https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvaton/
» — и заплачут».
— Больше ничего не слышно, — сказала Ноле, — его святейшее величество лег на кровать и уснул, а король Филипп, надменный и гордый, смотрит на него холодным взглядом.
Тут Катлина разбудила ее.
А Клаас задумчиво глядел на огонь, пылавший в печи.
59
Когда Уленшпигель, расставшись с ландграфом Гессенским, проезжал через площадь, на глаза ему попались сердитые лица дам и вельмож, но он не обратил на них никакого внимания.
Немного погодя он очутился во владениях герцога Люнебургского, и тут у него произошла встреча с компанией Smaedelyke broeder'ов — веселых слейсских фламандцев, которые каждую субботу откладывали немного денег, чтобы иметь возможность раз в год ездить в Германию.
Ехали они обыкновенно в открытой повозке, которую шутя влек по дорогам и топям герцогства Люнебургского могучий верн-амбахтский конь, и орали песни. Иные с превеликим усердием дудели в дудки, другие пиликали на скрипочках, третьи играли на виолах, четвертые на волынках. Сбоку повозки какой-нибудь dikzak шел пешком и играл на rommelpot'е — должно быть, надеялся спустить с себя таким образом жир.
Как раз, когда за душой у этой компании почти ничего уже не оставалось, ей повстречался нагруженный звонкой монетою Уленшпигель, и они пригласили его в трактир и угостили. Уленшпигель принял их приглашение охотно. Заметив, однако ж, что Smaedelyke broeder'ы поглядывают на него и перемигиваются, подливают ему и посмеиваются, он почуял недоброе, вышел и стал подслушивать за дверью. И вот, слышит он, dikzak про него говорит:
— Это живописец ландграфа — он ему дал за картину больше тысячи флоринов. Давайте напоим его вином и пивом — останемся в барышах.
— Аминь, — хором, произнесли его приятели.
Уленшпигель же отвел своего оседланного осла шагов за тысячу, к одному фермеру, дал работнице два патара, чтобы она за ним приглядела, и, вернувшись как ни в чем не бывало в трактир, сел за столик Smaedelyke broeder'ов. Те раскошелились и еще угостили его. А Уленшпигель, позвякивая в мошне ландграфскими флоринами, похвалился, что только сейчас продал одному крестьянину своего осла за семнадцать серебряных daelder'ов.
Так, выпивая и закусывая, играя на дудках, волынках и rommelpot'ах и подбирая по дороге всех мало-мальски смазливых бабенок, продолжали они свой путь. Этаким манером они произвели на свет младенчиков, в частности Уленшпигель, — его милка назвала впоследствии своего сына Эйленшпигелькен, что на нижненемецком языке означает зеркальце и сову: по-видимому, истинный смысл прозвища ее случайного сожителя остался ей неясен, а может быть, она назвала сына в память того часа, когда он был зачат. Это и есть тот самый Эйленшпигелькен, о котором пущен ложный слух, будто он родился в Книттингене, в Саксонии.
Добрый конь вез их по дороге, по обеим сторонам которой раскинулась деревенька и при которой стоял трактир под вывеской «In den ketele», то есть «В котле». Оттуда приятно пахло жареным мясом.
Игравший на rommelpot'е dikzak пошел к baes'у и сказал ему про Уленшпигеля:
— Это ландграфский живописец — он за всех заплатит.
Baes, убедившись, что лицо Уленшпигеля внушает доверие и послушав звон флоринов и daelder'ов, уставил стол выпивкой и закуской. Уленшпигель в грязь лицом не ударил. А в кошельке у него все время звенели монеты. Этого мало: время от времени он хлопал себя по шапке и приговаривал, что тут зашито главное его богатство. Пиршество длилось два дня и одну ночь. Наконец Smaedelyke broeder'ы объявили Уленшпигелю:
— Давай расплатимся и отчалим.
Уленшпигель же им задал вопрос:
— Если крыса забралась в сыр, думает она уходить?
— Нет, — отвечали они.
— А когда человек вдоволь ест и пьет, скучает он по дорожной пыли и по воде из луж, с пиявками?
— Нет, — отвечали они.
— Ну так поживем и мы здесь, — рассудил Уленшпигель, — до тех пор, пока мои флорины и daelder'ы служат воронкой, через которую в наши глотки льется живительная влага.
Он велел хозяину подать еще вина и колбасы.
Пока они ели и пили, Уленшпигель хвастался:
— Я плачу, я теперь ландграф. Ну, а когда в моей мошне будет пусто, что вы станете делать, друзья? Вы приметесь за мою мягкую войлочную шляпу и обнаружите, что там везде — и в тулье и по краям — зашиты каролю.
— Дай пощупать! — вскричали все разом.
Сопя от наслаждения, они принялись щупать монеты, которые оказались величиною с червонец. Один из breeder'ов до того проворно орудовал пальцами, что Уленшпигель вынужден был отобрать у него шляпу.
— Эй ты, рьяный доильщик, — сказал он, — доить еще не пора!
— Дай мне половину шляпы, — попросил Smaedelyh breeder.
— Не дам, — сказал Уленшпигель, — а то у тебя будет голова как у сумасшедшего: в одной половине тьма, а в другой свет. — И, передав шляпу baes'у, попросил: — Уж очень жарко, — спрячь ее пока у себя. Я на минутку выйду.
С этими словами он вышел, а хозяин спрятал шляпу.
Удрав из трактира, Уленшпигель побежал к крестьянину, вскочил на осла и во всю ослиную прыть помчался по направлению к Эмдену.
Smaedelyke broeder'ы, видя, что он не возвращается, всполошились:
— Не дал ли он тягу? Кто ж теперь будет платить?
Перепуганный baes одним взмахом ножа распорол Уленшпигелеву шляпу, но вместо каролю он между войлоком и подкладкой обнаружил медные бляшки.
Тут он напустился на Smaedelyke broeder'ов.
— Братья-надувалы! — сказал он. — Сбросьте с себя все, что на вас ни есть, кроме разве сорочек, а то я вас отсюда не выпущу.
В уплату за все Smaedelyke broeder'ы принуждены были разоблачиться.
Так, в одних сорочках, и колесили они теперь по горам и долам; продавать же коня и повозку им не хотелось.
И вид у них был до того плачевный, что все охотно давали им и хлеба, и пива, а кое-когда и мяса, они же всем рассказывали, что их обобрали разбойники.
А штаны у них были одни на всю братию.
И так они и возвратились к себе в Слейс — пританцовывая в повозке под звуки rommelpot'а, но в одних сорочках.
60
А Уленшпигель в это время разъезжал на Иефе по землям и топям герцога Люнебургского. Фламандцы прозвали этого герцога Wafersignorke, оттого что в его владениях всегда было сыро.
Иеф слушался Уленшпигеля, как собачка, пил bruinbier, танцевал под музыку лучше любого венгерского плясуна, по первому знаку хозяина ложился на спину и притворялся мертвым.
В Дармштадте, в присутствии ландграфа Гессенского, Уленшпигель высмеял герцога, и ему было известно, что герцог сердит и зол на него и что ему воспрещен въезд во владения герцога под страхом виселицы. И вдруг Уленшпигель видит: перед ним его светлость герцог, собственной персоной, а так как он был наслышан о свирепости герцога, то ему стало не по себе. И он обратился к своему ослу с такой речью:
— Иеф, гляди, вон монсеньер Люнебургский! — сказал он. — Веревка здорово щекочет мне шею. Лишь бы только мне ее палач не почесал! Пойми, Иеф, я хочу, чтобы меня почесали, но я не хочу, чтобы меня повесили. Подумай — ведь мы с тобой братья: оба бедствуем и у обоих длинные уши. Подумай еще и о том, какого верного друга лишаешься ты в моем лице.
Тут Уленшпигель отер глаза, и Иеф заревел.
— Мы делили с тобой пополам и радости и горести, — снова заговорил Уленшпигель. — Ты помнишь, Иеф?
Осел продолжал верещать, ибо он был голоден.
— И ты никогда меня не забудешь, — внушал ему его хозяин, — ибо какая еще дружба может быть крепче той, что радуется одним и тем же удачам и крушится от одних и тех же невзгод! Ложись на спину, Иеф!
Послушный осел повиновался, и вслед за тем пред взором герцога в воздухе взбрыкнули четыре копыта… Уленшпигель мигом сел к ослу на брюхо. Герцог приблизился.
— Что ты тут делаешь? — спросил он. — Разве ты не знаешь, что я именным указом воспретил тебе под страхом виселицы ступать своими грязными ногами по моей земле?
— Сжальтесь надо мной, всемилостивейший сеньор! — воскликнул Уленшпигель и, показав на осла, прибавил: — Тем более вам хорошо известно: кто находится меж четырех столбов, того по праву и закону нельзя лишить свободы.
— Вон из моих владений, а не то я тебя казню! — крикнул герцог.
— Ах, монсеньер, — молвил Уленшпигель, — я бы стрелой умчался отсюда верхом на флорине, а еще лучше — на паре!
— Нахал! — возопил герцог. — Мало того, что ты не подчинился моему указу, ты еще смеешь просить у меня денег!
— А что прикажете делать, монсеньер? Не могу же я у вас отнять их силком!..
Тут герцог пожаловал ему флорин.
Тогда Уленшпигель обратился к ослу:
— Встань, Иеф, и попрощайся с монсеньером.
Осел мгновенно вскочил и заверещал. Вслед за тем оба скрылись из виду.
61
Сооткин и Неле смотрели в окно.
— Не видать ли сына моего Уленшпигеля, деточка? — спросила Сооткин.
— Нет, — отвечала Неле, — мы никогда больше не увидим противного этого шатуна.
— Не сердись на него, Неле, — сказала Сооткин, — лучше пожалей бесприютного мальчонку.
— Знаем мы, какой он бесприютный, — молвила Неле. — Поди уже в каком-нибудь дальнем краю обзавелся домом получше этого, а может, и дамой сердца, и та, уж верно, дает ему приют.
— Это бы хорошо, — сказала Сооткин, — по крайности, ортоланов бы поел.
— Его бы камнями кормить, обжору, — живо вернулся бы домой! — вспылила Неле.
Сооткин фыркнула.
— Чего ты так на него взъелась, детка? — спросила она.
Тут вмешался Клаас, сидевший в углу и до сего времени задумчиво вязавший хворост.
— Ай ты не видишь, что она от него без ума? — обратился он к Сооткин.
— Видали вы такую скрытную плутовку? — вскричала Сооткин. — Хоть бы намек какой мне подала! Так это правда, деточка: люб он тебе?
— Пустое, — отрезала Неле.
— Славный муженек тебе достанется, — заметил Клаас, — с широкой глоткой, пустым брюхом и длинным языком, мастер из крупной монеты делать мелкую, трудом ломаного гроша не заработал, только и знает, что ворон считать да слоны слонять.
Но тут Неле вдруг вся покраснела от злости:
— А вы-то чего смотрели?
— Ишь до слез довел девочку! — вступилась Сооткин. — Ты бы уж помалкивал, мой благоверный!
62
Однажды Уленшпигель явился в Нюрнберг и выдал там себя за великого лекаря, от всех недугов целителя, знаменитого желудкоочистителя, лихорадок славного укротителя, всех язв известного гонителя, чесотки неизменного победителя.
В нюрнбергской больнице некуда было класть больных. Молва об Уленшпигеле дошла до смотрителя — тот разыскал его и осведомился, правда ли, что он справляется со всеми болезнями.
— Со всеми, кроме последней, — отвечал Уленшпигель. — А что касается всех прочих, то обещайте мне двести флоринов — я не возьму с вас и лиара до тех пор, пока все ваши больные не выздоровеют и не выпишутся из больницы.
На другой день, приняв торжественный и ученый вид, он уверенно пошел по палатам. Обходя больных, он к каждому из них наклонялся и шептал:
— Поклянись, — говорил он, — что свято сохранишь тайну. Чем ты болен?
Больной называл свою болезнь и Христом-богом клялся, что никому ничего не скажет.
— Так знай же, — говорил Уленшпигель, — что завтра я одного из вас сожгу, из пепла сделаю чудодейственное лекарство и дам его всем остальным. Сожжен будет лежачий больной. Завтра я прибуду сюда вместе со смотрителем, стану под окнами и крикну вам: «Кто не болен, забирай пожитки и выходи на улицу!»
Наутро Уленшпигель так именно и поступил. Тут все больные — хромающие, ковыляющие, чихающие, перхающие — заспешили к выходу. На улицу высыпали даже такие, которые добрый десяток лет не вставали с постели.
Смотритель спросил, точно ли они поправились и могут ходить.
— Да, — отвечали они в полной уверенности, что одного из них сжигают сейчас во дворе.
Тогда Уленшпигель обратился к смотрителю:
— Ну, раз все они вышли и говорят, что здоровы, — стало быть, плати.
Смотритель уплатил ему двести флоринов. И Уленшпигель был таков.
Но на другой день больные вновь явились пред очи смотрителя в еще худшем состоянии, чем вчера; лишь одного из них исцелил свежий воздух, и он, напившись пьяным, бегал по улицам с криком: «Слава великому лекарю Уленшпигелю!»
63
К тому времени, когда сгинули и эти две сотни флоринов, Уленшпигель добрался до Вены и поступил в услужение к каретнику, который вечно шпынял своих работников за то, что они слабо раздувают кузнечные мехи.
— Наддай! — то и дело покрикивал он. — Что вы тут завозились с мехами? А ну, раз, два, взяли — и дуй что есть мочи!
Каково же было изумление baes'а, когда Уленшпигель снял мех, взвалил его себе на плечо и сделал вид, что куда-то бежит с ним!
— Да вы же сами, baes, велели мне взять мех и дуть что есть мочи. Вот я с ним и дунул, — оправдывался Уленшпигель.
— Нет, милый мальчик, я тебе этого не говорил, — сказал baes. — Отнеси на место.
И он тут же решил отомстить Уленшпигелю. После этого случая он всякий раз поднимался в полночь, будил работников и приказывал браться скорей за дело.
— Что ты будишь нас ни свет ни заря? — возроптали работники.
— Таков мой обычай, — отвечал baes. — Первую неделю мои работники могут спать только половину ночи.
И опять он разбудил их в полночь. Уленшпигель, спавший в сарае, после побудки явился с сенником на спине в кузницу.
— Ты что, спятил? — обратился к нему baes. — Зачем ты притащил сюда сенник?
— Таков мой обычай, — отвечал Уленшпигель. — Всю первую неделю я полночи сплю на постели, а полночи — под постелью.
— Ну, а у меня есть еще один обычай, — подхватил хозяин, — дерзких работников я выбрасываю на улицу: пусть себе первую недельку спят на земле, а вторую — под землей.
— Ежели у вас в погребе, baes, подле бочек с bruinbier'ом, то я не откажусь, — сказал Уленшпигель.
64
Уйдя от каретника и возвратившись во Фландрию, Уленшпигель поступил в учение к сапожнику, который предпочитал торчать на улице, нежели орудовать шилом у себя в мастерской. Видя, что он уже в сотый раз намеревается шмыгнуть за дверь, Уленшпигель обратился к нему с вопросом, как надо кроить носки.
— Крои и на большие и на средние ноги, — отвечал baes, — так, чтобы всем, кто ведет за собой и крупный и мелкий скот, обувь была в самый раз.
— Будьте покойны, baes, — сказал Уленшпигель.
Когда сапожник ушел, Уленшпигель накроил таких носков, которые годились бы только кобылам, ослицам, телкам, свиньям и овцам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
— Больше ничего не слышно, — сказала Ноле, — его святейшее величество лег на кровать и уснул, а король Филипп, надменный и гордый, смотрит на него холодным взглядом.
Тут Катлина разбудила ее.
А Клаас задумчиво глядел на огонь, пылавший в печи.
59
Когда Уленшпигель, расставшись с ландграфом Гессенским, проезжал через площадь, на глаза ему попались сердитые лица дам и вельмож, но он не обратил на них никакого внимания.
Немного погодя он очутился во владениях герцога Люнебургского, и тут у него произошла встреча с компанией Smaedelyke broeder'ов — веселых слейсских фламандцев, которые каждую субботу откладывали немного денег, чтобы иметь возможность раз в год ездить в Германию.
Ехали они обыкновенно в открытой повозке, которую шутя влек по дорогам и топям герцогства Люнебургского могучий верн-амбахтский конь, и орали песни. Иные с превеликим усердием дудели в дудки, другие пиликали на скрипочках, третьи играли на виолах, четвертые на волынках. Сбоку повозки какой-нибудь dikzak шел пешком и играл на rommelpot'е — должно быть, надеялся спустить с себя таким образом жир.
Как раз, когда за душой у этой компании почти ничего уже не оставалось, ей повстречался нагруженный звонкой монетою Уленшпигель, и они пригласили его в трактир и угостили. Уленшпигель принял их приглашение охотно. Заметив, однако ж, что Smaedelyke broeder'ы поглядывают на него и перемигиваются, подливают ему и посмеиваются, он почуял недоброе, вышел и стал подслушивать за дверью. И вот, слышит он, dikzak про него говорит:
— Это живописец ландграфа — он ему дал за картину больше тысячи флоринов. Давайте напоим его вином и пивом — останемся в барышах.
— Аминь, — хором, произнесли его приятели.
Уленшпигель же отвел своего оседланного осла шагов за тысячу, к одному фермеру, дал работнице два патара, чтобы она за ним приглядела, и, вернувшись как ни в чем не бывало в трактир, сел за столик Smaedelyke broeder'ов. Те раскошелились и еще угостили его. А Уленшпигель, позвякивая в мошне ландграфскими флоринами, похвалился, что только сейчас продал одному крестьянину своего осла за семнадцать серебряных daelder'ов.
Так, выпивая и закусывая, играя на дудках, волынках и rommelpot'ах и подбирая по дороге всех мало-мальски смазливых бабенок, продолжали они свой путь. Этаким манером они произвели на свет младенчиков, в частности Уленшпигель, — его милка назвала впоследствии своего сына Эйленшпигелькен, что на нижненемецком языке означает зеркальце и сову: по-видимому, истинный смысл прозвища ее случайного сожителя остался ей неясен, а может быть, она назвала сына в память того часа, когда он был зачат. Это и есть тот самый Эйленшпигелькен, о котором пущен ложный слух, будто он родился в Книттингене, в Саксонии.
Добрый конь вез их по дороге, по обеим сторонам которой раскинулась деревенька и при которой стоял трактир под вывеской «In den ketele», то есть «В котле». Оттуда приятно пахло жареным мясом.
Игравший на rommelpot'е dikzak пошел к baes'у и сказал ему про Уленшпигеля:
— Это ландграфский живописец — он за всех заплатит.
Baes, убедившись, что лицо Уленшпигеля внушает доверие и послушав звон флоринов и daelder'ов, уставил стол выпивкой и закуской. Уленшпигель в грязь лицом не ударил. А в кошельке у него все время звенели монеты. Этого мало: время от времени он хлопал себя по шапке и приговаривал, что тут зашито главное его богатство. Пиршество длилось два дня и одну ночь. Наконец Smaedelyke broeder'ы объявили Уленшпигелю:
— Давай расплатимся и отчалим.
Уленшпигель же им задал вопрос:
— Если крыса забралась в сыр, думает она уходить?
— Нет, — отвечали они.
— А когда человек вдоволь ест и пьет, скучает он по дорожной пыли и по воде из луж, с пиявками?
— Нет, — отвечали они.
— Ну так поживем и мы здесь, — рассудил Уленшпигель, — до тех пор, пока мои флорины и daelder'ы служат воронкой, через которую в наши глотки льется живительная влага.
Он велел хозяину подать еще вина и колбасы.
Пока они ели и пили, Уленшпигель хвастался:
— Я плачу, я теперь ландграф. Ну, а когда в моей мошне будет пусто, что вы станете делать, друзья? Вы приметесь за мою мягкую войлочную шляпу и обнаружите, что там везде — и в тулье и по краям — зашиты каролю.
— Дай пощупать! — вскричали все разом.
Сопя от наслаждения, они принялись щупать монеты, которые оказались величиною с червонец. Один из breeder'ов до того проворно орудовал пальцами, что Уленшпигель вынужден был отобрать у него шляпу.
— Эй ты, рьяный доильщик, — сказал он, — доить еще не пора!
— Дай мне половину шляпы, — попросил Smaedelyh breeder.
— Не дам, — сказал Уленшпигель, — а то у тебя будет голова как у сумасшедшего: в одной половине тьма, а в другой свет. — И, передав шляпу baes'у, попросил: — Уж очень жарко, — спрячь ее пока у себя. Я на минутку выйду.
С этими словами он вышел, а хозяин спрятал шляпу.
Удрав из трактира, Уленшпигель побежал к крестьянину, вскочил на осла и во всю ослиную прыть помчался по направлению к Эмдену.
Smaedelyke broeder'ы, видя, что он не возвращается, всполошились:
— Не дал ли он тягу? Кто ж теперь будет платить?
Перепуганный baes одним взмахом ножа распорол Уленшпигелеву шляпу, но вместо каролю он между войлоком и подкладкой обнаружил медные бляшки.
Тут он напустился на Smaedelyke broeder'ов.
— Братья-надувалы! — сказал он. — Сбросьте с себя все, что на вас ни есть, кроме разве сорочек, а то я вас отсюда не выпущу.
В уплату за все Smaedelyke broeder'ы принуждены были разоблачиться.
Так, в одних сорочках, и колесили они теперь по горам и долам; продавать же коня и повозку им не хотелось.
И вид у них был до того плачевный, что все охотно давали им и хлеба, и пива, а кое-когда и мяса, они же всем рассказывали, что их обобрали разбойники.
А штаны у них были одни на всю братию.
И так они и возвратились к себе в Слейс — пританцовывая в повозке под звуки rommelpot'а, но в одних сорочках.
60
А Уленшпигель в это время разъезжал на Иефе по землям и топям герцога Люнебургского. Фламандцы прозвали этого герцога Wafersignorke, оттого что в его владениях всегда было сыро.
Иеф слушался Уленшпигеля, как собачка, пил bruinbier, танцевал под музыку лучше любого венгерского плясуна, по первому знаку хозяина ложился на спину и притворялся мертвым.
В Дармштадте, в присутствии ландграфа Гессенского, Уленшпигель высмеял герцога, и ему было известно, что герцог сердит и зол на него и что ему воспрещен въезд во владения герцога под страхом виселицы. И вдруг Уленшпигель видит: перед ним его светлость герцог, собственной персоной, а так как он был наслышан о свирепости герцога, то ему стало не по себе. И он обратился к своему ослу с такой речью:
— Иеф, гляди, вон монсеньер Люнебургский! — сказал он. — Веревка здорово щекочет мне шею. Лишь бы только мне ее палач не почесал! Пойми, Иеф, я хочу, чтобы меня почесали, но я не хочу, чтобы меня повесили. Подумай — ведь мы с тобой братья: оба бедствуем и у обоих длинные уши. Подумай еще и о том, какого верного друга лишаешься ты в моем лице.
Тут Уленшпигель отер глаза, и Иеф заревел.
— Мы делили с тобой пополам и радости и горести, — снова заговорил Уленшпигель. — Ты помнишь, Иеф?
Осел продолжал верещать, ибо он был голоден.
— И ты никогда меня не забудешь, — внушал ему его хозяин, — ибо какая еще дружба может быть крепче той, что радуется одним и тем же удачам и крушится от одних и тех же невзгод! Ложись на спину, Иеф!
Послушный осел повиновался, и вслед за тем пред взором герцога в воздухе взбрыкнули четыре копыта… Уленшпигель мигом сел к ослу на брюхо. Герцог приблизился.
— Что ты тут делаешь? — спросил он. — Разве ты не знаешь, что я именным указом воспретил тебе под страхом виселицы ступать своими грязными ногами по моей земле?
— Сжальтесь надо мной, всемилостивейший сеньор! — воскликнул Уленшпигель и, показав на осла, прибавил: — Тем более вам хорошо известно: кто находится меж четырех столбов, того по праву и закону нельзя лишить свободы.
— Вон из моих владений, а не то я тебя казню! — крикнул герцог.
— Ах, монсеньер, — молвил Уленшпигель, — я бы стрелой умчался отсюда верхом на флорине, а еще лучше — на паре!
— Нахал! — возопил герцог. — Мало того, что ты не подчинился моему указу, ты еще смеешь просить у меня денег!
— А что прикажете делать, монсеньер? Не могу же я у вас отнять их силком!..
Тут герцог пожаловал ему флорин.
Тогда Уленшпигель обратился к ослу:
— Встань, Иеф, и попрощайся с монсеньером.
Осел мгновенно вскочил и заверещал. Вслед за тем оба скрылись из виду.
61
Сооткин и Неле смотрели в окно.
— Не видать ли сына моего Уленшпигеля, деточка? — спросила Сооткин.
— Нет, — отвечала Неле, — мы никогда больше не увидим противного этого шатуна.
— Не сердись на него, Неле, — сказала Сооткин, — лучше пожалей бесприютного мальчонку.
— Знаем мы, какой он бесприютный, — молвила Неле. — Поди уже в каком-нибудь дальнем краю обзавелся домом получше этого, а может, и дамой сердца, и та, уж верно, дает ему приют.
— Это бы хорошо, — сказала Сооткин, — по крайности, ортоланов бы поел.
— Его бы камнями кормить, обжору, — живо вернулся бы домой! — вспылила Неле.
Сооткин фыркнула.
— Чего ты так на него взъелась, детка? — спросила она.
Тут вмешался Клаас, сидевший в углу и до сего времени задумчиво вязавший хворост.
— Ай ты не видишь, что она от него без ума? — обратился он к Сооткин.
— Видали вы такую скрытную плутовку? — вскричала Сооткин. — Хоть бы намек какой мне подала! Так это правда, деточка: люб он тебе?
— Пустое, — отрезала Неле.
— Славный муженек тебе достанется, — заметил Клаас, — с широкой глоткой, пустым брюхом и длинным языком, мастер из крупной монеты делать мелкую, трудом ломаного гроша не заработал, только и знает, что ворон считать да слоны слонять.
Но тут Неле вдруг вся покраснела от злости:
— А вы-то чего смотрели?
— Ишь до слез довел девочку! — вступилась Сооткин. — Ты бы уж помалкивал, мой благоверный!
62
Однажды Уленшпигель явился в Нюрнберг и выдал там себя за великого лекаря, от всех недугов целителя, знаменитого желудкоочистителя, лихорадок славного укротителя, всех язв известного гонителя, чесотки неизменного победителя.
В нюрнбергской больнице некуда было класть больных. Молва об Уленшпигеле дошла до смотрителя — тот разыскал его и осведомился, правда ли, что он справляется со всеми болезнями.
— Со всеми, кроме последней, — отвечал Уленшпигель. — А что касается всех прочих, то обещайте мне двести флоринов — я не возьму с вас и лиара до тех пор, пока все ваши больные не выздоровеют и не выпишутся из больницы.
На другой день, приняв торжественный и ученый вид, он уверенно пошел по палатам. Обходя больных, он к каждому из них наклонялся и шептал:
— Поклянись, — говорил он, — что свято сохранишь тайну. Чем ты болен?
Больной называл свою болезнь и Христом-богом клялся, что никому ничего не скажет.
— Так знай же, — говорил Уленшпигель, — что завтра я одного из вас сожгу, из пепла сделаю чудодейственное лекарство и дам его всем остальным. Сожжен будет лежачий больной. Завтра я прибуду сюда вместе со смотрителем, стану под окнами и крикну вам: «Кто не болен, забирай пожитки и выходи на улицу!»
Наутро Уленшпигель так именно и поступил. Тут все больные — хромающие, ковыляющие, чихающие, перхающие — заспешили к выходу. На улицу высыпали даже такие, которые добрый десяток лет не вставали с постели.
Смотритель спросил, точно ли они поправились и могут ходить.
— Да, — отвечали они в полной уверенности, что одного из них сжигают сейчас во дворе.
Тогда Уленшпигель обратился к смотрителю:
— Ну, раз все они вышли и говорят, что здоровы, — стало быть, плати.
Смотритель уплатил ему двести флоринов. И Уленшпигель был таков.
Но на другой день больные вновь явились пред очи смотрителя в еще худшем состоянии, чем вчера; лишь одного из них исцелил свежий воздух, и он, напившись пьяным, бегал по улицам с криком: «Слава великому лекарю Уленшпигелю!»
63
К тому времени, когда сгинули и эти две сотни флоринов, Уленшпигель добрался до Вены и поступил в услужение к каретнику, который вечно шпынял своих работников за то, что они слабо раздувают кузнечные мехи.
— Наддай! — то и дело покрикивал он. — Что вы тут завозились с мехами? А ну, раз, два, взяли — и дуй что есть мочи!
Каково же было изумление baes'а, когда Уленшпигель снял мех, взвалил его себе на плечо и сделал вид, что куда-то бежит с ним!
— Да вы же сами, baes, велели мне взять мех и дуть что есть мочи. Вот я с ним и дунул, — оправдывался Уленшпигель.
— Нет, милый мальчик, я тебе этого не говорил, — сказал baes. — Отнеси на место.
И он тут же решил отомстить Уленшпигелю. После этого случая он всякий раз поднимался в полночь, будил работников и приказывал браться скорей за дело.
— Что ты будишь нас ни свет ни заря? — возроптали работники.
— Таков мой обычай, — отвечал baes. — Первую неделю мои работники могут спать только половину ночи.
И опять он разбудил их в полночь. Уленшпигель, спавший в сарае, после побудки явился с сенником на спине в кузницу.
— Ты что, спятил? — обратился к нему baes. — Зачем ты притащил сюда сенник?
— Таков мой обычай, — отвечал Уленшпигель. — Всю первую неделю я полночи сплю на постели, а полночи — под постелью.
— Ну, а у меня есть еще один обычай, — подхватил хозяин, — дерзких работников я выбрасываю на улицу: пусть себе первую недельку спят на земле, а вторую — под землей.
— Ежели у вас в погребе, baes, подле бочек с bruinbier'ом, то я не откажусь, — сказал Уленшпигель.
64
Уйдя от каретника и возвратившись во Фландрию, Уленшпигель поступил в учение к сапожнику, который предпочитал торчать на улице, нежели орудовать шилом у себя в мастерской. Видя, что он уже в сотый раз намеревается шмыгнуть за дверь, Уленшпигель обратился к нему с вопросом, как надо кроить носки.
— Крои и на большие и на средние ноги, — отвечал baes, — так, чтобы всем, кто ведет за собой и крупный и мелкий скот, обувь была в самый раз.
— Будьте покойны, baes, — сказал Уленшпигель.
Когда сапожник ушел, Уленшпигель накроил таких носков, которые годились бы только кобылам, ослицам, телкам, свиньям и овцам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66