https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/zakrytye/
иди!
О цветах лесных, о загадочной жизни лебедей грезил Крутогоров. И свежая земля поила его росной грудью…
Тек рокот волн под белоснежными лебедиными крыльями. Вздыхал протяжно лес.
Крутогоров пошел к скиту.
* * *
Из сумрака, озираясь, выплыла все та же монахиня. Остановилась на дорожке, как вкопанная, увидев Крутогорова. Низко-низко опустила голову, прижав к щеке пальцы сомкнутых, смутно белеющих в сумраке рук. Проронила тихо:
— Иди назад… Не знаешь разве? Не поняв, Крутогоров молчал печально. А горячая волна, захлестнув, отняла у него сердце.
И вдруг, спохватившись, вскрикнул Крутогоров глухо:
— Это ты!
— Уйди.
— Нет, не уйду. Я пришел к молчальнице.
— Не уйдешь? — странно, вызывающе подняла голову Мария.
И поникла горько:
— Все на меня!.. На кого Бор, на того и люди… За что ты меня мучишь?.. Ты мне — самый родной человек на свете был… А теперь…
Крутогоров, подойдя к ней, сжал тонкие ее, горячие, пахнущие ладаном и расцветающей черемухой пальцы. Удивленно и загадочно приблизила она свои глаза к его глазам. А крепкая ее, высокая грудь то подымалась под строгими складками рясы, то опускалась.
Молча упал перед ней Крутогоров. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы.
— Я слышу зов ночи!
Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавшие ее ноги.
А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос, грозно дрожал и глухо:
— Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты… — стиснула она горячими руками раскрытую его голову. — Ты… Одна я на свете…
Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже ее зрачков темных — он их знал. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом, отошла прочь.
Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:
— Одна я на свете…
Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:
— Я схожу с ума. И пошла по дорожке к озеру. Но, вернувшись, с склоненной головой обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела.
— Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?
— Люди.
В глухом темном ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:
— Одна я!..
Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:
— А Светлый Град?
— Нет… Нет… — тревожилась Мария. — Мой Бог — Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..
— Я зову пить вино новое — как и Он. Вино совершенств.
Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:
— Я помолюсь за тебя…
Ночные цветы — цветы крови — разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…
Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.
— А-а-х! — дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.
* * *
С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Гулко и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.
Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:
— Я поведу их в Светлый Град!
Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.
Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.
В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.
В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.
Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.
Кто-то отворил белую дверь.
Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Марьина тела, обомлел. Замер.
— Кто тут?
— Я хочу заглянуть в скит, — шагнул Крутогоров к двери. — Хочу узнать тайну скита!
— Кто позволил?.. — задыхаясь, отступила Мария. — А-ах!..
Как Бог, властно и безраздельно Крутогоров замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: от Марии веяло огнем, и ландышами, и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине — как это он не знал раньше? — чёрная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…
— Она… твоя… род-ная сестра-а!… - глухо поперхнулась смертно-черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестом смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.
За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада. В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.
— Пр-окли-на-ю!.. — задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. — С отцом их… окаянным… проклина-ю!.. С Феофаном — духом низин — кляну!..
Странная подошла и грозная тишина.
И, тишине прислушиваясь, недвижным глядела, слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…
На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…
— А… а… а… — вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.
Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой, мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.
Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударила о ствол головой. И распласталась на земле бездыханным трупом…
По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.
Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.
Внутрь же скита так и не заглянул.
III
В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга пленники, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…
Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михаиле, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, — скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.
В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер, и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?
В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михаиле, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.
Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.
И ушли смельчаки ни с чем.
А про красаву пошла недобрая и страшная молва. Шалтали, будто ее под замком держит свирепая гедеоновская челядь во дворце. И делит с ней по очереди ложе любви: так завел Гедеонов, еще когда он жил с красавой в городе.
Но и красава не оставалась в долгу: почти вся челядь изуродована была ею. У кого недоставало глаза, у кого — носа, и все ходили с ковыляющими навыворот ногами. Да и самого Гедеонова она не щадила. За то и замыкали ее во дворце на ключ.
Но в полночь, под хохот сов и шабаш нечисти на тысячелетнем дубу, замки во дворце отмыкались как бы по щучьему велению. И неведомую власть над душами получала волшебница, и шла губить, кого ни попадя, в леса Люда.
* * *
А по дебрям и лесам, бросив пламенников, бродил обгоревший, помутившийся Никола. Искал Люду. И не находил.
Уже под Знаменским дошла до него молва о загадочной и лютой красаве. Неладное что-то почуял Никола. Собрав мужиков, ночью двинулся на избушку попа облавой.
Когда, выломав дверь, ввалились в хибарку мужики, их обдало затхлым, пыльным духом нежити. Тубареты, столы, полки, шкафы и углы заволакивал едкий, как яд, дым ересных трав. В облупленном красном углу, где прежде была божница с тремя ярусами икон, теперь висели чуть видные старые запсиневевшие картины: праматерь Ева, нагая, с сердцем, прободенным острыми мечами, и братоубийца Каин. Перед картинами коптила сальная свеча. Но в хате было темно и жутко.
Никола, обшарив перегородки и углы, никого, не нашел. Мужики, матюкаясь и харкая на треножник с потухшим колдовским куревом, вывалили уже было из поповской избушки. Но вдруг в сенях, под рундуком, затрещало что-то, закряхтело. Никола поднял фонарь. Из-под рундука, закоптелый и запыленный, лез поп… Только по желтой, облезлой голове можно было узнать его: лицо было закрыто брахлом.
— Ну-ко, поп-батько… Держи полы! — встряхнули его мужики.
— В закроме он, в закроме… — дико озирался поп. — Держите его!.. Не уйти мне от него…
Оборвал крючки поддевки, раскрывая рыжую свою волосатую грудь и впиваясь в нее когтями.
— Тут он сидел. А теперь… А-а-а!.. — завыл поп, тараща безумные глаза на мужиков. — И вы, знать, им подосланы?.. Ну, решите меня! Я погубил свет… Нате мое сердце! Глядите, что там есть… О-ох! Некуда деться мне от него…
— Га!.. Все кровопивство! — загремел смятенный, опаленный Никола. — Кто это он? — Говори, что тут завелось — в этом проклятом гнезде?.. Кого ты загубил?.. Га! а какая красава ворожит тут у вас? Держись, чертово семя…
Откинул брахло поп. Забегал по сеням, колясь сумасшедшими белесыми зрачками.
— Он тут… О-ох, избавительница, Владычица! Приди! Укроти его! Он меня забирать пришел…
— Не Людмила — звать ее?.. — пытал Никола попа, и голова его мутилась. — Га! я ее еще в городе… видал… Разрядили ее ехидны! В шелк… А теперь… загнали вас сюда?.. Все кровопивство!.. Эй, отвечай, коли… Где Людмила?
Но поп вдруг, перекрестившись широко, упал посреди сеней на колени:
— Перед ним ответ буду держать!.. Благословен грядый! А ты — отыди от меня, чистый… Казнить меня пришел?! Судить? Недостоин! Ибо чист! Отыди! Последний день мой…
Грозно как-то и глухо притих Никола.
— Га! — сжал он крепкие кулаки. — Кого решать?.. Кого крушить?.. Кру-ши-ить! Эй!.. Не умру я так… отплачу!.. И ей… змее… И… все-м!.. Поп тут не виноват… Га! У кого рука не дрогнет? Востри топор! А попа — к черту! Бросьте его.
Мужики вбросили попа в хату. Сами же, высыпав на двор, пропали в высоком непролазном бурьяне.
* * *
Но попу зловещее запало в башку, грозное: мужики были присланы им, чтобы напомнить попу о последнем часе исповеди и смерти…
Тайком, скрытыми тропами пробрался поп к церкви. Сорвал с двери печать. Достал в ризнице, за входом, облачение и, пройдя в предел, распластался перед престолом в смертном страхе. Завыл протяжно и кроваво…
Была в вое попа боль, неизбывная и нескончаемая, и извечная нечеловеческая тоска…
Головы поднять поп не посмел перед престолом. Ничком, закрыв глаза и сердце, пополз на локтях в притвор…
Перед рассветом зловеще и гулко загудел окрест старый знаменский колокол.
Православники, необычным удивленные звоном, тревожные и полусонные, шли, наспех одевшись, садами в церковь.
Из узких решетчатых окон красные падали, сумные огни под черные купы каштанов и яблонь, налитых спелым золотом.
В церкви зажженные лампады и свечи были уже перевиты травою и поздними цветами. Провославники, радуясь, что запретная печать с храма снята, и в нем впервые за год будет отслужена обедня, будут исповеданы и приобщены верующие тайнам — страстно молились и огненно, пав перед запыленными кивотами ниц…
В алтаре, смертельно-бледный, безумный и шатающийся, с перекошенным, орошенным кровавой пеной ртом, с пустыми, белыми, расширенными до последнего предела глазами, глухо и страшно правил поп раннюю обедню. Окуривал себя ладаном. Посылал отравленные, безумные возгласы, безнадежно и мертво опустив облезлую сплющенную голову и не посмев взглянуть на запрестольный строгий лик Саваофа…
Увидели Православники в ладанном дыму несчастного своего попа, поруганного и отверженного. И темный охватил их и немой ужас. Полоненные зловещим, взвахла-ченные и кряжистые, не знали они, за кем следить: за попом или за собою? Не шевелясь, притаив дух, ждали, что будет… Страшного ждали чего-то, небывалого.
А поп брякал кадилом и гнусил. Тело его в похоронной черной ризе тряслось и коченело. Белые глаза глядели не мигая, пусто и мертво. Язык ломала судорога;
голос обрывался и глох. Знал поп, что за ним следит он. Знал и торопился, как бы не опоздать с исповедью. И, выйдя мертвым призрачным шагом на амвон, лицом к лицу с паствой, горько заплакал:
— Кай-тесь!.. Все!.. В последний раз!.. Родные мои… Всколыхнувшаяся толпа, рыдая, загудела:
— Прости-и!.. Кормилец ты на-ш…
С поднятым крестом и Евангелием, в черной епитрахили, исповедовал паству расстрига грозно и гневно, как власть и благодать имеющий. Лицо его было страшно, как смерть. Когда утихли крики и слезы исповеди, поп благословил и простил павшее ниц, сокрушенное мужичье:
— Аз, недостойный иерей… властию, мне данной… прощаю и разрешаю.
Перед причастием вышел поп из алтаря на середину церкви ни жив ни мертв, спотыкаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
О цветах лесных, о загадочной жизни лебедей грезил Крутогоров. И свежая земля поила его росной грудью…
Тек рокот волн под белоснежными лебедиными крыльями. Вздыхал протяжно лес.
Крутогоров пошел к скиту.
* * *
Из сумрака, озираясь, выплыла все та же монахиня. Остановилась на дорожке, как вкопанная, увидев Крутогорова. Низко-низко опустила голову, прижав к щеке пальцы сомкнутых, смутно белеющих в сумраке рук. Проронила тихо:
— Иди назад… Не знаешь разве? Не поняв, Крутогоров молчал печально. А горячая волна, захлестнув, отняла у него сердце.
И вдруг, спохватившись, вскрикнул Крутогоров глухо:
— Это ты!
— Уйди.
— Нет, не уйду. Я пришел к молчальнице.
— Не уйдешь? — странно, вызывающе подняла голову Мария.
И поникла горько:
— Все на меня!.. На кого Бор, на того и люди… За что ты меня мучишь?.. Ты мне — самый родной человек на свете был… А теперь…
Крутогоров, подойдя к ней, сжал тонкие ее, горячие, пахнущие ладаном и расцветающей черемухой пальцы. Удивленно и загадочно приблизила она свои глаза к его глазам. А крепкая ее, высокая грудь то подымалась под строгими складками рясы, то опускалась.
Молча упал перед ней Крутогоров. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы.
— Я слышу зов ночи!
Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавшие ее ноги.
А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос, грозно дрожал и глухо:
— Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты… — стиснула она горячими руками раскрытую его голову. — Ты… Одна я на свете…
Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже ее зрачков темных — он их знал. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом, отошла прочь.
Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:
— Одна я на свете…
Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:
— Я схожу с ума. И пошла по дорожке к озеру. Но, вернувшись, с склоненной головой обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела.
— Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?
— Люди.
В глухом темном ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:
— Одна я!..
Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:
— А Светлый Град?
— Нет… Нет… — тревожилась Мария. — Мой Бог — Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..
— Я зову пить вино новое — как и Он. Вино совершенств.
Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:
— Я помолюсь за тебя…
Ночные цветы — цветы крови — разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…
Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.
— А-а-х! — дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.
* * *
С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Гулко и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.
Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:
— Я поведу их в Светлый Град!
Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.
Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.
В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.
В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.
Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.
Кто-то отворил белую дверь.
Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Марьина тела, обомлел. Замер.
— Кто тут?
— Я хочу заглянуть в скит, — шагнул Крутогоров к двери. — Хочу узнать тайну скита!
— Кто позволил?.. — задыхаясь, отступила Мария. — А-ах!..
Как Бог, властно и безраздельно Крутогоров замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: от Марии веяло огнем, и ландышами, и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине — как это он не знал раньше? — чёрная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…
— Она… твоя… род-ная сестра-а!… - глухо поперхнулась смертно-черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестом смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.
За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада. В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.
— Пр-окли-на-ю!.. — задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. — С отцом их… окаянным… проклина-ю!.. С Феофаном — духом низин — кляну!..
Странная подошла и грозная тишина.
И, тишине прислушиваясь, недвижным глядела, слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…
На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…
— А… а… а… — вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.
Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой, мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.
Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударила о ствол головой. И распласталась на земле бездыханным трупом…
По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.
Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.
Внутрь же скита так и не заглянул.
III
В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга пленники, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…
Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михаиле, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, — скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.
В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер, и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?
В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михаиле, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.
Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.
И ушли смельчаки ни с чем.
А про красаву пошла недобрая и страшная молва. Шалтали, будто ее под замком держит свирепая гедеоновская челядь во дворце. И делит с ней по очереди ложе любви: так завел Гедеонов, еще когда он жил с красавой в городе.
Но и красава не оставалась в долгу: почти вся челядь изуродована была ею. У кого недоставало глаза, у кого — носа, и все ходили с ковыляющими навыворот ногами. Да и самого Гедеонова она не щадила. За то и замыкали ее во дворце на ключ.
Но в полночь, под хохот сов и шабаш нечисти на тысячелетнем дубу, замки во дворце отмыкались как бы по щучьему велению. И неведомую власть над душами получала волшебница, и шла губить, кого ни попадя, в леса Люда.
* * *
А по дебрям и лесам, бросив пламенников, бродил обгоревший, помутившийся Никола. Искал Люду. И не находил.
Уже под Знаменским дошла до него молва о загадочной и лютой красаве. Неладное что-то почуял Никола. Собрав мужиков, ночью двинулся на избушку попа облавой.
Когда, выломав дверь, ввалились в хибарку мужики, их обдало затхлым, пыльным духом нежити. Тубареты, столы, полки, шкафы и углы заволакивал едкий, как яд, дым ересных трав. В облупленном красном углу, где прежде была божница с тремя ярусами икон, теперь висели чуть видные старые запсиневевшие картины: праматерь Ева, нагая, с сердцем, прободенным острыми мечами, и братоубийца Каин. Перед картинами коптила сальная свеча. Но в хате было темно и жутко.
Никола, обшарив перегородки и углы, никого, не нашел. Мужики, матюкаясь и харкая на треножник с потухшим колдовским куревом, вывалили уже было из поповской избушки. Но вдруг в сенях, под рундуком, затрещало что-то, закряхтело. Никола поднял фонарь. Из-под рундука, закоптелый и запыленный, лез поп… Только по желтой, облезлой голове можно было узнать его: лицо было закрыто брахлом.
— Ну-ко, поп-батько… Держи полы! — встряхнули его мужики.
— В закроме он, в закроме… — дико озирался поп. — Держите его!.. Не уйти мне от него…
Оборвал крючки поддевки, раскрывая рыжую свою волосатую грудь и впиваясь в нее когтями.
— Тут он сидел. А теперь… А-а-а!.. — завыл поп, тараща безумные глаза на мужиков. — И вы, знать, им подосланы?.. Ну, решите меня! Я погубил свет… Нате мое сердце! Глядите, что там есть… О-ох! Некуда деться мне от него…
— Га!.. Все кровопивство! — загремел смятенный, опаленный Никола. — Кто это он? — Говори, что тут завелось — в этом проклятом гнезде?.. Кого ты загубил?.. Га! а какая красава ворожит тут у вас? Держись, чертово семя…
Откинул брахло поп. Забегал по сеням, колясь сумасшедшими белесыми зрачками.
— Он тут… О-ох, избавительница, Владычица! Приди! Укроти его! Он меня забирать пришел…
— Не Людмила — звать ее?.. — пытал Никола попа, и голова его мутилась. — Га! я ее еще в городе… видал… Разрядили ее ехидны! В шелк… А теперь… загнали вас сюда?.. Все кровопивство!.. Эй, отвечай, коли… Где Людмила?
Но поп вдруг, перекрестившись широко, упал посреди сеней на колени:
— Перед ним ответ буду держать!.. Благословен грядый! А ты — отыди от меня, чистый… Казнить меня пришел?! Судить? Недостоин! Ибо чист! Отыди! Последний день мой…
Грозно как-то и глухо притих Никола.
— Га! — сжал он крепкие кулаки. — Кого решать?.. Кого крушить?.. Кру-ши-ить! Эй!.. Не умру я так… отплачу!.. И ей… змее… И… все-м!.. Поп тут не виноват… Га! У кого рука не дрогнет? Востри топор! А попа — к черту! Бросьте его.
Мужики вбросили попа в хату. Сами же, высыпав на двор, пропали в высоком непролазном бурьяне.
* * *
Но попу зловещее запало в башку, грозное: мужики были присланы им, чтобы напомнить попу о последнем часе исповеди и смерти…
Тайком, скрытыми тропами пробрался поп к церкви. Сорвал с двери печать. Достал в ризнице, за входом, облачение и, пройдя в предел, распластался перед престолом в смертном страхе. Завыл протяжно и кроваво…
Была в вое попа боль, неизбывная и нескончаемая, и извечная нечеловеческая тоска…
Головы поднять поп не посмел перед престолом. Ничком, закрыв глаза и сердце, пополз на локтях в притвор…
Перед рассветом зловеще и гулко загудел окрест старый знаменский колокол.
Православники, необычным удивленные звоном, тревожные и полусонные, шли, наспех одевшись, садами в церковь.
Из узких решетчатых окон красные падали, сумные огни под черные купы каштанов и яблонь, налитых спелым золотом.
В церкви зажженные лампады и свечи были уже перевиты травою и поздними цветами. Провославники, радуясь, что запретная печать с храма снята, и в нем впервые за год будет отслужена обедня, будут исповеданы и приобщены верующие тайнам — страстно молились и огненно, пав перед запыленными кивотами ниц…
В алтаре, смертельно-бледный, безумный и шатающийся, с перекошенным, орошенным кровавой пеной ртом, с пустыми, белыми, расширенными до последнего предела глазами, глухо и страшно правил поп раннюю обедню. Окуривал себя ладаном. Посылал отравленные, безумные возгласы, безнадежно и мертво опустив облезлую сплющенную голову и не посмев взглянуть на запрестольный строгий лик Саваофа…
Увидели Православники в ладанном дыму несчастного своего попа, поруганного и отверженного. И темный охватил их и немой ужас. Полоненные зловещим, взвахла-ченные и кряжистые, не знали они, за кем следить: за попом или за собою? Не шевелясь, притаив дух, ждали, что будет… Страшного ждали чего-то, небывалого.
А поп брякал кадилом и гнусил. Тело его в похоронной черной ризе тряслось и коченело. Белые глаза глядели не мигая, пусто и мертво. Язык ломала судорога;
голос обрывался и глох. Знал поп, что за ним следит он. Знал и торопился, как бы не опоздать с исповедью. И, выйдя мертвым призрачным шагом на амвон, лицом к лицу с паствой, горько заплакал:
— Кай-тесь!.. Все!.. В последний раз!.. Родные мои… Всколыхнувшаяся толпа, рыдая, загудела:
— Прости-и!.. Кормилец ты на-ш…
С поднятым крестом и Евангелием, в черной епитрахили, исповедовал паству расстрига грозно и гневно, как власть и благодать имеющий. Лицо его было страшно, как смерть. Когда утихли крики и слезы исповеди, поп благословил и простил павшее ниц, сокрушенное мужичье:
— Аз, недостойный иерей… властию, мне данной… прощаю и разрешаю.
Перед причастием вышел поп из алтаря на середину церкви ни жив ни мертв, спотыкаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26