https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/60/napolnye/
- А ведь Миша Император струсил, вот те Христос! - шепнул Яшка ребятам. - Из-за чего это взъярился Сморчок? Я чего-то не разобрал.
- И я не разобрал, - ответил шепотом Шурка, подбирая землянику. - А здорово бы грязным кнутом - по чистой рубахе!
- Да, здорово... Жалко, не вышло.
Аладьины ребята, Гошка и Манька, собрались домой. Пора было возвращаться и Шурке. Но ему не хотелось идти. Как только пропал в поле за поворотом дороги Миша Император, Шурка стал беспокойно поглядывать на зеленеющую вдали Голубинку.
- Пить хочется, - сказал он. - Хорошо бы еще ягодок поесть, а? Яша?
- Хорошо бы, - согласился тот, подбираясь снова к трубе пастуха, брошенной у изгороди.
- Двинем?
- Двинуть можно... да покуда идешь по жаре, еще больше пить захочется. Давай из болота напьемся? - предложил Яшка.
Труба была у него в руках, и ему не хотелось с ней расставаться. Поглаживая мятую жесть, он не сводил глаз с пастуха, который угнездился-таки и, кажется, задремал.
- В болоте лягушечьи наклохтыши, - сказал Шурка, с тоской взирая на пустошь.
- Ну и что? Эка важность!
- Проглотишь ненароком - головастик заведется... Вырастет лягушка и начнет в брюхе квакать.
Против такого соображения Яшка ничего не мог возразить. Да ему и некогда было это делать. Он с наслаждением приложил трубу к губам. И только собрался огласить выгон восхитительными руладами, как пастух, не глядя по обыкновению, но точно все видя, протянул волосатую руку и молча отнял трубу.
Видать, Сморчок все еще был сердитый. Яшка печально высморкался.
- Молочка бы парного испить! - вздохнул он. - Твоя мамка ходит на полдни корову доить?
- Нет.
- Разве нам самим попробовать подоить?
- Да она бодается, корова-то.
- Ничего, мы ее за рога ремнем к сосне привяжем.
- Мамка, пожалуй, заругается... Знаешь, - сказал Шурка с воодушевлением, - а ведь я на перелогах грибов нашел целое стадо!
- Ну? - оживился Петух, забывая про молоко. - Где же они у тебя?
- Анке отдал.
- Вот дурак!
- Да их там много осталось. Пойдем?
- Айда! - быстро поднялся на ноги Яшка, прощаясь нежным взглядом с трубой, торчавшей у Сморчка под шапкой.
Они тронулись, но в поле им повстречался Колька, одинешенек, со свежей царапиной во всю щеку и пустым стаканом. Шурка сразу повеселел и изменил план.
- Не стоит, Яша, тащиться на Голубинку, - ласково сказал он. Наверное, Анка все грибы обрала. Пойдем-ка домой... В Баруздином омуте искупаемся еще разик. Там и водицы напьемся через рубаху. Наклохтыши не попадут.
Труба теперь была далеко, и Яшка не возражал.
Шурка подскочил к Кольке и радостно-насмешливо спросил:
- Это кто же тебя так разукрасил?
Колька Сморчок не ответил, засопел и побрел на выгон к отцу, катя перед собой по траве пустой стакан.
Шурка посмотрел, как толкает Колька ногой стакан, как он блестит на солнышке, напоминая светлую жестяную банку, и совсем развеселился.
Глава XVI
ОТЕЦ
Отца ждали из Питера, как всегда, перед сенокосом, в канун престольного праздника тихвинской божьей матери.
Недели за две стал Шурка готовиться к встрече, запасаясь первыми грибами и ягодами. Он прятал добычу в сенях, за ларем, в прохладном месте. Но от долгого лежания грибы и ягоды все равно портились, приходилось заменять их свежими.
Все чаще и чаще, прибираясь по дому, мать пела грустные песни. По ночам она ворочалась в постели, вздыхая и крестясь, мешая Шурке трепетно мечтать об ежегодном отцовском подарке.
В избе было душно, кусали блохи. Шурка сползал с кровати на пол, впотьмах подстилал что-нибудь в углу и долго лежал с открытыми глазами, представляя себе приезд отца. Засыпая, он видел ружье, стреляющее заправскими пульками. "Дай бог, чтобы тятя привез мне ружье", - молился он.
Последние дни тянулись так медленно, что Шурка, не вытерпев, торопил их, срывая кряду по два листка на календаре. Он быстро добрался до желанного числа, обвел его угольком и ждал - вдруг сегодня приедет отец.
- Глупый! - смеялась мать. - Сегодня понедельник, а поедем встречать в пятницу. Врет твой календарь.
- Почему?
- Так ведь бумажка на календаре эвон какая махонькая, а день длинный.
- А зачем день длинный?
- От господа бога так положено. Вишь, зимой-то ему, солнышку, холодно было, оно живехонько по небу и бегало, грелось. Не успеешь встать, печь истопить - глянь, вечер, солнышко закатывается... Ну, а теперича светло, тепло, солнышко и не торопится, гуляет себе по небу сколько хочет. Оттого и день длинный, ровно год... Как говорят - заря с зарей сходятся, здоровкаются.
- Я видел... Лучше бы они не здоровкались, - вздыхал Шурка.
Да, мать, против обыкновения, была права. Действительно, листики у календаря махонькие, а день ого какой длиннущий - до обеда раз пять есть хочется.
Шурка смирился, бросил календарь и терпел бесконечные июньские дни, как мученик.
Но вот рано утром, не в обычный час, разбудила Шурку веселая мать.
- Вставай, сонуля... проспишь батьку-то!
Шурка вскочил, плеснул пригоршню воды в заспанное лицо, надел чистую, припасенную еще с вечера рубашку, штаны, надвинул по самые глаза картуз.
- Поешь, - приказывает мать. - Кусков с собой я тебе не дам.
На столе, застланном пахучей новой клеенкой, шипит и фыркает самовар, начищенный накануне толченым кирпичом. В избе по-праздничному прибрано. Полосатые дерюжки разбежались по чистому полу. Кот Васька сидит на пороге и намывает гостей. А под окошком брякает колокольцем Лютик, запряженный, надо быть, в просторные дроги.
Не снимая картуза, Шурка, обжигаясь, глотает чашку чаю, кое-как управляется с куском редкостного белого пирога и поминутно торопит:
- Опоздаем... Да мамка же!
Поглядывая на часы, мать волнуется не меньше Шурки, но скрывает это и пьет шестую чашку китайского чая, утирая полотенцем румяное веселое лицо. Волосы у матери причесаны гладко и смазаны щедро "боговым" маслом. Праздничная, цветистая кофта топорщится на груди, а шерстяная, до пят, юбка так и шумит.
- Дожили, Санька, слава богу!.. Отец едет. Стосковались...
Мать истово крестится, поднимая лучистые глаза на божницу.
- А братик где? - спрашивает Шурка.
- К сестрице Аннушке снесла. Понянчится, пока мы ездим.
Наскоро перетирает посуду, заглядывает в печь - там припасено для отца незатейливое деревенское угощение. Хотя на улице жара стоит смертная, мать приносит из чулана пропахшую нафталином ковровую шаль и, глядясь в зеркало (чего никогда не бывало), накидывает ее на плечи.
- С богом, поехали, Санька!
Шоссейка пылит нескончаемыми семью верстами. И никак не доедешь до того места, где побледневшее, почти белое от солнца небо падает на землю.
То и дело подгоняет Шурка ленивого старого мерина:
- Та-ащись!
Но вот и Крутово проехали, и Петровское позади осталось. За поворотом видна станция - серый двухэтажный дом под железной крышей, высокая кирпичная башня водокачки, телеграфные столбы, унизанные белыми чашечками. Чугунка обсажена стрижеными густыми елками. Направо виден далекий железнодорожный мост - он повис через Волгу паутиной.
Чужой, неведомый мир окружил Шурку на станции. Таясь, обходит он просторный, мощенный камнем двор. Вертится около гремящих троек, ожидающих богатых седоков. Долго стоит возле водокачки. Из огромного, точно самоварного крана хлещет вода - деревню напоишь, да еще и останется. Шурка умылся, заодно отведал воды. Ничего, студеная, вкусная, даром что из кирпичной башни бежит, а не из реки.
Робея, выбрался на полотно чугунки. Тут все было устроено очень здорово: переклады, как в избе, толстенные, должно быть еловые, а к перекладам гвоздями прибиты и гайками привинчены железины, прямые и такие длиннущие, что не видать, где они начинаются и где кончаются. Таких железин Шурка насчитал шесть. За станцией эти шесть железин сходились в две и по песчаной дорожке убегали вдаль.
Шурка осторожно потрогал гладкие, нагретые солнцем, блестящие рельсы. Как по лестнице, брошенной на землю, воровато запрыгал по шпалам и, осмелев, подобрался к диковинным стрелкам.
Здесь оборвалось его знакомство с железной дорогой. Хромой сторож с медным рожком за поясом замахнулся на него зеленым дырявым флажком и, пообещав надрать уши, прогнал прочь.
Шурка возвратился на платформу, к матери. Нетерпеливо спросил:
- Скоро?
- Скоро, - ответила мать, одергивая ему подол рубашки. - Симафор, никак, открыли. Должно, сейчас.
- Какой симафор? Где?
- А эвон... как журавель колодезный, ногу-то вытянул.
- Зачем?
- Тятеньке нашему станцию указывает, чтобы он мимо нас не проехал, улыбается мать, вытирая лоб, щеки и шею свернутым "мышкой" платком.
Ей жарко, но она и не думает снимать шаль. Знакомые бабы окликают ее, мать кланяется и отвечает степенно, как и положено, когда встречаешь из Питера батьку. Из помещения станции приглушенно доносятся таинственные звонки. Что бы они значили? Неужели это поезд о себе дает знать?
На крыльцо выходит человек в тужурке со светлыми пуговицами, в галошах на босу ногу. Картуз у него с красным верхом. Человек курит папиросу, сонно оглядывается вокруг, зевает. Потом нехотя идет к станционному колоколу, звонит.
У Шурки замирает сердце. Он крепко держится за подол материной юбки. Платформа оживает. Появляются пассажиры с котомками и узелками. Какая-то старуха в лаптях, высокая, с кривым повойником* на седой голове, присев возле тощего белоглазого паренька, делает сразу четыре дела: крестит, плачет, спрашивает сердито, куда девал билет парнишка, и поправляет ему за спиной полосатый холщовый мешок.
И вот, точно из-под земли, слышен далекий свисток паровоза. За частой изгородью елок появляется редкий дымок, словно дядя Ося в раздумье попыхивает трубкой. Дымок приближается, растет, густеет и тащит за собой цепочку спичечных коробков на колесах.
Шум надвигается. Уже не спичечные коробки, а чудище, задыхаясь в бешеном беге, летит на Шурку. Ему жутко и весело. На платформе бранятся ямщики, выбирая себе местечко повиднее. Они снимают картузы и молодцевато подпираются кнутами, точно саблями. Старуха в лаптях снова крестит белоглазого парнишку и наказывает ему держать билет в руке, а билет у парнишки опять куда-то запропастился.
С грохотом и свистом пролетает паровоз мимо станции. Ветер бьет в щеки колким песком. Шурка невольно прячет лицо в складки материной юбки. Одного Он боится - пожалуй, не остановится машина, мимо проедет отец. Должно, журавель этот не указал ему станцию. Вот беда! Шурка готов зареветь, но мать хватает его за руку и бежит к зеленым вздрагивающим вагонам.
Рябит в глазах от множества человеческих голов, свисающих гроздьями из окон. Звенит в ушах от шума и криков. Кто-то второпях наступил Шурке на ногу. Он молча переносит боль. Последние три вагона остались, а бати не видать. Конечно, он не приехал!
- Палаша... Сюда... Палаша!
И в тот же миг, нет, даже чуточку раньше примечает Шурка в окне последнего вагона косой, брусничного цвета ворот ластиковой рубахи и знакомые кошачьи усы. Отец улыбается и машет рукой.
Он появляется на площадке вагона, и мать торопливо принимает кучу узлов и заветную, туго перевязанную бечевой корзину. Спустившись на платформу, отец первым делом пересчитывает узлы и только после этого здоровается. Они с матерью прикладываются щеками крест-накрест, три раза, как в пасху, когда христосуются.
- Живы? Здоровы? - спрашивает отец и сам себе отвечает: - Ну и слава богу!
Высоко поднимает на руки Шурку.
- Ух, как вытянулся! В Питер пора.
Усы отца пахнут табаком и приятно щекочут губы.
- На-ко... похрусти...
Горсть леденцов перекочевывает из кармана отца в Шуркин картуз.
Перед тем как погрузить узлы и корзину на дроги, отец медленно обходит вокруг Лютика и довольно щурится.
- Спасибо. Не заморили мне коня... Ишь пузо отъел, старый!
Он хлопает ладонью по крутому заду Лютика. Привычными, ловкими движениями подтягивает чересседельник, поправляет дугу, хомут, седелку.
Шевеля одним ухом, мерин тянется к отцу, шлепая отвислыми, мягкими губами.
- Узнал хозяина? - растроганно бормочет отец. - Ах ты... мо-орда!
Он треплет мерина по спутанной гриве, заботливо стирает гной из слезящихся глаз, отгоняет мух.
Со станции возвращаются неторопко, с разговорами. Их обгоняют, дымя пылью, звонкие тройки, тарантасы парой, телеги. Питерщики на сенокос валом валят. Раскрасневшаяся мать, сидя на узлах, правит лошадью. Она рассталась-таки с ковровой шалью и без умолку передает отцу деревенские новости: кто умер, кто женился, у кого околела лошадь, кто прикатил из Питера с "березовым кондуктором", то есть пешком. Отец всем интересуется, расспрашивает.
Он идет тропой, вровень с дрогами, в распахнутом пиджаке. Часто курит городские, знакомые Шурке по прошлым приездам, запашистые папиросы "Трезвон". Он в щегольских, на высоких каблуках, лакированных сапогах бутылками. Ворот русской, навыпуск, рубахи расстегнут. По бархатному жилету из бокового кармашка в кармашек протянута серебряная цепочка от часов. Черный суконный картуз отца с блестящим козырьком лежит на материных коленях. Отец часто встряхивает курчавыми смоляными волосами и гладит чистым носовым платком усы.
Лицо у отца белое, гладко выбритое.
Перед деревнями отец аккуратно застегивает ворот рубахи, запахивает пиджак. Точно по уговору, мать подает ему картуз. Отец не надевает, а ставит его на голову, как горшок, и двумя пальцами чуть приподнимает, когда мужики и бабы, глазея из окон изб, кланяются ему.
В лесу картуз возвращается на материны колени. Освободив шею об жаркого ворота, отец пристально смотрит на пыльные сапоги и как будто начинает хромать. Шурка догадывается: как и в прошлые приезды, отцу жалко лакированных сапог, но сказать об этом неудобно.
- Жмут? - понимающе спрашивает мать. - Так сними, здесь никто не видит... Каменьев-то, господи! Собьешь каблуки.
- И то...
Разувшись, отец старательно вытирает сапоги, прячет под сено, в дроги. Засучивает брюки повыше и удовлетворенно крякает, размашисто ступая желтыми, как брюква, мозолистыми подошвами. Улыбка топорщит его редкие, торчащие в стороны усы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40