — объявил Эгмонт.
— И голову свою ему доверяете? — спросил Людвиг Нассауский.
— Да, — отвечал Эгмонт, — и головами тело, и мое верное сердце — все принадлежит ему.
— Я поступлю, как ты, мой досточтимый, — сказал Горн.
— Надо смотреть вперед и не ждать, — заметил Молчаливый.
Тут мессир Эгмонт вскипел.
— Я повесил в Граммоне двадцать два реформата! — крикнул он. — Если реформаты прекратят свои проповеди, если святотатцы будут наказаны, король смилостивится.
— На это надежда плоха, — возразил Молчаливый.
— Вооружимся доверием! — молвил Эгмонт.
— Вооружимся доверием! — повторил за ним Горн.
— Мечами должно вооружаться, а не доверием, — вмешался Гоохстратен.
Тут Молчаливый направился к выходу.
— Прощайте, принц без земли! — сказал ему Эгмонт.
— Прощайте, граф без головы! — отвечал Молчаливый.
— Барана ждет мясник, а воина, спасающего родимый край, ожидает слава, — сказал Людвиг Нассауский.
— Не могу и не хочу, — объявил Эгмонт.
«Пусть же кровь невинных жертв падет на голову царедворца!» — подумал Уленшпигель.
Все разошлись.
Тут Уленшпигель вылез из трубы и поспешил с вестями к Праату.
— Эгмонт изменник, — сказал Праат. — Господь — с принцем Оранским.
А герцог Альба? Он уже в Брюсселе. Прощайтесь с нажитым добром, горожане!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Молчаливый выступает в поход — сам господь ведет его.
Оба графа уже схвачены. Альба обещает Молчаливому снисхождение и помилование, если тот явится к нему.
Узнав об этом, Уленшпигель сказал Ламме:
— Герцог, черт бы его душу взял, по настоянию генерал-прокурора Дюбуа предлагает принцу Оранскому, его брату Людвигу, Гоохстратену, ван ден Бергу, Кюлембургу, Бредероде и всем друзьям принца явиться к нему, обещает им правосудие и милосердие и дает полтора месяца сроку. Послушай, Ламме: как-то раз один амстердамский еврей стал звать своего врага. Вызывающий стоит на улице, а вызываемый у окна. «Выходи! — кричит вызывающий вызываемому. — Я тебя так стукну по башке, что она в грудную клетку уйдет, и будешь ты смотреть на свет божий через ребра, как вор через тюремную решетку». А тот ему: «Обещай, говорит, что стукнешь меня хоть сто раз, — все равно я к тебе не выйду». Вот так же может ответить принц Оранский и его сподвижники.
И они в самом деле отказались явиться. Эгмонт же и Горн поступили иначе. А тех, кто не исполняет своего долга, ждет кара господня.
2
Между тем в Брюсселе на Конном базаре были обезглавлены братья д'Андло, сыновья Баттенбурга и другие славные и отважные сеньоры за то, что они попытались с налету взять Амстердам.
А когда они, в количестве восемнадцати человек, с пением молитв шли на казнь, впереди и позади них всю дорогу били барабаны.
А испанские солдаты, которые вели осужденных на казнь, нарочно обжигали их факелами. А когда те корчились от боли, солдаты говорили; «Что, лютеране? Больно? Погодите: будет еще больнее!»
А того, кто их предал, звали Дирик Слоссе; он заманил их в Энкхейзен, который был тогда еще католическим, и выдал сыщикам Альбы.
А смерть они встретили мужественно.
А все их достояние отошло к королю.
3
— Видел ты его? — обратился переодетый дровосеком Уленшпигель к так же точно наряженному Ламме. — Видел ты этого гнусного герцога с низким лбом, как у орла, с бородой, напоминающей веревку на виселице? Удуши его, господь! Видел ты этого паука с длинными мохнатыми лапами, которого изверг сатана, когда он блевал на нашу страну? Пойдем, Ламме, пойдем набросаем камней в его паутину!..
— Горе нам! — воскликнул Ламме. — Нас сожгут живьем.
— Идем в Гронендаль, идем в Гронендаль, милый друг, там есть красивый монастырь, а в том монастыре его паучья светлость молит бога помочь ему довершить его дело — ему хочется потешить свою черную душу мертвечиной. Теперь у нас пост, но от крови его светлость никакими силами не может заставить себя отказаться! Пойдем, Ламме! Возле дома в Оэне стоят пятьсот вооруженных всадников. Триста пехотинцев выступили небольшими отрядами и вошли в Суарский лес. Как скоро Альба станет на молитву, мы его схватим, посадим в железную клеточку и пошлем принцу.
Но Ламме трясся от страха.
— Это очень опасно, сын мой, очень опасно! — сказал он. — Я бы тебе помог в твоем начинании, да ноги у меня ослабели и брюхо раздулось от кислого брюссельского пива.
Разговор этот происходил в яме, вырытой в чаще леса и сверху заваленной буреломом. Затем они выглянули из своей норы и увидели сквозь ветви желтые и красные мундиры шедших по лесу и сверкавших на солнце оружием герцогских солдат.
— Нас предали! — сказал Уленшпигель.
Едва лишь солдаты скрылись из виду, он сломя голову побежал в Оэн. Он был в одежде дровосека и нес на спине вязанку дров, и солдаты не обратили на него внимания. Он пробрался к всадникам и все им рассказал — всадники поскакали кто куда и скрылись, за исключением де Бозара д'Армантьера — этот был схвачен. Пехотинцам, шедшим из Брюсселя, также удалось ускользнуть.
Всадников и пехотинцев едва не погубил один подлый изменник из полка сьера де Ликса.
Д'Армантьер принял мучительную казнь за всех.
Заранее содрогаясь от ужаса, Уленшпигель пошел в Брюссель, на Конный базар, смотреть на его адские муки.
Несчастный д'Армантьер, распяленный на колесе, получил тридцать семь ударов железным прутом по рукам и ногам, ибо палачам, дробившим его кость за костью, хотелось подольше посмотреть на его мучения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Как бы рано Уленшпигель ни встал, Симон Праат уже на ногах, и час от часу заметнее спадал он с лица, все печальнее и все задумчивее становился его взор, как у человека, готовящегося к смерти или же к бою.
Праат часто вздыхал, молитвенно складывал руки, а внутри у него все кипело. Руки у него были так же черны и так же замаслены, как и его рубашка.
Уленшпигель дал себе слово выяснить, отчего по ночам стучит молоток, отчего у Праата черные руки и отчего он так мрачен. Однажды вечером Уленшпигель затащил Симона в таверну «Blauwe Gans» («Синий Гусь») и, выпив, притворился, что он вдребезги пьян и что ему только бы до подушки.
Праат с мрачным видом привел его домой.
Уленшпигель спал на чердаке, вместе с кошками, Симон — внизу, возле погреба.
Продолжая разыгрывать пьяного, Уленшпигель, держась за веревку, заменявшую перила, и спотыкаясь на каждом шагу, как будто он вот сейчас упадет, полез на чердак. Симон дел его бережно, как родного брата. Наконец он уложил его и, попричитав над ним и помолившись о том, чтобы господь простил ему это прегрешение, спустился вниз, а немного погодя Уленшпигель услышал знакомый стук молотка.
Уленшпигель бесшумно встал и начал спускаться босиком по узкой лестнице, а насчитав семьдесят две ступеньки, наткнулся на маленькую неплотно запертую дверцу, из-за которой просачивался свет.
Симон печатал листки старинными литерами — времен Лоренца Костера, великого распространителя благородного искусства книгопечатания.
— Ты что делаешь? — спросил Уленшпигель.
— Если ты послан дьяволом, то донеси на меня — и я погиб; если же ты послан богом, то да будут уста твои темницею для твоего языка, — в страхе вымолвил Симон.
— Я послан богом и зла тебе не хочу, — сказал Уленшпигель. — Что это ты делаешь?
— Печатаю Библии, — отвечал Симон. — Днем я, чтобы прокормить жену и детей, выдаю в свет свирепые и кровожадные указы его величества, зато ночью я сею слово истины господней и тем упраздняю зло, содеянное мною днем.
— Смелый ты человек! — заметил Уленшпигель.
— Моя вера крепка, — сказал Симон.
И точно: именно эта священная книгопечатня выпускала на фламандском языке Библии, которые потом распространялись по Брабанту, Фландрии, Голландии, Зеландии, Утрехту, Северному Брабанту, Оверэйсселю и Гельдерну вплоть до того дня, когда был осужден и обезглавлен Симон Праат, пострадавший за Христа и за правду.
Однажды Симон спросил Уленшпигеля:
— Послушай, брат мой, ты человек храбрый?
— Достаточно храбрый для того, чтобы хлестать испанца, пока он не издохнет, чтобы уложить на месте убийцу, чтобы уничтожить злодея.
— У тебя хватит выдержки притаиться в каменной трубе и послушать, о чем говорят в комнате? — спросил книгопечатник.
Уленшпигель же ему на это сказал:
— Слава богу, спина у меня крепкая, а ноги гибкие, — я, как кошка, могу примоститься где угодно.
— А как у тебя насчет терпенья и памяти? — спросил Симон.
— Пепел. Клааса бьется о мою грудь, — отвечал Уленшпигель.
— Ну так слушай же, — сказал книгопечатник. — Возьми эту сложенную игральную карту, поди в Дендермонде и постучи два раза сильно и один раз тихо в дверь дома, который вот тут нарисован. Тебе откроют и спросят, не трубочист ли ты, а ты на это скажи, что ты худ и карты не потерял. И покажи карту. А потом, Тиль, исполни свой долг. Черные тучи надвигаются на землю Фландрскую. Тебе покажут каминную трубу, заранее приготовленную и вычищенную. Там ты найдешь упоры для ног и накрепко прибитую дощечку для сиденья. Когда тот, кто тебе отворит, велит лезть в трубу — полезай и сиди смирно. В комнате, у камина, где ты будешь сидеть, соберутся важные господа. Господа эти — Вильгельм Молчаливый (принц Оранский), графы Эгмонт, Горн, Гоохстратен и Людвиг Нассаускнй, доблестный брат Молчаливого. Мы, реформаты, должны знать, что эти господа могут и хотят предпринять для спасения родины.
И вот первого апреля Уленшпигель, исполнив все, что ему было приказано, засел в каминной трубе. Он с удовольствием заметил, что в камине огня не было. «А то дым мешал бы слушать», — подумал он.
Не в долгом времени дверь распахнулась, и его просквозило ветром. Но он и это снес терпеливо, утешив себя тем, что ветер освежает внимание.
Затем он услышал, как в комнату вошли принц Оранский, Эгмонт и другие. Они заговорили о своих опасениях, о злобе короля, о том, что в казне пусто, несмотря на лихие поборы. Один из них говорил резко, заносчиво и внятно — то был Эгмонт, и Уленшпигель сейчас узнал его. А Гоохстратена выдавал его сиплый голос, Горна — его зычный голос, Людвига Нассауского — его манера выражаться по-военному властно, Молчаливого же — то, как медленно, будто взвешивая на весах, цедил он слова.
Граф Эгмонт спросил, для чего они собрались вторично: разве в Хеллегате им было недосуг порешить, что надо делать?
— Время летит, король разгневан, медлить нельзя, — возразил Горн.
Тогда заговорил Молчаливый:
— Отечество в опасности. Мы должны отразить нашествие вражеских полчищ.
Эгмонт, придя в волнение, заговорил о том, что его удивляет, почему король находит нужным посылать сюда войско, меж тем как стараниями дворян, и в частности его, Эгмонта, стараниями, мир здесь водворен.
— В Нидерландах у Филиппа четырнадцать воинских частей, и части эти всецело преданы тому, кто командовал ими под Гравелином и под Сен-Кантеном, — заметил Молчаливый.
— Не понимаю, — сказал Эгмонт.
— Больше я ничего не скажу, — объявил принц, — но для начала вашему вниманию, граф, равно как и вниманию всех здесь присутствующих сеньоров, будут предложены письма одного лица, а именно — несчастного узника Монтиньи.
В этих письмах мессир де Монтиньи писал:
«Король возмущен тем, что произошло в Нидерландах, и в урочный час он покарает зачинщиков».
Тут граф Эгмонт заметил, что его знобит, и попросил подбросить поленьев в камин.
Пока два сеньора толковали о письмах, была предпринята попытка затопить камин, но труба была так плотно забита, что огонь не разгорелся и в комнату повалил дым.
Затем граф Гоохстратен, кашляя, передал содержание перехваченных писем испанского посланника Алавы к правительнице:
— Посланник пишет, что в нидерландских событиях повинны трое, а именно принц Оранский, граф Эгмонт и граф Горн. Однако ж, — замечает далее посланник, — налагать на них опалу до поры до времени не следует, — напротив того, должно дать им понять, что усмирением Нидерландов король всецело обязан им. Что же касается двух других, то есть Монтиньи и Бергена, то они там, где им быть надлежит.
«Да уж, — подумал Уленшпигель, — по мне, лучше дымящий камин во Фландрии, нежели прохладная тюрьма в Испании: там на сырых стенах петли растут».
— Далее посланник сообщает, что король произнес в Мадриде такую речь: «Беспорядки, имевшие место в Нидерландах, подорвали устои нашей королевской власти, нанесли оскорбление святыням, и если мы не накажем бунтовщиков, то это будет соблазн для других подвластных нам стран. Мы положили самолично прибыть в Нидерланды и обратиться за содействием к папе и к императору. Под нынешним злом таится грядущее благо. Мы окончательно покорим Нидерланды и по своему усмотрению преобразуем их государственное устройство, вероисповедание и образ правления».
«Ах, король Филипп! — подумал Уленшпигель. — Если б я мог преобразовать тебя по-своему, то как бы славно преобразовались твои бока, руки и ноги под моей фламандской дубиной! Я бы прибил твою голову двумя гвоздями к спине и послушал, как бы ты в таком положении, окидывая взором кладбище, которое ты за собой оставляешь, запел на свой лад песенку о тиранических твоих преобразованиях».
Принесли вина. Гоохстратен встал и провозгласил:
— Пью за родину!
Все его поддержали. Он осушил кубок и, поставив его на стол, сказал:
— Для бельгийского дворянства настает решительный час. Надо условиться о том, как мы будем обороняться.
Он вопросительно посмотрел на Эгмонта; но граф не проронил ни звука.
Тогда заговорил Молчаливый:
— Мы устоим в том случае, если Эгмонт, который дважды, под Сен-Кантеном и Гравелином, повергал Францию в трепет, если Эгмонт, за которым фламандские солдаты пойдут в огонь и в воду, поможет нам и преградит путь испанцам в наши края.
— Я благоговею перед королем и далек от мысли, что он способен вынудить нас на бунт, — сказал Эгмонт. — Пусть бегут те, кто страшится его гнева. А я остаюсь — я не могу без него жить.
— Филипп умеет жестоко мстить, — заметил Молчаливый.
— Я ему доверяю, — объявил Эгмонт.
— И голову свою ему доверяете? — спросил Людвиг Нассауский.
— Да, — отвечал Эгмонт, — и головами тело, и мое верное сердце — все принадлежит ему.
— Я поступлю, как ты, мой досточтимый, — сказал Горн.
— Надо смотреть вперед и не ждать, — заметил Молчаливый.
Тут мессир Эгмонт вскипел.
— Я повесил в Граммоне двадцать два реформата! — крикнул он. — Если реформаты прекратят свои проповеди, если святотатцы будут наказаны, король смилостивится.
— На это надежда плоха, — возразил Молчаливый.
— Вооружимся доверием! — молвил Эгмонт.
— Вооружимся доверием! — повторил за ним Горн.
— Мечами должно вооружаться, а не доверием, — вмешался Гоохстратен.
Тут Молчаливый направился к выходу.
— Прощайте, принц без земли! — сказал ему Эгмонт.
— Прощайте, граф без головы! — отвечал Молчаливый.
— Барана ждет мясник, а воина, спасающего родимый край, ожидает слава, — сказал Людвиг Нассауский.
— Не могу и не хочу, — объявил Эгмонт.
«Пусть же кровь невинных жертв падет на голову царедворца!» — подумал Уленшпигель.
Все разошлись.
Тут Уленшпигель вылез из трубы и поспешил с вестями к Праату.
— Эгмонт изменник, — сказал Праат. — Господь — с принцем Оранским.
А герцог Альба? Он уже в Брюсселе. Прощайтесь с нажитым добром, горожане!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Молчаливый выступает в поход — сам господь ведет его.
Оба графа уже схвачены. Альба обещает Молчаливому снисхождение и помилование, если тот явится к нему.
Узнав об этом, Уленшпигель сказал Ламме:
— Герцог, черт бы его душу взял, по настоянию генерал-прокурора Дюбуа предлагает принцу Оранскому, его брату Людвигу, Гоохстратену, ван ден Бергу, Кюлембургу, Бредероде и всем друзьям принца явиться к нему, обещает им правосудие и милосердие и дает полтора месяца сроку. Послушай, Ламме: как-то раз один амстердамский еврей стал звать своего врага. Вызывающий стоит на улице, а вызываемый у окна. «Выходи! — кричит вызывающий вызываемому. — Я тебя так стукну по башке, что она в грудную клетку уйдет, и будешь ты смотреть на свет божий через ребра, как вор через тюремную решетку». А тот ему: «Обещай, говорит, что стукнешь меня хоть сто раз, — все равно я к тебе не выйду». Вот так же может ответить принц Оранский и его сподвижники.
И они в самом деле отказались явиться. Эгмонт же и Горн поступили иначе. А тех, кто не исполняет своего долга, ждет кара господня.
2
Между тем в Брюсселе на Конном базаре были обезглавлены братья д'Андло, сыновья Баттенбурга и другие славные и отважные сеньоры за то, что они попытались с налету взять Амстердам.
А когда они, в количестве восемнадцати человек, с пением молитв шли на казнь, впереди и позади них всю дорогу били барабаны.
А испанские солдаты, которые вели осужденных на казнь, нарочно обжигали их факелами. А когда те корчились от боли, солдаты говорили; «Что, лютеране? Больно? Погодите: будет еще больнее!»
А того, кто их предал, звали Дирик Слоссе; он заманил их в Энкхейзен, который был тогда еще католическим, и выдал сыщикам Альбы.
А смерть они встретили мужественно.
А все их достояние отошло к королю.
3
— Видел ты его? — обратился переодетый дровосеком Уленшпигель к так же точно наряженному Ламме. — Видел ты этого гнусного герцога с низким лбом, как у орла, с бородой, напоминающей веревку на виселице? Удуши его, господь! Видел ты этого паука с длинными мохнатыми лапами, которого изверг сатана, когда он блевал на нашу страну? Пойдем, Ламме, пойдем набросаем камней в его паутину!..
— Горе нам! — воскликнул Ламме. — Нас сожгут живьем.
— Идем в Гронендаль, идем в Гронендаль, милый друг, там есть красивый монастырь, а в том монастыре его паучья светлость молит бога помочь ему довершить его дело — ему хочется потешить свою черную душу мертвечиной. Теперь у нас пост, но от крови его светлость никакими силами не может заставить себя отказаться! Пойдем, Ламме! Возле дома в Оэне стоят пятьсот вооруженных всадников. Триста пехотинцев выступили небольшими отрядами и вошли в Суарский лес. Как скоро Альба станет на молитву, мы его схватим, посадим в железную клеточку и пошлем принцу.
Но Ламме трясся от страха.
— Это очень опасно, сын мой, очень опасно! — сказал он. — Я бы тебе помог в твоем начинании, да ноги у меня ослабели и брюхо раздулось от кислого брюссельского пива.
Разговор этот происходил в яме, вырытой в чаще леса и сверху заваленной буреломом. Затем они выглянули из своей норы и увидели сквозь ветви желтые и красные мундиры шедших по лесу и сверкавших на солнце оружием герцогских солдат.
— Нас предали! — сказал Уленшпигель.
Едва лишь солдаты скрылись из виду, он сломя голову побежал в Оэн. Он был в одежде дровосека и нес на спине вязанку дров, и солдаты не обратили на него внимания. Он пробрался к всадникам и все им рассказал — всадники поскакали кто куда и скрылись, за исключением де Бозара д'Армантьера — этот был схвачен. Пехотинцам, шедшим из Брюсселя, также удалось ускользнуть.
Всадников и пехотинцев едва не погубил один подлый изменник из полка сьера де Ликса.
Д'Армантьер принял мучительную казнь за всех.
Заранее содрогаясь от ужаса, Уленшпигель пошел в Брюссель, на Конный базар, смотреть на его адские муки.
Несчастный д'Армантьер, распяленный на колесе, получил тридцать семь ударов железным прутом по рукам и ногам, ибо палачам, дробившим его кость за костью, хотелось подольше посмотреть на его мучения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66