Привезли из сайт Водолей ру
Ни в одной из ночей, засвидетельствованных нами, не было ничего, родственно похожего на какое-нибудь начало, развитие и кульминацию. Я оставлю это для пользования живущих по правилам, а сам я останусь с тем, что когда-то было настоящим. Было. Прошло.
Я видел Регги ещё тогда, когда её вовсе и не было. Я видел девочку, изумительно и почти судьбоносно похожую на неё. Возможно, в силу особенного моего восприятия я часто встречал людей, похожих друг на друга - почти всегда вместе с совпадением каких-то черт лица мною наблюдались одинаковые голоса, манеры и привычки у кровью не связанных людей. В сущности, люди очень похожи, а внешность определяет содержание. Почти всегда. Но я не разделяю людей на типы. Например, если я обнаруживаю сходство женщины с другой, заведомо известной стервой, то я остаюсь в уверенности, что и похожая на неё тоже окажется стервой. Если уж я о стервах, то, наверное, стоит дать мне несколько властных описаний властных женщин (обычно, властные женщины - стервы). Как правило, карие глаза, чёрные волосы, некоторая неуверенная наглость во взгляде и - всегда - раздражительность. Скулы. Стервы. Или другое - словом одним назвать трудно - к такому типу людей, которым я пока ещё не придумал названия, относятся только девочки, сами не помнящие, когда они потеряли девственность. Они думают, что индивидуальны (на самом деле, намеренно непохожи внешне, и их много одинаково непохожих). Они истеричны. Их возраст варьируется от четырнадцати до семнадцати лет (из личных наблюдений - но в четырнадцать они выглядят как в семнадцать, а в семнадцать - как в семнадцать, потрепанные и четырнадцатилетние, исходящие из исходящего, а не из допустимого, и уж тем более совсем не из недопустимого). Оно (качество) пропадает при попадании первой инъекции "взрослости" ("врослости") в сравнительно молодое тело (понимаю, что несколько намекающе выглядит выражение "молодое тело", и не его нужно было употреблять, но только тело совместимо с ними, и у них есть только оно). Эти девочки - светловолосы, сероглазы, общительны, высоки и очень надменны (как они думают). Ничего они не знают о надменности и презрении, вещах, в общем-то, разных, но часто успешно уживающихся вместе. Это я об общих признаках, ассоциативных. Более полное же предоставление мне давали детали внешности, обнаруживающие человека сходством с другим. Однако сходство поражало только при первых часах и днях общения (всегда вынужденного) с похожими людьми, затем пропадало в появившемся ощущении индивидуальности. Регги тоже напоминала мне кого-то, чьё лицо память только и помнит, забыв при этом, как попало оно в неё и кому принадлежало. Идентичность была более чем разительной, я даже мог бы спутать Регги с её прототипом (скорее, наоборот), если бы не принимал во внимание упрёк времени. Я был уверенным в том, что сходство скоро изчезнет с её лица напрочь, и я не обманулся - сходство исчезло, но непонятный намёк, существующий отдельно от всего оставался - Реггино лицо только вытеснило то, другое, лицо, которое я нечаянно запомнил, к чему приклеил сомнительные ассоциации.
Существовала, правда, одна оговорка в этой моей системе определения внутреннего по внешнему, но её вероятность так ничтожна, что оправдывает она некую отдаленность от основной ярко-оранжевой теории. Я говорю о тех чрезвычайно-тонких признаках, которыми обладают только те, в которых их нельзя обнаружить, скрывающие себя за обычностью (или наоборот) привычек, манер, идолов. Существовала возможность быть обманутым собственными соображениями. Существовало исключение. Одно. Этим исключением приходилось быть мне.
Теперь я уверен, что в представлении, придуманном драматургом-шизофреником Временем, было изначально известно всё - и начало, и конец. Мне понравился его исключительный в новаторстве приём - он начал с середины, заставляя жить, не обращая внимания на непонятные, порой незаметные, но фатальные в последствии особенности фабулы. Я, пожалуй, единственный, кто догадался об этом только тогда, когда таинственные знаки не в меру скрытного автора фарсового спектакля, премьера и последний показ которого совпали на мне, стали слишком заметными. Жду занавеса. После него начнётся начало этой идиотской пьесы, которая оборвётся на середине, и тогда, может, мне всё станет понятным. А пока - ожидание прозрения, которое, возможно, так и не придёт.
Я барахтаюсь в бархате своих определений (барах - барх). Бархат особенно послушный.
Она больше жила, чем думала о себе, я - наоборот. Всегда я был занят собой - моими мыслями, настроением и прочим. Она - жила собой.
Собственно, Регги ничего для меня не значила (я имею в виду: не значила ничего рокового). На какое-то время она сумела отвлечь меня от обожествления Мари, впрочем, ненадолго: слишком сильной была моя двадцатилетней давности любовь. Редко я называю это любовью, чаще вообще никак не называю. Все связазывающее меня с Мари было иллюзорным и, скорее всего, никогда не существовавшим в реальности, если меня этой реальностью не считать. Следуя отвлечённым, но существующим теориям, я наблюдаю (безучастно) переплетения реальностей, выдуманных или тех, о которых не догадываются, что они выдуманы, снов, иллюзий и грёз. Переплетение безгранично, и чем больше участвует в его интригах совпадений и падений, тем безграничнее оно становиться.
Регги заставляла меня нежиться с ней в утренней постели. Мы просто лежали, невинно обвившись, правильнее - я лежал, обвитый ею, поскольку полностью подчинялся ей в такие моменты, передавая в её неожиданное распоряжение себя. Она лежала рядом со мною funky (такой утончённо-пошлый стиль салонного разврата, подразумевается порошок кокаина на её теле, который мне предстояло бы упорно слизывать). Если бы это слово не царапало моих чувствительных к неблагозвучию перепонок, то в тот момент я мог бы назвать её "эстеткой" (какая мерзость).
Пальцы стали умиляюще-липкими от Реггиных нежностей. В комнату рвался утренний свет, с трудом пробираясь через красный фильтр сморщенных от смущения Реггиной наготой (когда она была обнажённой, я говорил ей: " I'd love to see you naked baby", она, конечно, не знала, откуда это, не могла знать, не понимая поэтому моей всегда плачевной, несуществующей другой, иронии) гардин. Воздух принёс нам перечивший самому себе перечень внезапных и нескрываемых побуждений, побуждений к предубеждению. Реггино тело, вслед за экзестациональным эхом, претендовало на роль столь же настойчивого откровения. Я ощущал сюрреальность. Истома несколько раз разбивалась во мне на тяжёлые шары и конусы всяких фиолетовых отчуждений. Воздух мне казался густым, от чего был уверен, что он позволит мне лежать на нём так же уверенно, как, скажем, на кровати неуверенности, но я не пытался лечь на него - мне представлялось это настолько естественным и обыденным, что я не счёл нужным проверять это, как не проверял, могу ли, например, пройти по полу или ещё что-нибудь в этом роде. Череда close-up. Зрение преподносило мне месиво из образов, я не понимал, где низ, а где верх, где Регги, а где её нет. Нерешающиеся слова запутались в Реггиных коленях. Глаза закрылись, хотя их об этом никто не просил, они затягивали в себя хлыстающий при каждом поднятии из глубин несуществующей тайны ресниц свет. Моё сумасшедствие проходило. Не веря в бессилие, делая надеющиеся попытки вернуться, я чувствовал себя разбитым мощными ударами праздной каверзности. Судьба, каждый день подтверждавшая неизменность правил игры, в одночасье сменила их.
26.
Каждый день Регги оказывалась для меня совершенно неожиданной, не признающей ту, какой она была вчера, не признающей никаких предубеждений. Она не обращала никакого внимания на отголоски вчерашнего дня, каждый новый день придумывая новые путаные правила для своей новой игры. Она словно рождалась заново или те осколки, что составляли её, перемешивались за ночь в новую удивительного совпадения комбинацию, рассмотреть которую мне удавалось за отрывки дня и ночи, смешанные таким же образом в ней, чтобы на следующий день и следующюю ночь удивляться новому расхождению с той девочкой, какой была она вчера. Мне нравилась её изменчивость, но её никак нельзя назвать непостоянностью - взгляды её, мысли всегда оставались точно такими же, какими и возникали в ней. В каждом из Реггиных вариантов я открывал её, настоящую, полную истомы и проникновения (вибрирующая условность изнасилованной метафоры). Единственным из того непостоянного, что она хранила в неизменности, было преклонение предо мною. Мне никогда это не нравилось - не нравилось тем, что я боялся не удержаться в ответном ей (некоторая импозантность инверсии). Она всегда играла. Она всегда импровизировала. Импровизировала из удовольствия и любопытства: "А что, если так?". Спонтанность её, свобода её выражения, внутренняя её свобода влюбляли в себя. Она делала то, что в тот момент ей хотелось сделать поэтический вызов прагматичности правил. Ей хотелось выйти ко мне обнажённой - она делала так, причём такой её поступок был совершён не из желания шокировать меня, а просто - из желания. Она воплощала все, что хотела видеть воплощённым, только одного она себе никогда не позволяла, того, чего хотелось ей больше всего - меня. Она никогда не делала ничего против моей воли, хотя я позволял ей почти всё. Думается, она была романтической натурой. Конечно, не в смысле похабной слюнявости, а в намного более изящном, непостижимом (и, зачастую, недостижимом) определении этого слова. Любила рвать стереотипы. Дождь любила. Просто - любила.
Ну вот, пожалуй, и всё, что я могу сказать о Регги. Слова - бред. Слова - бессмысленное. Слова - снова. Снова - бессмысленное.
Всё это - иллюзии, растраченные, а в общем, те, которых у меня никогда и не было. Мари, я не в силах изменить ничего - ни твоего присутствия в моей пустой жизни, ни отсутствия тебя.
27.
Быстрая любовь - любовь на грани. Любовь или нет? Любовь, за часы которой, отмеренные часы, платят жизнью. Любовь - дорогая шлюха - даже не думай платить ей деньгами, она заберёт всё - не сразу, постепенно. Оставит только бессоницу и сердце, полное призрачных и неосуществимых желаний. За эти две вещи согласиться любить, причём любить вечно, другая шлюха, намного дешевле и намного приятнее. Её зовут Ночью.
Она целует взахлёб, она обнимает намертво, она шепчет всё, что может, что не может - тоже. Она и сейчас обвивает меня, но она не нужна мне - и без неё хватает мне диких и, несомненно, загнанных грёз.
Обузданные, к сожалению, слова всё ещё играют в забытые всеми игры. Отравленные дни продолжают любить друг друга. Я продолжаю их запретную, судорожную и легко повторяемую любовь.
Прустовские галлюцинации начинают мне надоедать. Хоть что-то начинается, всё остальное - закончилось.
Жестокая - любовь, так много раз обещающая мне уйти. Не уходит, лишь обещает - с каждым взглядом всё больше и больше, всё больше приоткрывая завесу и извиняясь впоследствии - ошиблась - приоткрыла не то. Я терпеливо жду - когда же не будет ошибки. Видимо, никогда.
Такая неотъемлемая, сопутствовавшая мне двойственность всего моего лишь подчеркивала одинокую целостность моей любви. Каждую минуту я верил в счастье, верил в него так же сильно, как верил в его же недоступность. Мне нужно слишком многое, не в смысле ценностей, конечно. Я отдал бы всё, продал бы душу (сомневаюсь, что дорого бы продал) для того, чтобы всё вернулось. Но, к сожалению, дьявол не приходит ко мне с составленным договором - очередная горьковатая ирония. Такую иронию я часто замечаю за собой - непременно скорбящая, безнадёжная, отчаянная, тоскующая ужимка, часто оказывающаяся отвратительно наивной. Это как следствие осознания невозможности мечты. Они для того и нужны эти неистовые грёзы, чтобы быть вечно невозможными. Вера в осуществление мечты - вера отнудь не слепая, где-то рядом с ней бродит призрак несбыточности, постоянно смеющийся над моими надеждами. Как бы я хотел стать точно таким же, наслаждаться абсолютной безнаказанностью и проникать в людские души в поисках собственной трепетной тайны.
28.
Редко я помню сны - обычно дня хватает на то, чтобы исчерпать удовольствие от повтора их в темноте закрытых глаз, вникания в быстро забывающиеся подробности. Я не помню их - поэтому избавлен от детальности тех редких, что противной сладостью и откровенным фрейдизмом мучали меня недолгий день, транформируясь то в идолов, то в объект ненависти, не всегда объяснимой, становившийся от этого ещё более противным, чем ночь, в которую они пришли. Они мучали непонятностью, ужасающими догадками, иногда грехом, который они бесстыдно показывали мне или делали меня участником греха, его источником. Грех - вот что было самым ощутимым и мерзостным в моих снах. Иногда, помимо вещей и людей, обладающих своим обоснованием в реальности, абстрактно снились их признаки, как то: общее их невосприятие, неподчинение законам времени и логичности.
29.
Как-то вечером мы решили поехать в город. Регги настояла на этом. Всё обычно - жёлтые фонари, печальные дома - в таких местах приходит мрачное настроение, часто необъяснимое: мимолётность, присутствие чужих судеб, тоска - всё сразу. Эта атмосфера была такой близкой мне, будто это меня вывернули в печаль этой улицы. Я чувствовал себя везде: в шипящих всхлипах невозвращающихся волн в реке, бившейся не одну сотню лет с камнем набережной, в распалённом ожиданием утра воздухе. Небо было светлым, пятнистым непонятными облаками, за которыми пряталась невидимая мне темная розовость, необычная ночью. Контрастность между почему-то розоватым светлым небом и темнотой наиболее приближённого к земле пространства ночи, вероятнее всего, была просто придумана мной - обычное лжевоспоминание. Я смотрел в это небо, и оно заставляло меня вспоминать ту, с которой я не был, с которой не мог быть, я уверен, что омрачил бы её святость своим присутствием рядом с ней и своей безоговорочной ничтожностью. Мы присели на одну из скамеек, облокотившихся на послушные им дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Я видел Регги ещё тогда, когда её вовсе и не было. Я видел девочку, изумительно и почти судьбоносно похожую на неё. Возможно, в силу особенного моего восприятия я часто встречал людей, похожих друг на друга - почти всегда вместе с совпадением каких-то черт лица мною наблюдались одинаковые голоса, манеры и привычки у кровью не связанных людей. В сущности, люди очень похожи, а внешность определяет содержание. Почти всегда. Но я не разделяю людей на типы. Например, если я обнаруживаю сходство женщины с другой, заведомо известной стервой, то я остаюсь в уверенности, что и похожая на неё тоже окажется стервой. Если уж я о стервах, то, наверное, стоит дать мне несколько властных описаний властных женщин (обычно, властные женщины - стервы). Как правило, карие глаза, чёрные волосы, некоторая неуверенная наглость во взгляде и - всегда - раздражительность. Скулы. Стервы. Или другое - словом одним назвать трудно - к такому типу людей, которым я пока ещё не придумал названия, относятся только девочки, сами не помнящие, когда они потеряли девственность. Они думают, что индивидуальны (на самом деле, намеренно непохожи внешне, и их много одинаково непохожих). Они истеричны. Их возраст варьируется от четырнадцати до семнадцати лет (из личных наблюдений - но в четырнадцать они выглядят как в семнадцать, а в семнадцать - как в семнадцать, потрепанные и четырнадцатилетние, исходящие из исходящего, а не из допустимого, и уж тем более совсем не из недопустимого). Оно (качество) пропадает при попадании первой инъекции "взрослости" ("врослости") в сравнительно молодое тело (понимаю, что несколько намекающе выглядит выражение "молодое тело", и не его нужно было употреблять, но только тело совместимо с ними, и у них есть только оно). Эти девочки - светловолосы, сероглазы, общительны, высоки и очень надменны (как они думают). Ничего они не знают о надменности и презрении, вещах, в общем-то, разных, но часто успешно уживающихся вместе. Это я об общих признаках, ассоциативных. Более полное же предоставление мне давали детали внешности, обнаруживающие человека сходством с другим. Однако сходство поражало только при первых часах и днях общения (всегда вынужденного) с похожими людьми, затем пропадало в появившемся ощущении индивидуальности. Регги тоже напоминала мне кого-то, чьё лицо память только и помнит, забыв при этом, как попало оно в неё и кому принадлежало. Идентичность была более чем разительной, я даже мог бы спутать Регги с её прототипом (скорее, наоборот), если бы не принимал во внимание упрёк времени. Я был уверенным в том, что сходство скоро изчезнет с её лица напрочь, и я не обманулся - сходство исчезло, но непонятный намёк, существующий отдельно от всего оставался - Реггино лицо только вытеснило то, другое, лицо, которое я нечаянно запомнил, к чему приклеил сомнительные ассоциации.
Существовала, правда, одна оговорка в этой моей системе определения внутреннего по внешнему, но её вероятность так ничтожна, что оправдывает она некую отдаленность от основной ярко-оранжевой теории. Я говорю о тех чрезвычайно-тонких признаках, которыми обладают только те, в которых их нельзя обнаружить, скрывающие себя за обычностью (или наоборот) привычек, манер, идолов. Существовала возможность быть обманутым собственными соображениями. Существовало исключение. Одно. Этим исключением приходилось быть мне.
Теперь я уверен, что в представлении, придуманном драматургом-шизофреником Временем, было изначально известно всё - и начало, и конец. Мне понравился его исключительный в новаторстве приём - он начал с середины, заставляя жить, не обращая внимания на непонятные, порой незаметные, но фатальные в последствии особенности фабулы. Я, пожалуй, единственный, кто догадался об этом только тогда, когда таинственные знаки не в меру скрытного автора фарсового спектакля, премьера и последний показ которого совпали на мне, стали слишком заметными. Жду занавеса. После него начнётся начало этой идиотской пьесы, которая оборвётся на середине, и тогда, может, мне всё станет понятным. А пока - ожидание прозрения, которое, возможно, так и не придёт.
Я барахтаюсь в бархате своих определений (барах - барх). Бархат особенно послушный.
Она больше жила, чем думала о себе, я - наоборот. Всегда я был занят собой - моими мыслями, настроением и прочим. Она - жила собой.
Собственно, Регги ничего для меня не значила (я имею в виду: не значила ничего рокового). На какое-то время она сумела отвлечь меня от обожествления Мари, впрочем, ненадолго: слишком сильной была моя двадцатилетней давности любовь. Редко я называю это любовью, чаще вообще никак не называю. Все связазывающее меня с Мари было иллюзорным и, скорее всего, никогда не существовавшим в реальности, если меня этой реальностью не считать. Следуя отвлечённым, но существующим теориям, я наблюдаю (безучастно) переплетения реальностей, выдуманных или тех, о которых не догадываются, что они выдуманы, снов, иллюзий и грёз. Переплетение безгранично, и чем больше участвует в его интригах совпадений и падений, тем безграничнее оно становиться.
Регги заставляла меня нежиться с ней в утренней постели. Мы просто лежали, невинно обвившись, правильнее - я лежал, обвитый ею, поскольку полностью подчинялся ей в такие моменты, передавая в её неожиданное распоряжение себя. Она лежала рядом со мною funky (такой утончённо-пошлый стиль салонного разврата, подразумевается порошок кокаина на её теле, который мне предстояло бы упорно слизывать). Если бы это слово не царапало моих чувствительных к неблагозвучию перепонок, то в тот момент я мог бы назвать её "эстеткой" (какая мерзость).
Пальцы стали умиляюще-липкими от Реггиных нежностей. В комнату рвался утренний свет, с трудом пробираясь через красный фильтр сморщенных от смущения Реггиной наготой (когда она была обнажённой, я говорил ей: " I'd love to see you naked baby", она, конечно, не знала, откуда это, не могла знать, не понимая поэтому моей всегда плачевной, несуществующей другой, иронии) гардин. Воздух принёс нам перечивший самому себе перечень внезапных и нескрываемых побуждений, побуждений к предубеждению. Реггино тело, вслед за экзестациональным эхом, претендовало на роль столь же настойчивого откровения. Я ощущал сюрреальность. Истома несколько раз разбивалась во мне на тяжёлые шары и конусы всяких фиолетовых отчуждений. Воздух мне казался густым, от чего был уверен, что он позволит мне лежать на нём так же уверенно, как, скажем, на кровати неуверенности, но я не пытался лечь на него - мне представлялось это настолько естественным и обыденным, что я не счёл нужным проверять это, как не проверял, могу ли, например, пройти по полу или ещё что-нибудь в этом роде. Череда close-up. Зрение преподносило мне месиво из образов, я не понимал, где низ, а где верх, где Регги, а где её нет. Нерешающиеся слова запутались в Реггиных коленях. Глаза закрылись, хотя их об этом никто не просил, они затягивали в себя хлыстающий при каждом поднятии из глубин несуществующей тайны ресниц свет. Моё сумасшедствие проходило. Не веря в бессилие, делая надеющиеся попытки вернуться, я чувствовал себя разбитым мощными ударами праздной каверзности. Судьба, каждый день подтверждавшая неизменность правил игры, в одночасье сменила их.
26.
Каждый день Регги оказывалась для меня совершенно неожиданной, не признающей ту, какой она была вчера, не признающей никаких предубеждений. Она не обращала никакого внимания на отголоски вчерашнего дня, каждый новый день придумывая новые путаные правила для своей новой игры. Она словно рождалась заново или те осколки, что составляли её, перемешивались за ночь в новую удивительного совпадения комбинацию, рассмотреть которую мне удавалось за отрывки дня и ночи, смешанные таким же образом в ней, чтобы на следующий день и следующюю ночь удивляться новому расхождению с той девочкой, какой была она вчера. Мне нравилась её изменчивость, но её никак нельзя назвать непостоянностью - взгляды её, мысли всегда оставались точно такими же, какими и возникали в ней. В каждом из Реггиных вариантов я открывал её, настоящую, полную истомы и проникновения (вибрирующая условность изнасилованной метафоры). Единственным из того непостоянного, что она хранила в неизменности, было преклонение предо мною. Мне никогда это не нравилось - не нравилось тем, что я боялся не удержаться в ответном ей (некоторая импозантность инверсии). Она всегда играла. Она всегда импровизировала. Импровизировала из удовольствия и любопытства: "А что, если так?". Спонтанность её, свобода её выражения, внутренняя её свобода влюбляли в себя. Она делала то, что в тот момент ей хотелось сделать поэтический вызов прагматичности правил. Ей хотелось выйти ко мне обнажённой - она делала так, причём такой её поступок был совершён не из желания шокировать меня, а просто - из желания. Она воплощала все, что хотела видеть воплощённым, только одного она себе никогда не позволяла, того, чего хотелось ей больше всего - меня. Она никогда не делала ничего против моей воли, хотя я позволял ей почти всё. Думается, она была романтической натурой. Конечно, не в смысле похабной слюнявости, а в намного более изящном, непостижимом (и, зачастую, недостижимом) определении этого слова. Любила рвать стереотипы. Дождь любила. Просто - любила.
Ну вот, пожалуй, и всё, что я могу сказать о Регги. Слова - бред. Слова - бессмысленное. Слова - снова. Снова - бессмысленное.
Всё это - иллюзии, растраченные, а в общем, те, которых у меня никогда и не было. Мари, я не в силах изменить ничего - ни твоего присутствия в моей пустой жизни, ни отсутствия тебя.
27.
Быстрая любовь - любовь на грани. Любовь или нет? Любовь, за часы которой, отмеренные часы, платят жизнью. Любовь - дорогая шлюха - даже не думай платить ей деньгами, она заберёт всё - не сразу, постепенно. Оставит только бессоницу и сердце, полное призрачных и неосуществимых желаний. За эти две вещи согласиться любить, причём любить вечно, другая шлюха, намного дешевле и намного приятнее. Её зовут Ночью.
Она целует взахлёб, она обнимает намертво, она шепчет всё, что может, что не может - тоже. Она и сейчас обвивает меня, но она не нужна мне - и без неё хватает мне диких и, несомненно, загнанных грёз.
Обузданные, к сожалению, слова всё ещё играют в забытые всеми игры. Отравленные дни продолжают любить друг друга. Я продолжаю их запретную, судорожную и легко повторяемую любовь.
Прустовские галлюцинации начинают мне надоедать. Хоть что-то начинается, всё остальное - закончилось.
Жестокая - любовь, так много раз обещающая мне уйти. Не уходит, лишь обещает - с каждым взглядом всё больше и больше, всё больше приоткрывая завесу и извиняясь впоследствии - ошиблась - приоткрыла не то. Я терпеливо жду - когда же не будет ошибки. Видимо, никогда.
Такая неотъемлемая, сопутствовавшая мне двойственность всего моего лишь подчеркивала одинокую целостность моей любви. Каждую минуту я верил в счастье, верил в него так же сильно, как верил в его же недоступность. Мне нужно слишком многое, не в смысле ценностей, конечно. Я отдал бы всё, продал бы душу (сомневаюсь, что дорого бы продал) для того, чтобы всё вернулось. Но, к сожалению, дьявол не приходит ко мне с составленным договором - очередная горьковатая ирония. Такую иронию я часто замечаю за собой - непременно скорбящая, безнадёжная, отчаянная, тоскующая ужимка, часто оказывающаяся отвратительно наивной. Это как следствие осознания невозможности мечты. Они для того и нужны эти неистовые грёзы, чтобы быть вечно невозможными. Вера в осуществление мечты - вера отнудь не слепая, где-то рядом с ней бродит призрак несбыточности, постоянно смеющийся над моими надеждами. Как бы я хотел стать точно таким же, наслаждаться абсолютной безнаказанностью и проникать в людские души в поисках собственной трепетной тайны.
28.
Редко я помню сны - обычно дня хватает на то, чтобы исчерпать удовольствие от повтора их в темноте закрытых глаз, вникания в быстро забывающиеся подробности. Я не помню их - поэтому избавлен от детальности тех редких, что противной сладостью и откровенным фрейдизмом мучали меня недолгий день, транформируясь то в идолов, то в объект ненависти, не всегда объяснимой, становившийся от этого ещё более противным, чем ночь, в которую они пришли. Они мучали непонятностью, ужасающими догадками, иногда грехом, который они бесстыдно показывали мне или делали меня участником греха, его источником. Грех - вот что было самым ощутимым и мерзостным в моих снах. Иногда, помимо вещей и людей, обладающих своим обоснованием в реальности, абстрактно снились их признаки, как то: общее их невосприятие, неподчинение законам времени и логичности.
29.
Как-то вечером мы решили поехать в город. Регги настояла на этом. Всё обычно - жёлтые фонари, печальные дома - в таких местах приходит мрачное настроение, часто необъяснимое: мимолётность, присутствие чужих судеб, тоска - всё сразу. Эта атмосфера была такой близкой мне, будто это меня вывернули в печаль этой улицы. Я чувствовал себя везде: в шипящих всхлипах невозвращающихся волн в реке, бившейся не одну сотню лет с камнем набережной, в распалённом ожиданием утра воздухе. Небо было светлым, пятнистым непонятными облаками, за которыми пряталась невидимая мне темная розовость, необычная ночью. Контрастность между почему-то розоватым светлым небом и темнотой наиболее приближённого к земле пространства ночи, вероятнее всего, была просто придумана мной - обычное лжевоспоминание. Я смотрел в это небо, и оно заставляло меня вспоминать ту, с которой я не был, с которой не мог быть, я уверен, что омрачил бы её святость своим присутствием рядом с ней и своей безоговорочной ничтожностью. Мы присели на одну из скамеек, облокотившихся на послушные им дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16