Брал сантехнику тут, в восторге
С годами не слабевшее маньякальное влечение сказалось с особой силой в потребности подсчитать хоть приблизительно общую сумму урона, понесенного им из-за постоянных недодач – как бы на случай предъявления иска кому следует. Но такое предприятие требовало специальной бухгалтерии, ибо самая маленькая неудача в силу неоднократного повторения со всем циклом разочарований и обманутых надежд становилась фактом не меньшего, смешанного с болью нравственного унижения, чем когда бьют веслом по пальцам цепляющегося за борт. Отсюда к любой первичной оценке лавинно прирастал хвост психологических нулей, и потому, из-за физической невозможности подсчитать потенциальный объем всего нам недоданного – в силу безграничности людских желаний! – лучше было применять отрицательный подсчет по глубине наиболее памятных огорчений. Равным образом калькуляция затруднялась и невозможностью оценивать понесенный ущерб в рублях – вследствие спорной стоимости благ в зависимости от натуры потребителя, поэтому у фининспектора Гаврилова как-то сама собою сложилась своя, для собственного пользования, система исчисления несостоявшейся радости – по ее потенциальной емкости, где единицей измерения, один раз , служило количество удовольствия, получаемого от приобретенья одного же исторического подсвечника : кроме ценностного понятия сюда вплетался коэффициент морально-правового ущемления. Поистине можно было с ума сойти в этих дебрях уязвленной личности, – описанные симптомы достаточно передают уже необратимый ничем, душевный вывих Гаврилова, а мыслители получают простор для прогнозов – какие именно фантастические дела мог бы, в случае успеха, натворить в мире сей, на таком бешеном вращении сорвавшийся с нарезки мелкий винтик .
В годы, проведенные им на берегу золотоносного кинопотока, он вдоволь нагляделся на различные виды изобилия, проплывавшие мимо в одни и те же адреса, так что под конец, ко времени перехода в райфинотдел, наравне с профессиональной изжогой нажил острую, буквально до корчей, неприязнь ко всей категории лиц, виновных в преступном обладанье талантом. Неоднократно, выглядывая из своего окошечка при выписке кассовых ордеров, убеждался он как в полной заурядности большинства из них, так и в пригодности для совершения над ними некоторых административно-финансовых эволюций, которым уже подверглись остальные области народнохозяйственной жизни. Вдобавок, явственно различая меж ними очевидных, с черной биржи перекочевавших дельцов, к тому времени изрядно засорявших искусство, он и прочих считал ловкими, лишь до поры не разоблаченными мошенниками. Как и его эпоха, Гаврилов исходил из положения, что гениальность, как и добродетель, сама по себе является вознагражденьем за приносимую ими общественную пользу, и потому все, от рождения обделенные свыше, имеют право даже на повышенную долю при распределении благ, чем хоть частично возместилась бы их вынужденная неполноценность: только так, по его убежденью, и могли практически осуществиться столь напыщенные, в своей гуманитарной документации, заветы всемогущего равенства и братства. Вдобавок, избранники являются всего лишь вьшаденьем из статистического ряда за счет своих соседей, а если и родятся сами по себе, то питаются опытом и накопленьями предыдущих поколений, и следовательно, сами находятся перед современниками в долгу, вследствие неоплатности его становясь как бы их законным достоянием. Некоторые юридические нормы взаимоотношений гения с обществом Гаврилов черпал из мира энтомологии, этого единственного прообраза земного бытия в согласии со здравым смыслом, где труженики позволяют своим коровкам бездельничать на солнышке за каплю сомнительной сладости, без которой, на худой конец, могут легко обойтись. В минуту ожесточенья однажды, как-то сам собою, написался у него меткий, правда, недошлифованный, фельетон, где в несколько гипертрофированной манере сопоставлял трудовую, за всю его страдальческую жизнь, зарплату с потенциальным, даже по существующим разовым ставкам, гонорарам покойного певца Шаляпина, если бы пел, конечно, не ленясь и в полную трудовую нагрузку, пускай даже не во вредном цеху. С годами снедавшая его ненависть превращалась в горький сарказм презренья к так называемым самородкам, которые, на свою беду, и в самом деле редко попадаются без общественно-посторонних примесей.
– Эх, вручили бы мне высший кнутик на годок-другой, я бы их всех быстрехонько на живую руку отрегулировал... – не раз в полушутку и с кротким мерцающим взором говаривал он в присутствии рассеянных начальников, теребя в руках черновые наброски – насколько можно было бы удешевить весь процесс культуры с последующим обращением сэкономленных средств на тяжелую индустрию либо на помощь все тем же малоразвитым странам. – Да и вообще, только мигните, а уж мы найдем куда деньги девать... и главное без риску. Ибо истинная тля не может без сиропцу: закройте у ней ту самую выходную точку, и ей баста.
Разумеется, для проведенья подобной реформы пришлось бы самому Гаврилову создать необходимые условия, и, если шибко попросить, он согласился бы выдвинуться для народного блага хоть в пожизненные вожди – вплоть до профсоюза, чтобы на базе более чем двадцатилетнего бухгалтерского опыта производить неуклонное, чуть где возникнут, пресечение беспорядков, также путешествовать по всем странам для налаживанья международных связей в теплой дружественной обстановке и сообща давать текущие директивы по всеобщему счастью, ничего не получая от народонаселения, кроме простых овощей, популярности и немножко памятных подарков, а сомневающимся тотчас секим-башка. Тут главное зацепиться бы, а уж дальше он показал бы свое трудолюбие, доныне пропадавшее без употребленья. К несчастью, по незнанью иностранных языков масштаб предполагаемой карьеры ограничивался пределами своей финансовой епархии... впрочем, история приводит примеры, когда иная проходная волна выносила вовсе случайных, вовсе без финансового образованья граждан на вершину всевластия.
Размечтавшись разок, он прикинул на счетах свои шансы на выдвиженье, и ужаснулся количеству соперников, всю четверть века обгонявших его, заставляя глотать пыль своей славы. Горе было в том, что никакая кровопролитная война не помогла бы ему избавиться от них, тем более эпидемия, землетрясенье или другой, вовсе лишенный избирательного действия катаклизм. Для того чтобы пробиться сквозь плотный заслон ненавистных, в ту же сторону склоненных спин, нужно было иметь руку на тогдашнем Олимпе. Отсюда проистекала тактика действий: примерным восхваленьем намеченного временщика привлечь к себе его благосклонность и самому кулаками соответственных свершений пробиваться к руке навстречу, когда она, длинная и неуязвимая для бешенства людского, протянется поверх голов вытащить его из ничтожества. Способ был так прост и соблазнителен, что фининспектор еще раньше приотвернул бы сей вернейший крантик славы, чтобы нацедить себе на текущее процветанье, если бы по некоторым косвенным обстоятельствам не опасался шумом струи привлечь к себе общественное вниманье. Надо полагать, однако, что уходившие зазря лучшие годы жизни с той же скоростью текли и для тех, кто постарше... словом, ярость прорвала наконец оболочку терпенья.
Логика действий складывалась так. Надо было поначалу лихой кавалерийской рубкой какого-нибудь все равно обреченного объекта, старо-федосеевского в данном случае, довести его до отчаянного вопля в виде жалобы на фининспекторский перегиб, откуда надзирающие инстанции узнали бы о безвестном дотоле чиновнике с неукротимо-классовым подходом. Заслуга воина всегда мерилась воплем и корчами врага, наиболее убедительными уху и глазу военачальника. При тогдашней вражде к религии любое чиновничье усердие, даже с превышением власти, отмечалось похвалой и, некоторый срок спустя, служебным поощрением. Приходилось как бы наступить на птичье гнездо и выслушать неизбежный при этом хруст всяких там косточек, скорлупок и былинок. Что касается совести, досадного атавистического страха души утратить нечто, с чего якобы и началось, то в конце концов всякий вправе защищаться от замахнувшегося врага. Как раз в паузе томительной нерешительности и просвистел над ухом у Гаврилова косарь лоскутовского мальчишки. Не ужас гибели или радость сохраненной жизни испытал он в первое мгновенье, – лишь облегчительную благодарность кому-то – за приоткрывшийся ему доступ в высоту... даже попытался продлить в памяти тот благословенный, скользнувший по виску железный ветерок, который почудился ему взмахом приближающегося крыла. «Ага, проклятый ворон, коршун, орел или кто там, наконец-то заприметил фининспектора на его скифской скале и вот, не без гурманского отвращенья, пристраивается сбоку клевать гадкую гавриловскую требуху... ничего, попривыкнешь!» Даже ощутил себя ненадолго в ряду своих великих предтеч, вроде Марата или Джордано Бруно, но только ему пофартило в смысле абсолютной бескровности, хотя в принципе Гаврилов не отказывался от положенной порции боли, лишь бы не выбила его в самом начале из ритма обновленной жизнедеятельности. Вражеская вылазка удваивала его шансы на скорейшее восхождение и, конечно, в случае судебного следствия, духовный сан не позволил бы старо-федосеевскому попу отрицать факт покушения на госдеятеля при исполнении служебных обязанностей. И вот уже в теле сама по себе являлась свойственная великим трибунам тигровая осанка с характерным почернением зрачков от сознания безграничной власти.
Как у многих других политиков, программа государственных действий выявлялась у него по мере укрепления власти. Больше всего хотелось ему добраться до гениев, чтобы навести в их среде образцовый порядок, – однако не только приструнить кого следует, но и влить в искусство новое содержание, вытравляя из умов и музеев безнравственные примеры для юношества, то есть железной рукой подавляя всякие наркотики, алкоголизм и азартные игры с религией во главе, чтобы высвободить человечеству дополнительное время для спорта, причем лучше было бы временно придержать истеченье так называемых шедевров без предварительной фильтровки – с последующим низведеньем их из башен слоновой кости в нормально-производственный регламент. Конечно, и до Гаврилова немало было сделано для загрузки вдохновений передовыми идеями, приходилось даже частично разгружать, но требовалось чем-то и ему утвердить себя в сознании и памяти граждан... Разумеется, искусствами предполагалось заниматься на досуге, главные же силы посвятить исключительно делам государственным.
К чести Гаврилова, его нисколько не пугал объем ожидавших его титанических задач. Напротив, к ним-то и несла его таинственная волна предопределенья, и он заранее соглашался вести граждан куда надо, перемалывая трудности и переламывая враждебные хребты, так как вполне могло оказаться, что он-то и есть главный Робеспьер всех времен и народов, призванный совершить генеральное преобразованье над человечеством, обновить, почистить от заразы прошлого, подкрепить прогрессивными идеями зашатавшийся прогресс, также ряд других исторических предначертаний. В душе-то он давно догадывался, что по достиженью вершины работа сильно облегчается, можно и в послеобеденном состоянии отличить Добро от Зла, а правых от виновных, понуждать их на подвиги, раздавая небольшие награды, чтобы не избаловались, и многое другое в том же духе, причем на худой конец, если ухо востро держать, никто и не посмеет уличить в ошибке. Опыт окружающей действительности наглядно подсказывал, что высокое искусство государственного кораблевождения не ограничивается одним знанием мореходных наук, а изредка, особенно перед штормом, капитану надлежит прихватить быдло за волосы, так ему в очи заглянуть, чтобы испытало жгучую щекотку отделенья головы от туловища. В общем складывалось неплохо – даже сожалел немножко, что нож младенца не обагрил его виски, потому что в глазах народа пролитая кровь освящает единодержавца шибче всякого миропомазанья... Да еще смущала несолидная на госпоприще фамилия, которая, мнилось ему, пригодна была только для деятеля потребительской кооперации.
В памяти невольно возникал покойный дядя Филипп, который ловким добавлением одной лишь буквы «и» – Гавриилов добился впечатляющей фонетической значимости, с каким-то даже музыкально-гуманистическим оттенком. По сравненью с бесцветной личностью отца то была фигура неимоверно колоритная, в известной мере загадочная и, видимо, в своей области большой человек, да и физически настолько крупный, что при появлении осанистым силуэтом своим застилал собою не только дверной проем вплоть до самой притолоки, но и всю квартиру наполнял собою, вытесняя все прочее – до спазма в груди, астматического полузадыханья. Воспоминание отличалось такой натуральностью, словно живой мимо проследовал сейчас в долгополом, под баптистского проповедника, пальто и в черной, до бровей надвинутой шляпе. И оно было так сильно, что и по прошествии стольких лет взрослый фининспектор Гаврилов испытал род нервного потрясения при виде – пусть воображаемых, раскинутых ему навстречу объятий, при звуке баритонального в глубь души невольно западающего голоса.
– Где, где он там скрывается?.. А ну сдавайся, маленький негодяй! Давно держу тебя под наблюденьем, выходи-ка на расправу... – еще в прихожей начинал дядя Филипп гудеть, вселяя во всех домочадцев тревожное замешательство праздника пополам с несчастьем; в силу чрезвычайной занятости он навещал брата сравнительно редко, но всегда с подарками.
И где бы ни заставало его дядино посещение, племянник сразу и подчиненно отправлялся ему навстречу со сложным чувством непостижимого нравственного содрогания и корыстной надежды, как иные поддаются на зов судьбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
В годы, проведенные им на берегу золотоносного кинопотока, он вдоволь нагляделся на различные виды изобилия, проплывавшие мимо в одни и те же адреса, так что под конец, ко времени перехода в райфинотдел, наравне с профессиональной изжогой нажил острую, буквально до корчей, неприязнь ко всей категории лиц, виновных в преступном обладанье талантом. Неоднократно, выглядывая из своего окошечка при выписке кассовых ордеров, убеждался он как в полной заурядности большинства из них, так и в пригодности для совершения над ними некоторых административно-финансовых эволюций, которым уже подверглись остальные области народнохозяйственной жизни. Вдобавок, явственно различая меж ними очевидных, с черной биржи перекочевавших дельцов, к тому времени изрядно засорявших искусство, он и прочих считал ловкими, лишь до поры не разоблаченными мошенниками. Как и его эпоха, Гаврилов исходил из положения, что гениальность, как и добродетель, сама по себе является вознагражденьем за приносимую ими общественную пользу, и потому все, от рождения обделенные свыше, имеют право даже на повышенную долю при распределении благ, чем хоть частично возместилась бы их вынужденная неполноценность: только так, по его убежденью, и могли практически осуществиться столь напыщенные, в своей гуманитарной документации, заветы всемогущего равенства и братства. Вдобавок, избранники являются всего лишь вьшаденьем из статистического ряда за счет своих соседей, а если и родятся сами по себе, то питаются опытом и накопленьями предыдущих поколений, и следовательно, сами находятся перед современниками в долгу, вследствие неоплатности его становясь как бы их законным достоянием. Некоторые юридические нормы взаимоотношений гения с обществом Гаврилов черпал из мира энтомологии, этого единственного прообраза земного бытия в согласии со здравым смыслом, где труженики позволяют своим коровкам бездельничать на солнышке за каплю сомнительной сладости, без которой, на худой конец, могут легко обойтись. В минуту ожесточенья однажды, как-то сам собою, написался у него меткий, правда, недошлифованный, фельетон, где в несколько гипертрофированной манере сопоставлял трудовую, за всю его страдальческую жизнь, зарплату с потенциальным, даже по существующим разовым ставкам, гонорарам покойного певца Шаляпина, если бы пел, конечно, не ленясь и в полную трудовую нагрузку, пускай даже не во вредном цеху. С годами снедавшая его ненависть превращалась в горький сарказм презренья к так называемым самородкам, которые, на свою беду, и в самом деле редко попадаются без общественно-посторонних примесей.
– Эх, вручили бы мне высший кнутик на годок-другой, я бы их всех быстрехонько на живую руку отрегулировал... – не раз в полушутку и с кротким мерцающим взором говаривал он в присутствии рассеянных начальников, теребя в руках черновые наброски – насколько можно было бы удешевить весь процесс культуры с последующим обращением сэкономленных средств на тяжелую индустрию либо на помощь все тем же малоразвитым странам. – Да и вообще, только мигните, а уж мы найдем куда деньги девать... и главное без риску. Ибо истинная тля не может без сиропцу: закройте у ней ту самую выходную точку, и ей баста.
Разумеется, для проведенья подобной реформы пришлось бы самому Гаврилову создать необходимые условия, и, если шибко попросить, он согласился бы выдвинуться для народного блага хоть в пожизненные вожди – вплоть до профсоюза, чтобы на базе более чем двадцатилетнего бухгалтерского опыта производить неуклонное, чуть где возникнут, пресечение беспорядков, также путешествовать по всем странам для налаживанья международных связей в теплой дружественной обстановке и сообща давать текущие директивы по всеобщему счастью, ничего не получая от народонаселения, кроме простых овощей, популярности и немножко памятных подарков, а сомневающимся тотчас секим-башка. Тут главное зацепиться бы, а уж дальше он показал бы свое трудолюбие, доныне пропадавшее без употребленья. К несчастью, по незнанью иностранных языков масштаб предполагаемой карьеры ограничивался пределами своей финансовой епархии... впрочем, история приводит примеры, когда иная проходная волна выносила вовсе случайных, вовсе без финансового образованья граждан на вершину всевластия.
Размечтавшись разок, он прикинул на счетах свои шансы на выдвиженье, и ужаснулся количеству соперников, всю четверть века обгонявших его, заставляя глотать пыль своей славы. Горе было в том, что никакая кровопролитная война не помогла бы ему избавиться от них, тем более эпидемия, землетрясенье или другой, вовсе лишенный избирательного действия катаклизм. Для того чтобы пробиться сквозь плотный заслон ненавистных, в ту же сторону склоненных спин, нужно было иметь руку на тогдашнем Олимпе. Отсюда проистекала тактика действий: примерным восхваленьем намеченного временщика привлечь к себе его благосклонность и самому кулаками соответственных свершений пробиваться к руке навстречу, когда она, длинная и неуязвимая для бешенства людского, протянется поверх голов вытащить его из ничтожества. Способ был так прост и соблазнителен, что фининспектор еще раньше приотвернул бы сей вернейший крантик славы, чтобы нацедить себе на текущее процветанье, если бы по некоторым косвенным обстоятельствам не опасался шумом струи привлечь к себе общественное вниманье. Надо полагать, однако, что уходившие зазря лучшие годы жизни с той же скоростью текли и для тех, кто постарше... словом, ярость прорвала наконец оболочку терпенья.
Логика действий складывалась так. Надо было поначалу лихой кавалерийской рубкой какого-нибудь все равно обреченного объекта, старо-федосеевского в данном случае, довести его до отчаянного вопля в виде жалобы на фининспекторский перегиб, откуда надзирающие инстанции узнали бы о безвестном дотоле чиновнике с неукротимо-классовым подходом. Заслуга воина всегда мерилась воплем и корчами врага, наиболее убедительными уху и глазу военачальника. При тогдашней вражде к религии любое чиновничье усердие, даже с превышением власти, отмечалось похвалой и, некоторый срок спустя, служебным поощрением. Приходилось как бы наступить на птичье гнездо и выслушать неизбежный при этом хруст всяких там косточек, скорлупок и былинок. Что касается совести, досадного атавистического страха души утратить нечто, с чего якобы и началось, то в конце концов всякий вправе защищаться от замахнувшегося врага. Как раз в паузе томительной нерешительности и просвистел над ухом у Гаврилова косарь лоскутовского мальчишки. Не ужас гибели или радость сохраненной жизни испытал он в первое мгновенье, – лишь облегчительную благодарность кому-то – за приоткрывшийся ему доступ в высоту... даже попытался продлить в памяти тот благословенный, скользнувший по виску железный ветерок, который почудился ему взмахом приближающегося крыла. «Ага, проклятый ворон, коршун, орел или кто там, наконец-то заприметил фининспектора на его скифской скале и вот, не без гурманского отвращенья, пристраивается сбоку клевать гадкую гавриловскую требуху... ничего, попривыкнешь!» Даже ощутил себя ненадолго в ряду своих великих предтеч, вроде Марата или Джордано Бруно, но только ему пофартило в смысле абсолютной бескровности, хотя в принципе Гаврилов не отказывался от положенной порции боли, лишь бы не выбила его в самом начале из ритма обновленной жизнедеятельности. Вражеская вылазка удваивала его шансы на скорейшее восхождение и, конечно, в случае судебного следствия, духовный сан не позволил бы старо-федосеевскому попу отрицать факт покушения на госдеятеля при исполнении служебных обязанностей. И вот уже в теле сама по себе являлась свойственная великим трибунам тигровая осанка с характерным почернением зрачков от сознания безграничной власти.
Как у многих других политиков, программа государственных действий выявлялась у него по мере укрепления власти. Больше всего хотелось ему добраться до гениев, чтобы навести в их среде образцовый порядок, – однако не только приструнить кого следует, но и влить в искусство новое содержание, вытравляя из умов и музеев безнравственные примеры для юношества, то есть железной рукой подавляя всякие наркотики, алкоголизм и азартные игры с религией во главе, чтобы высвободить человечеству дополнительное время для спорта, причем лучше было бы временно придержать истеченье так называемых шедевров без предварительной фильтровки – с последующим низведеньем их из башен слоновой кости в нормально-производственный регламент. Конечно, и до Гаврилова немало было сделано для загрузки вдохновений передовыми идеями, приходилось даже частично разгружать, но требовалось чем-то и ему утвердить себя в сознании и памяти граждан... Разумеется, искусствами предполагалось заниматься на досуге, главные же силы посвятить исключительно делам государственным.
К чести Гаврилова, его нисколько не пугал объем ожидавших его титанических задач. Напротив, к ним-то и несла его таинственная волна предопределенья, и он заранее соглашался вести граждан куда надо, перемалывая трудности и переламывая враждебные хребты, так как вполне могло оказаться, что он-то и есть главный Робеспьер всех времен и народов, призванный совершить генеральное преобразованье над человечеством, обновить, почистить от заразы прошлого, подкрепить прогрессивными идеями зашатавшийся прогресс, также ряд других исторических предначертаний. В душе-то он давно догадывался, что по достиженью вершины работа сильно облегчается, можно и в послеобеденном состоянии отличить Добро от Зла, а правых от виновных, понуждать их на подвиги, раздавая небольшие награды, чтобы не избаловались, и многое другое в том же духе, причем на худой конец, если ухо востро держать, никто и не посмеет уличить в ошибке. Опыт окружающей действительности наглядно подсказывал, что высокое искусство государственного кораблевождения не ограничивается одним знанием мореходных наук, а изредка, особенно перед штормом, капитану надлежит прихватить быдло за волосы, так ему в очи заглянуть, чтобы испытало жгучую щекотку отделенья головы от туловища. В общем складывалось неплохо – даже сожалел немножко, что нож младенца не обагрил его виски, потому что в глазах народа пролитая кровь освящает единодержавца шибче всякого миропомазанья... Да еще смущала несолидная на госпоприще фамилия, которая, мнилось ему, пригодна была только для деятеля потребительской кооперации.
В памяти невольно возникал покойный дядя Филипп, который ловким добавлением одной лишь буквы «и» – Гавриилов добился впечатляющей фонетической значимости, с каким-то даже музыкально-гуманистическим оттенком. По сравненью с бесцветной личностью отца то была фигура неимоверно колоритная, в известной мере загадочная и, видимо, в своей области большой человек, да и физически настолько крупный, что при появлении осанистым силуэтом своим застилал собою не только дверной проем вплоть до самой притолоки, но и всю квартиру наполнял собою, вытесняя все прочее – до спазма в груди, астматического полузадыханья. Воспоминание отличалось такой натуральностью, словно живой мимо проследовал сейчас в долгополом, под баптистского проповедника, пальто и в черной, до бровей надвинутой шляпе. И оно было так сильно, что и по прошествии стольких лет взрослый фининспектор Гаврилов испытал род нервного потрясения при виде – пусть воображаемых, раскинутых ему навстречу объятий, при звуке баритонального в глубь души невольно западающего голоса.
– Где, где он там скрывается?.. А ну сдавайся, маленький негодяй! Давно держу тебя под наблюденьем, выходи-ка на расправу... – еще в прихожей начинал дядя Филипп гудеть, вселяя во всех домочадцев тревожное замешательство праздника пополам с несчастьем; в силу чрезвычайной занятости он навещал брата сравнительно редко, но всегда с подарками.
И где бы ни заставало его дядино посещение, племянник сразу и подчиненно отправлялся ему навстречу со сложным чувством непостижимого нравственного содрогания и корыстной надежды, как иные поддаются на зов судьбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107