https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/
В свете смертного часа безумный поднял на оцепившую его толпу взгляд. Но не вынес живых человеческих глаз и, пав ниц, завыл истошным воем:
— Прости-те!.. Погубил я… свет… Убил церковь — святую… Уби-ил! У-у…
Дрогнула рыдающая толпа:
— Бо-г простит… Прощаем и мы… Ты… не виноват…
— О-ох!.. Тошно!.. Земля не носит!..
Поднявшись, костлявым плечом раздвигая толпу, проковылял поп в алтарь. Тряскими руками взял чашу с престола. С трепетом, в холодном, немом ужасе, убитый кротостью простой чистой души, ее любовью, что вмещает и отверженных, прочитал поломанным косным языком предпричастную молитву…
И причастил верующих тайнам.
Когда, вернувшись с чашей в алтарь, воздел поп руки и сердце горе, моля Сущего о прощении перед концом и воссылая благодарственную песнь за чудо очищения тайнами, — кто-то неведомый подал клич: иди.
— Иду!.. — безнадежно сомкнул поп ресницы. Не торопясь, уже наполовину мертвый, подошел к жертвеннику. Протянул руку за ядом. Окаменел: сосуд с ядом был пуст. Яд, стало быть, влит был в чашу с тайнами. В голове у попа и мертвых глазах зацвели кровавые вихри. И черное что-то, неотвратимое двинулось на него… Перед сердцем — бездна, пустота. Вот до нее — три шага, вот — два, и вот — один шаг.
А по церкви дикие неслись уже, жуткие крики и вой:
— А-а!.. Помогите!.. Помира-ют!.. А-а!.. Отрава!
Гудела зловеще толпа, грозным кидаясь на алтарь шквалом…
Трудными, стылыми задернув завесу руками, путаясь в редких рыжих волосах бороденки, синий, сунул поп голову в едкую, наспех сложенную из крепкого шелкового шнура петлю. Подогнув колена, повис… И темные волны подхватили его, и со всех сторон его оцепила тошная непродыхаемая муть…
Похолодевшее, пьяное от ужаса сердце, оторвавшись, поплыло медленно, растопилось. Все захлестнула черная огненная волна… Только строгий лик за престолом грустил, словно живой, и, отделившись от стены, шел за попом неотступно…
IV
За Гедеоновым следили свои же.
В Петербурге о нем открыто говорили уже, как об убийце деда, жены и матери. Не будь у него защитников-ехидн, не миновать бы ему кандалов. В ход пущены были угрозы и подлоги, так что, пока шли розыски, Гедеонов спрятал концы в воду. А после и схватились с арестом, да было уже поздно: Гедеонова и след простыл.
Втайне уединившись с возлюбленным своим в старинном глухом имении, утешала его княгиня. Но Гедеонов знал, что нету ему утешения. И маялся люто, рвал на себе волосы, одежду.
А зачуяв конец, бросил княгиню и укатил тайком в Знаменское: захотелось напоследок сорвать сердце на мужиках…
Днем Гедеонова прятали и охраняли преданные ему черкесы. Ночью же под его атаманством лютая челядь рыскала по селам и хуторам, насилуя, оскверняя и убивая…
Скрыть солнце, и звезды, и облака и обратить цветистую живоносную землю в холодную мертвую пустыню, чтобы взять мир измором, — Гедеонову не по плечу было. И даже не под стать ему было изничтожить с корнем распротреклятое мужичье, из-за которого он погибал… Думал казнями мужиков выслужиться и развязать себе руки, а вышло наоборот.
Зато добирал Гедеонов каверзами: рубил у мужиков сады, леса, топтал и жег нивы, луга. И если попадались красивые девушки, ловил их и, обезобразив, осквернив, голыми привязывал к верстовым столбам.
— Сильные — ненавидят красоту! — сжимал кулаки и брызгал гнилой желтой слюной Гедеонов. — Потому что красота выше силы, это верно хлысты поняли, мать бы их…
* * *
Под Ильину ночь в диком хвойнике молилась за брата на меловой скале Дева Града.
Тайком, чтоб не знали мужики, пробравшись с черкесами к меловой скале, шарил в ельнике Гедеонов. Жадными и ненасытными следил за Марией глазами.
Когда та, черные развеяв по ночному ветру кудри, трепеща и цветя, словно божественное чудо, сняла с себя одежды и озарила нагой, острой красотой лес, Гедеонов, трясущийся и хриплый, выскочил из засады. Гикнул, задрав голову:
— Эй, достать стерву!..
Молчала Мария, стройная и неподвижная, как изваянье. Молилась бессловесно и страстно с поднятыми гибкими, точеными руками и бездонным ночным взором, бросая свет горней своей красоты в сумрак хвои.
— Ну, так веди меня, мать бы… — вспылил Гедеонов, — в Светлый этот… как его, город… Я буду верить! Эй! Не серди, стерва.
Из оравы молча и угрюмо вышел сизый крючконосый черкес. Вскарабкавшись на скалу, кинулся вдруг к Марии дикой кошкой. Схватил ее, нагую, трепетную и извивающуюся, в оберемо. Снес вниз, глухо и протяжно рыча.
Гедеонов широко и похотливо облапил упругое белое тело Марии. В немой тревоге, как бы боясь, что все-таки не насытить ему глаз своих, задрожал:
— Ох, хороша, мать бы… Ох…
Под узким раскосым зраком его — зраком ненасытного неутоленного гада — корчилась Мария, закрывая глаза руками. Падала, обессиленная и поломанная, ниц. Но ее подхватывал все тот же черкес, костлявый, глухо сопевший, с синими хищными огнями в глазах. И, перегибая тонкий нежный стан ее на крепком костяном колене, подставлял ее под слюдяные гнойные глаза своего атамана. А тот тер, мял железными пальцами-когтями упругую молодую грудь ее, резал плечи…
Молча Мария извивалась и билась напрасно.
И вдруг за скалой в густом хвойном шеломе грянули гулкие свисты и гики. На ораву, ощетинившись кольями, двинулись из-за скалы грузные, кряжистые чернецы…
— Го-го-го-о!.. Держи-и!..
— Проваливайте… подобру… поздорову!.. А то…
— Заходи-и!.. Отхва-тывай… Коли головы!.. Перепуганные насмерть черкесы с Гедеоновым, бросив Марию, прошмыгнули меж темных еловых лап, точно воры, под обрыв, в непроходимый терновник. И пропали.
А чернецы разбитую, бессловесную Марию, завернув в чекмень, отнесли в землянку.
Там с нею, распластанною на кресте, делали безумную, отверженную любовь ночь напролет…
V
Когда Загорская пустынь была запрещена и запечатана с той поры, как мужики убили у иродова столба Неонилу и потайные кельи с подземными ходами сожгли, — Вячеслав, переодетый в брахло, пошел с бродягами-чернецами бродить по лесам, храня тайны и заветы, и родословную темного гедеоновского дома — последнюю свою, жуткую радость: ибо Вячеслав знал, что он — сын Гедеонова, хоть и незаконный, но истинный.
От юности Вячеслав верил неколебимо, что Гедеонов. отец его, победит мир. И сердце сатанаила великою переполнено было, вечною гордостью и радостью: быть родным, хоть и незаконным, сыном земного бога и победителя мира — это ли не гордость? Это ли не радость?
Но когда, перед приближением солнца Града, прошел слух, что Гедеонов свержен, помешался и скрывается от суда и казни в лесных дебрях, сердце у Вячеслава оборвалось. От горького стыда перед собою, перед сатанаилами не знал он, куда бежать. И чтобы хоть враги его — пламенники — не посмеялись над тьмяной верой последним смехом, захотелось Вячеславу тайну — радость — пытку унесть с собой в могилу. Но для этого надо было сжечь некую книгу — свидетельницу тайн и заветов.
Когда-то книга эта хранилась в Загорском монастыре, Оттуда же ее перевез к себе во дворец Гедеонов. А уже от Гедеонова она перешла будто бы через Люду к Поликарпу. Вячеслав знал все. Так что искать книгу надо было у лесовика.
* * *
Над диким озером доживал Поликарп лесную жизнь в черетняной моленной слепо и крепко. Ходил с поводырем по целинам, пропитанный полынью, укропом и березами. Вынюхивал в зарослях и собирал ощупью щавель, рагозу, коноплюшку, подплесники, костянику; копал коренья масленок. Ловил с Егоркой в озере рыбу в кубари и вентеря и хрямкал ее, живую, трепыхающуюся, крепкими своими белыми зубами, запивая чистой свежей водой.
Ждал только теперь лесовик Марию, невесту неневестную, Деву Светлого Града, что в Духову ночь унесена была от него красносмертниками… В последний раз ждал, чтобы, увидев ее, надежду и избавление мира, поцеловать ее и умереть светло и радостно…
Раз Поликарп, смутными охваченный шумами, запахами и зовами леса, гадал на ересных травах о Деве Града.
И вот в хибарку-моленную к нему нагрянул с толпой чернецов, обормотов и побирайл дикий, ощеренный Вячеслав.
— Я за книгой, дед… — сгибаясь и поджимая ноги, подступил он к Поликарпу. — Тут есть пустяшная запись… Нестоящая… Ать?.. А мне она до зарезу… Нужна. Отдавай скорей, дед… Где тут она? Церковные записи, метрики… о рождении, крещенье, Людмилка ее сюда занесла от Гедеонова…
Слепо и весело перебирал Поликарп на столе траву, нюхая ее и пробуя на зуб. Молчал, как будто в хибарке никого и не было. Только слегка хмурил бровь, да, обводя вокруг себя кованым костылем, кликал поводыря:;
— Егорка! межедвор! ошара! Ходи сюды! А Егорка в сенях, связанный, ворочаясь под Тушей грузного монаха, кряхтел:
— Дыть, скрутили… выжиги… псы!..
— Книгу, дед! — наседал Вячеслав. — А то… жисти догляжусь!..
— Хо-хо! — взмахнул костылем Поликарп. — Да ты, парень, не ропь! Ненилу съел… Людмилу полонил… Огня мово! А таперя — за мной, сталоть, черьга?.. Бер-рег-и-сь-ка!
— Я ничего… я так… — сжался Вячеслав. Пьяные, осипшие чернецы, обступив Поликарпа, жаловались ему:
— Помоги нашему горю, дед… Есть у нас милашка, еха… То ничего было, любилась за первый сорт… А теперь — зафордыбачила! молится за Крутогорова день и ночь, да и хоть ты режь ее! Ты бери себе еху, а нам верни родословную Гедеонова. Хочим досконально знать, впрямь он сын Гедеонова?
— А тут еще Гедеонов… шныхарил… за нею… Помнишь, дед, Гедеонова, головоруба?
— Ну, как не помнить: ублюдок его — следопыт, — ты.
— Трепете языки! — лязгнул зубами Вячеслав на ораву. — Геде-оно-в!.. Ха-ха! Теперь это просто — нуль без палочки! Был Гедеонов — да весь вышел… Какой он мне отец? Шантрапа! Ну, да ежели и отец, так я изничтожу метрики-то монастырские — и концы в воду! Пойди доказывай тогда, что я его сын… Ать?.. Чем тогда докажешь, когда книгу-запись сожгу?.. Ишь ты, Тьмяным заделался было!.. Андрона — брата родного — убил я из-за него, Тьмяного, потому все мы — дети одного русского отца — черта… Весь мир ему, черту, поклонился, а я — не желаю больше!.. Потому — жулик он!.. Подметка! Это он пустил туму, будто я его сын… Сволочь!
— Аде она?.. еха-то? — поднял бровь Поликарп.
— А недалечко тут… в землянке!.. — подпрыгнул Вячеслав, — это верно… расшевели ее, дед! Ты на это мастер… А то схимницей совсем заделалась… Ну и книгу верни… А мы тебя ужо отблагодарим…
Морщины на красном загорелом лбу Поликарпа разошлись. Жесткие длинные, перепутанные с травой и рыбными костюльками усы осветила суровая, чуть сдержанная улыбка.
— Нашшоть милашки… Хо-хо! — встряхнул гривой Поликарп лихо, — што ш! я ничего…
Вячеслав сощурил узкие загноившиеся глаза. Присел на корточки.
— И-х!.. — хихнул он, облизываясь, — облагодетельствует! Коли разжечь ее… А ты, дед, на это мастак… Дух живет, где хощет… Идите! А я сейчас…
Грудь заходила у лесовика ходуном. Старое встрепенулось, огненное сердце… Кровь забурлила, забила ключом. Мозолистые, пропитанные горькой полынью и рыбой руки хлопали уже Вячеслава по плечу.
— Хо-хо! Да у тебя губа не дура… Ты — пес… убивец, знамо… Ну, да я не таков, штоп… Хо-хо! Идем!..
Из хибарки высыпали обормоты и чернецы. За ними выгрузился и Поликарп с поводырем.
А оставшийся Вячеслав шарил уже в хибарке по подлавечью, ища книгу, а найдя ее в красном углу, рвал в мелкие клочки и топтал ногами.
* * *
Под шелохливыми, сумными верхушками повели Поликарпа логами и зарослями в девью землянку…
В душном и тесном проходе под обрывом их встретила жеглая простоволосая еха. В темноте подскочила к лесовику и, вцепившись в длинную его, дротяную бороду, захохотала низко и глухо.
— Под-ход!.. Ах-а!.. Я такая. Лесной дед сожмал гибкую еху корявыми руками. Поцеловал ее в губы. Подхватил на перегиб. И с толпой чернецов ввалившись в слепую глубокую землянку, засокотал в страстной и дикой пляске.
— Веселей! Веселей! Горячей! Горячей!.. Эх, едят те мухи с комарами! Наяривай! Хо-хо! Крупче! Больней!..
Могучими лесными руками, пропитанными мхом и водорослями, сжал гибкую, скользкую и знойную еху, дико и радостно вскрикнув. Подвел к ее горячему сладкому рту огневые свои, пахнущие русальими травами губы в жестких колючих усах. И задрожал, забился в крепком, хмельном, неотрывном поцелуе…
Еха, открыв пьяные, мученические глаза свои, увидела в желтом тумане каганца пустые черные ямки Поликарповых глазниц с обведенными вокруг них жуткими коричневыми кругами и шрамами. Вздыбилась в ужасе, вырвалась из крепких рук лесовика…
Но Поликарп, извернувшись, взметнув белую пургу волос, обхватил крепкий ее, точеный стан, сжал ее, распаленную, на своей широкой, выпиравшей из-под раскрытого ворота посконной рубахи, волосатой груди…
Теперь уже и еха, хрустнув костьми, обхватила лесовика за обгорелую морщинистую шею. Нежными атласными пальцами стиснула взвахлаченную пурговую голову… И, впившись в жаркие лесные губы, зашлась в кровяном поцелуе…
— Э-х… пропала я! — вскрикнула она сквозь поцелуй, — за-му-чили меня… в прах!
А лесовик, держа ее на груди, как ребенка, ликующе и радостно грохотал над ее алым нежным ухом:
— Все разрешено, еха моя сладкая… лесовая… Хо-хо! И тьма, и радость, и муки! Все в Духе! Так-тось. Потому, Духом нас, лесовых, неискусобрачная Дева Града спасает, Марея… Надежа мира!.. Охо-хо, унесли йе от мене жулики… Светла она, аки солнце… Сказано, как согрешит неискусобрачная… в тот секунд и свет преставится…
Выпрямилась вдруг еха во весь рост. Легкой змеей выскользнула из крепких корявых рук. Но лесной дед, распаленный знойной грудью и больным огнем гибкого девичьего тела, онемев, взметнулся в огненной волне…
Жесткая борода его щекотала остро тугую девичью грудь.
— А-а-ха!.. — поперхнулась вдруг обессиленная еха. — Я… Де-ва Града… Я — Ма-ри-я!
Лесовик, оглушенный, с растопыренными корявыми пальцами, покачнувшись и оскалив белые зубы, грохнулся наземь, словно древний дуб, сраженный грозой…
А перед ним вокруг распластавшейся, бездонно-глазой Марии смыкались уже чернецы, жадными впиваясь зрачками в трепетное девичье тело…
VI
Ночью гнева и света выходили хороводы, полки, громады.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
— Прости-те!.. Погубил я… свет… Убил церковь — святую… Уби-ил! У-у…
Дрогнула рыдающая толпа:
— Бо-г простит… Прощаем и мы… Ты… не виноват…
— О-ох!.. Тошно!.. Земля не носит!..
Поднявшись, костлявым плечом раздвигая толпу, проковылял поп в алтарь. Тряскими руками взял чашу с престола. С трепетом, в холодном, немом ужасе, убитый кротостью простой чистой души, ее любовью, что вмещает и отверженных, прочитал поломанным косным языком предпричастную молитву…
И причастил верующих тайнам.
Когда, вернувшись с чашей в алтарь, воздел поп руки и сердце горе, моля Сущего о прощении перед концом и воссылая благодарственную песнь за чудо очищения тайнами, — кто-то неведомый подал клич: иди.
— Иду!.. — безнадежно сомкнул поп ресницы. Не торопясь, уже наполовину мертвый, подошел к жертвеннику. Протянул руку за ядом. Окаменел: сосуд с ядом был пуст. Яд, стало быть, влит был в чашу с тайнами. В голове у попа и мертвых глазах зацвели кровавые вихри. И черное что-то, неотвратимое двинулось на него… Перед сердцем — бездна, пустота. Вот до нее — три шага, вот — два, и вот — один шаг.
А по церкви дикие неслись уже, жуткие крики и вой:
— А-а!.. Помогите!.. Помира-ют!.. А-а!.. Отрава!
Гудела зловеще толпа, грозным кидаясь на алтарь шквалом…
Трудными, стылыми задернув завесу руками, путаясь в редких рыжих волосах бороденки, синий, сунул поп голову в едкую, наспех сложенную из крепкого шелкового шнура петлю. Подогнув колена, повис… И темные волны подхватили его, и со всех сторон его оцепила тошная непродыхаемая муть…
Похолодевшее, пьяное от ужаса сердце, оторвавшись, поплыло медленно, растопилось. Все захлестнула черная огненная волна… Только строгий лик за престолом грустил, словно живой, и, отделившись от стены, шел за попом неотступно…
IV
За Гедеоновым следили свои же.
В Петербурге о нем открыто говорили уже, как об убийце деда, жены и матери. Не будь у него защитников-ехидн, не миновать бы ему кандалов. В ход пущены были угрозы и подлоги, так что, пока шли розыски, Гедеонов спрятал концы в воду. А после и схватились с арестом, да было уже поздно: Гедеонова и след простыл.
Втайне уединившись с возлюбленным своим в старинном глухом имении, утешала его княгиня. Но Гедеонов знал, что нету ему утешения. И маялся люто, рвал на себе волосы, одежду.
А зачуяв конец, бросил княгиню и укатил тайком в Знаменское: захотелось напоследок сорвать сердце на мужиках…
Днем Гедеонова прятали и охраняли преданные ему черкесы. Ночью же под его атаманством лютая челядь рыскала по селам и хуторам, насилуя, оскверняя и убивая…
Скрыть солнце, и звезды, и облака и обратить цветистую живоносную землю в холодную мертвую пустыню, чтобы взять мир измором, — Гедеонову не по плечу было. И даже не под стать ему было изничтожить с корнем распротреклятое мужичье, из-за которого он погибал… Думал казнями мужиков выслужиться и развязать себе руки, а вышло наоборот.
Зато добирал Гедеонов каверзами: рубил у мужиков сады, леса, топтал и жег нивы, луга. И если попадались красивые девушки, ловил их и, обезобразив, осквернив, голыми привязывал к верстовым столбам.
— Сильные — ненавидят красоту! — сжимал кулаки и брызгал гнилой желтой слюной Гедеонов. — Потому что красота выше силы, это верно хлысты поняли, мать бы их…
* * *
Под Ильину ночь в диком хвойнике молилась за брата на меловой скале Дева Града.
Тайком, чтоб не знали мужики, пробравшись с черкесами к меловой скале, шарил в ельнике Гедеонов. Жадными и ненасытными следил за Марией глазами.
Когда та, черные развеяв по ночному ветру кудри, трепеща и цветя, словно божественное чудо, сняла с себя одежды и озарила нагой, острой красотой лес, Гедеонов, трясущийся и хриплый, выскочил из засады. Гикнул, задрав голову:
— Эй, достать стерву!..
Молчала Мария, стройная и неподвижная, как изваянье. Молилась бессловесно и страстно с поднятыми гибкими, точеными руками и бездонным ночным взором, бросая свет горней своей красоты в сумрак хвои.
— Ну, так веди меня, мать бы… — вспылил Гедеонов, — в Светлый этот… как его, город… Я буду верить! Эй! Не серди, стерва.
Из оравы молча и угрюмо вышел сизый крючконосый черкес. Вскарабкавшись на скалу, кинулся вдруг к Марии дикой кошкой. Схватил ее, нагую, трепетную и извивающуюся, в оберемо. Снес вниз, глухо и протяжно рыча.
Гедеонов широко и похотливо облапил упругое белое тело Марии. В немой тревоге, как бы боясь, что все-таки не насытить ему глаз своих, задрожал:
— Ох, хороша, мать бы… Ох…
Под узким раскосым зраком его — зраком ненасытного неутоленного гада — корчилась Мария, закрывая глаза руками. Падала, обессиленная и поломанная, ниц. Но ее подхватывал все тот же черкес, костлявый, глухо сопевший, с синими хищными огнями в глазах. И, перегибая тонкий нежный стан ее на крепком костяном колене, подставлял ее под слюдяные гнойные глаза своего атамана. А тот тер, мял железными пальцами-когтями упругую молодую грудь ее, резал плечи…
Молча Мария извивалась и билась напрасно.
И вдруг за скалой в густом хвойном шеломе грянули гулкие свисты и гики. На ораву, ощетинившись кольями, двинулись из-за скалы грузные, кряжистые чернецы…
— Го-го-го-о!.. Держи-и!..
— Проваливайте… подобру… поздорову!.. А то…
— Заходи-и!.. Отхва-тывай… Коли головы!.. Перепуганные насмерть черкесы с Гедеоновым, бросив Марию, прошмыгнули меж темных еловых лап, точно воры, под обрыв, в непроходимый терновник. И пропали.
А чернецы разбитую, бессловесную Марию, завернув в чекмень, отнесли в землянку.
Там с нею, распластанною на кресте, делали безумную, отверженную любовь ночь напролет…
V
Когда Загорская пустынь была запрещена и запечатана с той поры, как мужики убили у иродова столба Неонилу и потайные кельи с подземными ходами сожгли, — Вячеслав, переодетый в брахло, пошел с бродягами-чернецами бродить по лесам, храня тайны и заветы, и родословную темного гедеоновского дома — последнюю свою, жуткую радость: ибо Вячеслав знал, что он — сын Гедеонова, хоть и незаконный, но истинный.
От юности Вячеслав верил неколебимо, что Гедеонов. отец его, победит мир. И сердце сатанаила великою переполнено было, вечною гордостью и радостью: быть родным, хоть и незаконным, сыном земного бога и победителя мира — это ли не гордость? Это ли не радость?
Но когда, перед приближением солнца Града, прошел слух, что Гедеонов свержен, помешался и скрывается от суда и казни в лесных дебрях, сердце у Вячеслава оборвалось. От горького стыда перед собою, перед сатанаилами не знал он, куда бежать. И чтобы хоть враги его — пламенники — не посмеялись над тьмяной верой последним смехом, захотелось Вячеславу тайну — радость — пытку унесть с собой в могилу. Но для этого надо было сжечь некую книгу — свидетельницу тайн и заветов.
Когда-то книга эта хранилась в Загорском монастыре, Оттуда же ее перевез к себе во дворец Гедеонов. А уже от Гедеонова она перешла будто бы через Люду к Поликарпу. Вячеслав знал все. Так что искать книгу надо было у лесовика.
* * *
Над диким озером доживал Поликарп лесную жизнь в черетняной моленной слепо и крепко. Ходил с поводырем по целинам, пропитанный полынью, укропом и березами. Вынюхивал в зарослях и собирал ощупью щавель, рагозу, коноплюшку, подплесники, костянику; копал коренья масленок. Ловил с Егоркой в озере рыбу в кубари и вентеря и хрямкал ее, живую, трепыхающуюся, крепкими своими белыми зубами, запивая чистой свежей водой.
Ждал только теперь лесовик Марию, невесту неневестную, Деву Светлого Града, что в Духову ночь унесена была от него красносмертниками… В последний раз ждал, чтобы, увидев ее, надежду и избавление мира, поцеловать ее и умереть светло и радостно…
Раз Поликарп, смутными охваченный шумами, запахами и зовами леса, гадал на ересных травах о Деве Града.
И вот в хибарку-моленную к нему нагрянул с толпой чернецов, обормотов и побирайл дикий, ощеренный Вячеслав.
— Я за книгой, дед… — сгибаясь и поджимая ноги, подступил он к Поликарпу. — Тут есть пустяшная запись… Нестоящая… Ать?.. А мне она до зарезу… Нужна. Отдавай скорей, дед… Где тут она? Церковные записи, метрики… о рождении, крещенье, Людмилка ее сюда занесла от Гедеонова…
Слепо и весело перебирал Поликарп на столе траву, нюхая ее и пробуя на зуб. Молчал, как будто в хибарке никого и не было. Только слегка хмурил бровь, да, обводя вокруг себя кованым костылем, кликал поводыря:;
— Егорка! межедвор! ошара! Ходи сюды! А Егорка в сенях, связанный, ворочаясь под Тушей грузного монаха, кряхтел:
— Дыть, скрутили… выжиги… псы!..
— Книгу, дед! — наседал Вячеслав. — А то… жисти догляжусь!..
— Хо-хо! — взмахнул костылем Поликарп. — Да ты, парень, не ропь! Ненилу съел… Людмилу полонил… Огня мово! А таперя — за мной, сталоть, черьга?.. Бер-рег-и-сь-ка!
— Я ничего… я так… — сжался Вячеслав. Пьяные, осипшие чернецы, обступив Поликарпа, жаловались ему:
— Помоги нашему горю, дед… Есть у нас милашка, еха… То ничего было, любилась за первый сорт… А теперь — зафордыбачила! молится за Крутогорова день и ночь, да и хоть ты режь ее! Ты бери себе еху, а нам верни родословную Гедеонова. Хочим досконально знать, впрямь он сын Гедеонова?
— А тут еще Гедеонов… шныхарил… за нею… Помнишь, дед, Гедеонова, головоруба?
— Ну, как не помнить: ублюдок его — следопыт, — ты.
— Трепете языки! — лязгнул зубами Вячеслав на ораву. — Геде-оно-в!.. Ха-ха! Теперь это просто — нуль без палочки! Был Гедеонов — да весь вышел… Какой он мне отец? Шантрапа! Ну, да ежели и отец, так я изничтожу метрики-то монастырские — и концы в воду! Пойди доказывай тогда, что я его сын… Ать?.. Чем тогда докажешь, когда книгу-запись сожгу?.. Ишь ты, Тьмяным заделался было!.. Андрона — брата родного — убил я из-за него, Тьмяного, потому все мы — дети одного русского отца — черта… Весь мир ему, черту, поклонился, а я — не желаю больше!.. Потому — жулик он!.. Подметка! Это он пустил туму, будто я его сын… Сволочь!
— Аде она?.. еха-то? — поднял бровь Поликарп.
— А недалечко тут… в землянке!.. — подпрыгнул Вячеслав, — это верно… расшевели ее, дед! Ты на это мастер… А то схимницей совсем заделалась… Ну и книгу верни… А мы тебя ужо отблагодарим…
Морщины на красном загорелом лбу Поликарпа разошлись. Жесткие длинные, перепутанные с травой и рыбными костюльками усы осветила суровая, чуть сдержанная улыбка.
— Нашшоть милашки… Хо-хо! — встряхнул гривой Поликарп лихо, — што ш! я ничего…
Вячеслав сощурил узкие загноившиеся глаза. Присел на корточки.
— И-х!.. — хихнул он, облизываясь, — облагодетельствует! Коли разжечь ее… А ты, дед, на это мастак… Дух живет, где хощет… Идите! А я сейчас…
Грудь заходила у лесовика ходуном. Старое встрепенулось, огненное сердце… Кровь забурлила, забила ключом. Мозолистые, пропитанные горькой полынью и рыбой руки хлопали уже Вячеслава по плечу.
— Хо-хо! Да у тебя губа не дура… Ты — пес… убивец, знамо… Ну, да я не таков, штоп… Хо-хо! Идем!..
Из хибарки высыпали обормоты и чернецы. За ними выгрузился и Поликарп с поводырем.
А оставшийся Вячеслав шарил уже в хибарке по подлавечью, ища книгу, а найдя ее в красном углу, рвал в мелкие клочки и топтал ногами.
* * *
Под шелохливыми, сумными верхушками повели Поликарпа логами и зарослями в девью землянку…
В душном и тесном проходе под обрывом их встретила жеглая простоволосая еха. В темноте подскочила к лесовику и, вцепившись в длинную его, дротяную бороду, захохотала низко и глухо.
— Под-ход!.. Ах-а!.. Я такая. Лесной дед сожмал гибкую еху корявыми руками. Поцеловал ее в губы. Подхватил на перегиб. И с толпой чернецов ввалившись в слепую глубокую землянку, засокотал в страстной и дикой пляске.
— Веселей! Веселей! Горячей! Горячей!.. Эх, едят те мухи с комарами! Наяривай! Хо-хо! Крупче! Больней!..
Могучими лесными руками, пропитанными мхом и водорослями, сжал гибкую, скользкую и знойную еху, дико и радостно вскрикнув. Подвел к ее горячему сладкому рту огневые свои, пахнущие русальими травами губы в жестких колючих усах. И задрожал, забился в крепком, хмельном, неотрывном поцелуе…
Еха, открыв пьяные, мученические глаза свои, увидела в желтом тумане каганца пустые черные ямки Поликарповых глазниц с обведенными вокруг них жуткими коричневыми кругами и шрамами. Вздыбилась в ужасе, вырвалась из крепких рук лесовика…
Но Поликарп, извернувшись, взметнув белую пургу волос, обхватил крепкий ее, точеный стан, сжал ее, распаленную, на своей широкой, выпиравшей из-под раскрытого ворота посконной рубахи, волосатой груди…
Теперь уже и еха, хрустнув костьми, обхватила лесовика за обгорелую морщинистую шею. Нежными атласными пальцами стиснула взвахлаченную пурговую голову… И, впившись в жаркие лесные губы, зашлась в кровяном поцелуе…
— Э-х… пропала я! — вскрикнула она сквозь поцелуй, — за-му-чили меня… в прах!
А лесовик, держа ее на груди, как ребенка, ликующе и радостно грохотал над ее алым нежным ухом:
— Все разрешено, еха моя сладкая… лесовая… Хо-хо! И тьма, и радость, и муки! Все в Духе! Так-тось. Потому, Духом нас, лесовых, неискусобрачная Дева Града спасает, Марея… Надежа мира!.. Охо-хо, унесли йе от мене жулики… Светла она, аки солнце… Сказано, как согрешит неискусобрачная… в тот секунд и свет преставится…
Выпрямилась вдруг еха во весь рост. Легкой змеей выскользнула из крепких корявых рук. Но лесной дед, распаленный знойной грудью и больным огнем гибкого девичьего тела, онемев, взметнулся в огненной волне…
Жесткая борода его щекотала остро тугую девичью грудь.
— А-а-ха!.. — поперхнулась вдруг обессиленная еха. — Я… Де-ва Града… Я — Ма-ри-я!
Лесовик, оглушенный, с растопыренными корявыми пальцами, покачнувшись и оскалив белые зубы, грохнулся наземь, словно древний дуб, сраженный грозой…
А перед ним вокруг распластавшейся, бездонно-глазой Марии смыкались уже чернецы, жадными впиваясь зрачками в трепетное девичье тело…
VI
Ночью гнева и света выходили хороводы, полки, громады.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26