https://wodolei.ru/catalog/accessories/germaniya/
Прозрением оказались некоторые догадки мои по поводу такой неожиданной его щедрости - он ещё раз случайно встретил меня и Мари ради продолжения паскудной шутки своей - это было лучшим средством, которое он мог придумать для того, чтобы мои солнечные надежды взорвались от переизбытка скорби, ведь получив подтверждение о неслучайности той, первой встречи, я мог надеяться (так и делал) на следующую. Свойственная мне надежда, как и полагается сумасшедшим. Надежда на прошлое, на невозможность, наоборот, на возможность вернуться в него. Всё уже прошло, всё оказалось несовершённым, неоправданным, но получило смелое с моей стороны, мною вызванное, продолжение, к истерической дрожи провожающее.
(Эйфория всего лишённого логики моего случайного (и нет) столкновения с таким удивительным ложным (подложным) символом (подсимволом) прошлого, с самим прошлым, сменилось потом на чудовищное безразличие, приступы которого развивались стремительно - несколько раз за тот день я обрывал себя на на серединах каких-то слов. Я не понимал (поминал) ничего. Случайность - не случайна, в этом её особенность, в этом её природа, и по-другому быть не может. В моей голове было столько наслоений всего: голоса её, мыслей моих, её лица, прочего; мне было трудным догадаться, где же спрятан тот намёк (стечение намёков) который обязательно должен присутствовать среди остальной сознательной мелочи. Потом, по истечении незначительных часов я нашёл его; в чём он был, что представлял собою, я уже не помню - да и стоило ли его помнить. Так - незначительное уточнение).
Важным оказалось то, чего не было во время той, первой, встречи моей с Мари - вспоминая её новой (несвойственно) и, отождествляя её с той девочкой, какой она была и, наверное, осталась (свойственный парадокс), я обнаружил в складках грешного моего мозга (иногда очень грешного - как сейчас) то, что именно от этого самого отождествления и исходит самая печальная восторженность. Ощущая это, заставляя себя ощущать, я чувствовал (хотел чувствовать), что рядом со мной, совсем и совсем близко находилась девочка из прошлого - образ двух Мари соединялся в один. Я всё больше представлял её реальной, существующей, а не следствием моей шизофрении (но полностью не уверен). Мари менялась. Она менялась - из девочки моего прошлого она превращалась в моё настоящее, благодаря становившемуся частым исступлению, впрочём, её образ не подвергся изменениям, настоящая Мари (сегодняшняя, хотя для меня она останется настоящей там, в злой глубине невернувшегося) была чем-то вроде логического продолжения её прошлой ("логического" - предел относительности, ибо я никогда не находил ни в каких моих мыслях никакой логики). Правильнее, она менялась во мне, а если быть ещё более правильным, я менялся вместе с её изменениями в моих мыслях. Конечно, я становился незаметно-другим благодаря тому, что она всё больше обретала иной смысл. Мари возвращалась к образу той, какой я помнил её, несмотря на то, что она была показана мне совершенно другой. Мари становилась той, какой была она в моих воспоминаниях до Регги. Регги внесла грех, своим появлением она закрепила его непримиримое наличие, Регги же этот грех и забрала обратно. Всегда так - то, что однажды было дарованным мне, забиралось впоследствии даровавшим. В сложных приёмах построения моей жизни, произвольно используемых судьбою моей, я никак не мог найти их общего основания, их причины. Двоякое сознание срасталось, Регги осталась вне моих мыслей и снов, грёз и грусти. Она никогда не была моим сном, но упрёком я её считал. Формация моих снов (слов - некоторых) принадлежала только Мари, да и никак не могла она принадлежать никому кроме. Она, воспоминания о ней полностью обтягивали меня. Я не исключаю повторений в деталях судорог моего сознания, возможно, что такое было уже - всё так перемешивается, что любое самое тонкое изменение заставляет принимать чувство другим - это от болезненной чувствительности, которой я недвусмысленно заражён. Из-за неё всё представлется мне очень значимым, ценным и вечным. Дают знать о себе сгустки прагматичности и трезвости взгляда, какие-то необычно большие для моего разума. Всё менялось: я менялся, Мари изменилась: менялось всё. Только одна вещь оставалась и останется неизменной - грусть моя. Скорбь моя. Ночь моя. Печаль моя. Любовь моя. Память моя. Всё - одно. Всё - одна. Одна - всё. Она - всё. Всё - она. Всё. Всё это - кажущееся под влиянием необыкновенности впечатления. Единственно-необратимым, что показало мне время, было то, что я любил несуществующую Мари. Ту Мари, которая была несколько ошибочных секунд, которая изчезла, не появившись, нет её, никогда не будет. Остальное - я додумал, как несуществующее окончание оборванной книги. Какие-то рассуждения, появившиеся у меня в связи с обнаружение в пределах моего существования той, которая чем-то похожа внешне на ушедшую и которая когда-то была ею. Я люблю и любил ту, которой уже нет. В каком-то смысле Регги была права тогда, спрашивая ночью меня, стоящего перед льющимся окном. "Она умерла?". Она умерла. Она была видна только мне. Она была. Была она. Совершенно безразлична мне та Мари, которая есть сейчас - она не та. Мари, любимая мною, осталась только в моей памяти и нигде больше. Собственно, так и было всегда - всегда я находил Мари только там, но внезапное появление той, которая когда-то была ей, с которой я долгое время отождествлял её, растворила осознание этого. Мари была в моих мыслях только ушедшей, большую часть неделимого времени я не замечал этого, как не замечал своих вздохов и выдохов - привычного. Даже моя любовь подтверждает двойственность - даже в отношении я проявляю её. Я заметил, что двойственность во мне развивалась: она срасталась, она срасталась в самой себе, она расставалась со мной, уступая тошнотворное место стремлению к единству. Но как бы ни были сильны мотивы попыток склонения к нему, двойственность и раздвоение всегда возвращались. Возвращались. Возвращали. Возвращали меня к тому, что уже не вернётся. Противоречивость поначалу несколько исковеркала образ Мари, заставив меня заново принять её, но потом всё оказывалось прежним. Во всяком случае, я любил так же, как любил. Ту же, что любил.
12.
Вот какая мысль пришла в одну из ночей: а что, если то божественное, что я любил в ней, она, полностью переместились в мои сердца, ведь, я думаю, после тех немногих дней, которые я сейчас вспоминаю так часто, так неоправданно (в других случаях) - часто, она исчезла, она перестала быть той Мари, которой я застал её. Мне кажется, что волею тех сопутствующих мне неузнанных властителей моей судьбы, моих мыслей и поступков, тех любителей старинных запутанных комбинаций, в которых они в угоду своей дьявольской общей причуде связывают всё самое разное и невыносимое без слез, я и Мари были помещены в какое-то особое пространство, в особое измерение, из которого она (как и я) не вернулась в реальность, она осталась во мне, а вместо неё вернулся в мир выученных, как кажется мне иногда, стихов и черно-белых проклятий модерна её двойник (новый двойник - двойник Мари, в моём мире безбожных двойников (или наоборот), только она долгое время оставалась без физической её копии), отличный от неё во всём, кроме тела, тоже начавшего меняться при попадании в движение, в антиутопию местоимений. Мари, та Мари, какой я люблю её, умерла в действительности, оставшись навечно во мне. Умерла давно, но открылось это мне только после многих лет.
13.
Я ненавидел себя больше всего остального, а самым ненавидимым в себе я считал грех. Грех, мой грех - пошлость. Я, вне сомнения, смог бы как-нибудь спокойно жить с содержащейся в моей крови пошлостью, если бы неизвестный мне демон, присутствующий во мне, не направлял иногда грязные потоки циничности и ужасающего похабства в сторону Мари. Самые святые мои мысли прогрызались самыми солёными. Эстетика чиароскуро. Их было не так много, но они были намного заметнее. Я не приемлил их, но от моего неприятия они не исчезали. Я не догадывался, что провоцировало их на существование. Как бы там ни было, они были, они омрачали свелое, то светлое, что оставила мне вместе с памятью о солнце Мари. Я бил себя по щекам, когда появлялись они. Не помогало. Они должны существовать, я бы принял их, если бы они были в какой-то другой области моей жизни, если бы они были рядом с грехом (а его у меня полно), там, где им самое место. Нет - они были в самой святости и оттого, что они существовали в рассудке моём, я ещё (куда уж больше?) ненавидел себя. Если Мари была божеством, то это не было богохульством никто бы не смог бы позволить себе такого, но и любить бы так никто не смог (уверенная самоуверенность). Вероятно, что чрезмерная пошлость в них появилась из-за того, что я рассматривал вещи, считавшиеся действительно святыми как несомненный грех. И я нахожу это правильным, поскольку мне абсолютно безразличны чужие системы ценностей и, если все остальные уверены в неприкосновенности чего-то, я часто глумлюсь над этим, ибо свято только то, что святым вижу я. А таким я видел только одно, только одну. Всё остальное было противоположным, и я находил даже в самом нейтральном то, что выдавал сам себе за преступление против самого непорочного. Я был окружён пороком и он принуждал меня считаться с ним, потому что я был в нём, и наоборот. Порок всегда присутствовал, на alter ego он не претендовал, но то, что всегда он был рядом со всеми моими мыслями, чувствами, ощущениями и ещё сотней всяких слов подобного рода, это так. Порок был всегда, но он никогда не вмешивался в то, что нежно касалось Мари. Бывало, что я вмешивал в силу грешности своей Мари в порок, но он никогда не вливал грязь свою в мои слёзы. Иногда я смешивал образы Мари с самым грязным пороком, развратом, извращением, иногда я воображал себе гадкое искажение, но они никогда не сопутствовали ей.
14.
Когда я думаю так, когда подтверждаю свою пошлость и низость, порочность и мерзость, любовь кажется мне ужасно грязной вещью, грязной оттого, что она не может быть абсолютно чистой из-за той ничтожной доли грязи, существующей только для того, чтобы доказывать в сравнении святость любви. Любовь грязна. Поэтому я всегда испытываю чудовищное отвращение при каждом невольном воспоминии того, когда я был рядом, совсем рядом, с Мари, ужасаясь собственной сальности, собственной гнусности, собственной недостойности - ужасной недостойности. Я не достоин любить её, я не достоин думать о ней, недостойно вспоминать недостойность. Она - святая. Я ничтожество.
Прошлое и пошлое - два слова, созданные для моей парономазии, они противоположны полностью, не может быть такого, чтобы встретились они, их разница - только в присутствии одной буквы, в двух звуках, в тех самых звуках, с которых начинается Реггино имя. Нечеткая сдвоенность их заставляла его быть ещё очаровательнее и беспомощнее.
15.
Ночь. Оранжевые от неидеальности иммитации дневного света развратными вечерними светилами листья подёргивались, от ветра или просто так. Обтекая высокие многолетние набережные, вода в реке уходила прочь, поблёскивая такими же, как и листья, редкими и незначительными волнами.
Полночь. Регги, облокотившись на перила подозрительно безлюдного моста, смотрела на грешную реку. Я смотрел на Регги. Она замечала это, и вниз, наверное, смотрела, чтобы не смотреть на меня. Уходящая река, грусть неба - всё было каким-то одиноким, безвозвратным и вечным (оксюморон - не редкость). Я позволил себе некоторые стихи (всегда удивлялся пророческому воздействию неизменно-печального Аполлинера на меня): "Любовь уходит, как вода проточная, любовь уходит, как жизнь бессрочная".
Если бы я знал, какая реакция будет у этой юной ненавистницы Аполлинера, я, несомненно, не стал бы читать случайно выпрыгнувшие из плавности секунд стихи. Во-первых, Регги необъяснимо покраснела, то ли от случайно спровоцированной мной ярости (хотя, при чём тут ярость), то ли от борьбы между её интонациями: крайне уравновешенной и отчаянно переходящей на шипение, несмотря на явное пребладание первого. Во-вторых, результатом этой борьбы она попросила в приказном порядке (или приказала в просящем?) замолчать и не читать этих стихов никогда больше. Изрядно удивившись, я ответил чем-то сразу сглаживающим, но на неё это не подействовало. Мне, якобы не догадывающемуся, было интересным, чем же оцарапали её эти стихи. Самое банальное толкование этого я решительно отверг, обманывая себя недоверием к такой простоте. Через несколько меланхолических минут Регги вернулась в своё прежнее настроение, совершенно испортив его основание мне. Спустя ещё какую-то мелочь времени, она извинилась. Как я ненавижу извинения! Тем более, её. Она имела особенность наивно надувать губы, когда чувствовала себя виноватой предо мной. Наверное, такой Регги останется в моей памяти: с кокетливыми губами, со свойственным исключительно ей взглядом.
Мы так и стояли на мосту, уже повернувшись к обратной стороне реки, каждый обвиняя себя в произошедшем, окружённые прочным кольцом темной пустоты.
Я думал, что сломал ей вечер, ругал себя за непонимаемое ещё мною, удивлялся впервые разгневанной на меня (хотя, не на меня, конечно) Регги. Но всё разрешилось ещё большим моим удивлением и непонятностью, почему-то сопутствующими в ту ночь.
Регги захотела, чтобы мы поехали домой.
16.
Она не сказала мне ничего, кроме того, что она хочет вернуться в постель - это не было похожим на маленькую, абсолютно ничего не стоящую месть, нет, это было немного другим - со мной самим так часто бывает внезапно пришедшее состояние бесполезной задумчивости, чуть меланхоличное, чуть ироничное, похожее (в точности) на поиски ответа на вопрос в предельно проникающей внутрь беседе, поиски, заново заставляющие оценивать все и, в конечном итоге, заканчивающиеся полным самообманом с приданной ему уверенностью тем, что он, самообман, становится произнесённым вслух.
Я не обратил должного внимание на её молчание. Все закончилось весьма неловкой сценой у кровати.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
(Эйфория всего лишённого логики моего случайного (и нет) столкновения с таким удивительным ложным (подложным) символом (подсимволом) прошлого, с самим прошлым, сменилось потом на чудовищное безразличие, приступы которого развивались стремительно - несколько раз за тот день я обрывал себя на на серединах каких-то слов. Я не понимал (поминал) ничего. Случайность - не случайна, в этом её особенность, в этом её природа, и по-другому быть не может. В моей голове было столько наслоений всего: голоса её, мыслей моих, её лица, прочего; мне было трудным догадаться, где же спрятан тот намёк (стечение намёков) который обязательно должен присутствовать среди остальной сознательной мелочи. Потом, по истечении незначительных часов я нашёл его; в чём он был, что представлял собою, я уже не помню - да и стоило ли его помнить. Так - незначительное уточнение).
Важным оказалось то, чего не было во время той, первой, встречи моей с Мари - вспоминая её новой (несвойственно) и, отождествляя её с той девочкой, какой она была и, наверное, осталась (свойственный парадокс), я обнаружил в складках грешного моего мозга (иногда очень грешного - как сейчас) то, что именно от этого самого отождествления и исходит самая печальная восторженность. Ощущая это, заставляя себя ощущать, я чувствовал (хотел чувствовать), что рядом со мной, совсем и совсем близко находилась девочка из прошлого - образ двух Мари соединялся в один. Я всё больше представлял её реальной, существующей, а не следствием моей шизофрении (но полностью не уверен). Мари менялась. Она менялась - из девочки моего прошлого она превращалась в моё настоящее, благодаря становившемуся частым исступлению, впрочём, её образ не подвергся изменениям, настоящая Мари (сегодняшняя, хотя для меня она останется настоящей там, в злой глубине невернувшегося) была чем-то вроде логического продолжения её прошлой ("логического" - предел относительности, ибо я никогда не находил ни в каких моих мыслях никакой логики). Правильнее, она менялась во мне, а если быть ещё более правильным, я менялся вместе с её изменениями в моих мыслях. Конечно, я становился незаметно-другим благодаря тому, что она всё больше обретала иной смысл. Мари возвращалась к образу той, какой я помнил её, несмотря на то, что она была показана мне совершенно другой. Мари становилась той, какой была она в моих воспоминаниях до Регги. Регги внесла грех, своим появлением она закрепила его непримиримое наличие, Регги же этот грех и забрала обратно. Всегда так - то, что однажды было дарованным мне, забиралось впоследствии даровавшим. В сложных приёмах построения моей жизни, произвольно используемых судьбою моей, я никак не мог найти их общего основания, их причины. Двоякое сознание срасталось, Регги осталась вне моих мыслей и снов, грёз и грусти. Она никогда не была моим сном, но упрёком я её считал. Формация моих снов (слов - некоторых) принадлежала только Мари, да и никак не могла она принадлежать никому кроме. Она, воспоминания о ней полностью обтягивали меня. Я не исключаю повторений в деталях судорог моего сознания, возможно, что такое было уже - всё так перемешивается, что любое самое тонкое изменение заставляет принимать чувство другим - это от болезненной чувствительности, которой я недвусмысленно заражён. Из-за неё всё представлется мне очень значимым, ценным и вечным. Дают знать о себе сгустки прагматичности и трезвости взгляда, какие-то необычно большие для моего разума. Всё менялось: я менялся, Мари изменилась: менялось всё. Только одна вещь оставалась и останется неизменной - грусть моя. Скорбь моя. Ночь моя. Печаль моя. Любовь моя. Память моя. Всё - одно. Всё - одна. Одна - всё. Она - всё. Всё - она. Всё. Всё это - кажущееся под влиянием необыкновенности впечатления. Единственно-необратимым, что показало мне время, было то, что я любил несуществующую Мари. Ту Мари, которая была несколько ошибочных секунд, которая изчезла, не появившись, нет её, никогда не будет. Остальное - я додумал, как несуществующее окончание оборванной книги. Какие-то рассуждения, появившиеся у меня в связи с обнаружение в пределах моего существования той, которая чем-то похожа внешне на ушедшую и которая когда-то была ею. Я люблю и любил ту, которой уже нет. В каком-то смысле Регги была права тогда, спрашивая ночью меня, стоящего перед льющимся окном. "Она умерла?". Она умерла. Она была видна только мне. Она была. Была она. Совершенно безразлична мне та Мари, которая есть сейчас - она не та. Мари, любимая мною, осталась только в моей памяти и нигде больше. Собственно, так и было всегда - всегда я находил Мари только там, но внезапное появление той, которая когда-то была ей, с которой я долгое время отождествлял её, растворила осознание этого. Мари была в моих мыслях только ушедшей, большую часть неделимого времени я не замечал этого, как не замечал своих вздохов и выдохов - привычного. Даже моя любовь подтверждает двойственность - даже в отношении я проявляю её. Я заметил, что двойственность во мне развивалась: она срасталась, она срасталась в самой себе, она расставалась со мной, уступая тошнотворное место стремлению к единству. Но как бы ни были сильны мотивы попыток склонения к нему, двойственность и раздвоение всегда возвращались. Возвращались. Возвращали. Возвращали меня к тому, что уже не вернётся. Противоречивость поначалу несколько исковеркала образ Мари, заставив меня заново принять её, но потом всё оказывалось прежним. Во всяком случае, я любил так же, как любил. Ту же, что любил.
12.
Вот какая мысль пришла в одну из ночей: а что, если то божественное, что я любил в ней, она, полностью переместились в мои сердца, ведь, я думаю, после тех немногих дней, которые я сейчас вспоминаю так часто, так неоправданно (в других случаях) - часто, она исчезла, она перестала быть той Мари, которой я застал её. Мне кажется, что волею тех сопутствующих мне неузнанных властителей моей судьбы, моих мыслей и поступков, тех любителей старинных запутанных комбинаций, в которых они в угоду своей дьявольской общей причуде связывают всё самое разное и невыносимое без слез, я и Мари были помещены в какое-то особое пространство, в особое измерение, из которого она (как и я) не вернулась в реальность, она осталась во мне, а вместо неё вернулся в мир выученных, как кажется мне иногда, стихов и черно-белых проклятий модерна её двойник (новый двойник - двойник Мари, в моём мире безбожных двойников (или наоборот), только она долгое время оставалась без физической её копии), отличный от неё во всём, кроме тела, тоже начавшего меняться при попадании в движение, в антиутопию местоимений. Мари, та Мари, какой я люблю её, умерла в действительности, оставшись навечно во мне. Умерла давно, но открылось это мне только после многих лет.
13.
Я ненавидел себя больше всего остального, а самым ненавидимым в себе я считал грех. Грех, мой грех - пошлость. Я, вне сомнения, смог бы как-нибудь спокойно жить с содержащейся в моей крови пошлостью, если бы неизвестный мне демон, присутствующий во мне, не направлял иногда грязные потоки циничности и ужасающего похабства в сторону Мари. Самые святые мои мысли прогрызались самыми солёными. Эстетика чиароскуро. Их было не так много, но они были намного заметнее. Я не приемлил их, но от моего неприятия они не исчезали. Я не догадывался, что провоцировало их на существование. Как бы там ни было, они были, они омрачали свелое, то светлое, что оставила мне вместе с памятью о солнце Мари. Я бил себя по щекам, когда появлялись они. Не помогало. Они должны существовать, я бы принял их, если бы они были в какой-то другой области моей жизни, если бы они были рядом с грехом (а его у меня полно), там, где им самое место. Нет - они были в самой святости и оттого, что они существовали в рассудке моём, я ещё (куда уж больше?) ненавидел себя. Если Мари была божеством, то это не было богохульством никто бы не смог бы позволить себе такого, но и любить бы так никто не смог (уверенная самоуверенность). Вероятно, что чрезмерная пошлость в них появилась из-за того, что я рассматривал вещи, считавшиеся действительно святыми как несомненный грех. И я нахожу это правильным, поскольку мне абсолютно безразличны чужие системы ценностей и, если все остальные уверены в неприкосновенности чего-то, я часто глумлюсь над этим, ибо свято только то, что святым вижу я. А таким я видел только одно, только одну. Всё остальное было противоположным, и я находил даже в самом нейтральном то, что выдавал сам себе за преступление против самого непорочного. Я был окружён пороком и он принуждал меня считаться с ним, потому что я был в нём, и наоборот. Порок всегда присутствовал, на alter ego он не претендовал, но то, что всегда он был рядом со всеми моими мыслями, чувствами, ощущениями и ещё сотней всяких слов подобного рода, это так. Порок был всегда, но он никогда не вмешивался в то, что нежно касалось Мари. Бывало, что я вмешивал в силу грешности своей Мари в порок, но он никогда не вливал грязь свою в мои слёзы. Иногда я смешивал образы Мари с самым грязным пороком, развратом, извращением, иногда я воображал себе гадкое искажение, но они никогда не сопутствовали ей.
14.
Когда я думаю так, когда подтверждаю свою пошлость и низость, порочность и мерзость, любовь кажется мне ужасно грязной вещью, грязной оттого, что она не может быть абсолютно чистой из-за той ничтожной доли грязи, существующей только для того, чтобы доказывать в сравнении святость любви. Любовь грязна. Поэтому я всегда испытываю чудовищное отвращение при каждом невольном воспоминии того, когда я был рядом, совсем рядом, с Мари, ужасаясь собственной сальности, собственной гнусности, собственной недостойности - ужасной недостойности. Я не достоин любить её, я не достоин думать о ней, недостойно вспоминать недостойность. Она - святая. Я ничтожество.
Прошлое и пошлое - два слова, созданные для моей парономазии, они противоположны полностью, не может быть такого, чтобы встретились они, их разница - только в присутствии одной буквы, в двух звуках, в тех самых звуках, с которых начинается Реггино имя. Нечеткая сдвоенность их заставляла его быть ещё очаровательнее и беспомощнее.
15.
Ночь. Оранжевые от неидеальности иммитации дневного света развратными вечерними светилами листья подёргивались, от ветра или просто так. Обтекая высокие многолетние набережные, вода в реке уходила прочь, поблёскивая такими же, как и листья, редкими и незначительными волнами.
Полночь. Регги, облокотившись на перила подозрительно безлюдного моста, смотрела на грешную реку. Я смотрел на Регги. Она замечала это, и вниз, наверное, смотрела, чтобы не смотреть на меня. Уходящая река, грусть неба - всё было каким-то одиноким, безвозвратным и вечным (оксюморон - не редкость). Я позволил себе некоторые стихи (всегда удивлялся пророческому воздействию неизменно-печального Аполлинера на меня): "Любовь уходит, как вода проточная, любовь уходит, как жизнь бессрочная".
Если бы я знал, какая реакция будет у этой юной ненавистницы Аполлинера, я, несомненно, не стал бы читать случайно выпрыгнувшие из плавности секунд стихи. Во-первых, Регги необъяснимо покраснела, то ли от случайно спровоцированной мной ярости (хотя, при чём тут ярость), то ли от борьбы между её интонациями: крайне уравновешенной и отчаянно переходящей на шипение, несмотря на явное пребладание первого. Во-вторых, результатом этой борьбы она попросила в приказном порядке (или приказала в просящем?) замолчать и не читать этих стихов никогда больше. Изрядно удивившись, я ответил чем-то сразу сглаживающим, но на неё это не подействовало. Мне, якобы не догадывающемуся, было интересным, чем же оцарапали её эти стихи. Самое банальное толкование этого я решительно отверг, обманывая себя недоверием к такой простоте. Через несколько меланхолических минут Регги вернулась в своё прежнее настроение, совершенно испортив его основание мне. Спустя ещё какую-то мелочь времени, она извинилась. Как я ненавижу извинения! Тем более, её. Она имела особенность наивно надувать губы, когда чувствовала себя виноватой предо мной. Наверное, такой Регги останется в моей памяти: с кокетливыми губами, со свойственным исключительно ей взглядом.
Мы так и стояли на мосту, уже повернувшись к обратной стороне реки, каждый обвиняя себя в произошедшем, окружённые прочным кольцом темной пустоты.
Я думал, что сломал ей вечер, ругал себя за непонимаемое ещё мною, удивлялся впервые разгневанной на меня (хотя, не на меня, конечно) Регги. Но всё разрешилось ещё большим моим удивлением и непонятностью, почему-то сопутствующими в ту ночь.
Регги захотела, чтобы мы поехали домой.
16.
Она не сказала мне ничего, кроме того, что она хочет вернуться в постель - это не было похожим на маленькую, абсолютно ничего не стоящую месть, нет, это было немного другим - со мной самим так часто бывает внезапно пришедшее состояние бесполезной задумчивости, чуть меланхоличное, чуть ироничное, похожее (в точности) на поиски ответа на вопрос в предельно проникающей внутрь беседе, поиски, заново заставляющие оценивать все и, в конечном итоге, заканчивающиеся полным самообманом с приданной ему уверенностью тем, что он, самообман, становится произнесённым вслух.
Я не обратил должного внимание на её молчание. Все закончилось весьма неловкой сценой у кровати.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16