https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/
Буренка тяжело жевала, глаза у нее были добрые и усталые. Пятнаш спал возле конуры, рядом с пустой глиняной миской — в нее бабушка только что наливала ему еду. Вдоль плетней и стен сарая неподвижно вздымались колючие заросли репейника, кое-где в этих зарослях висели поникшие головы подсолнухов. И на всем лежали постепенно тускнеющие отблески ушедшего за лес солнца, закатным пламенем полыхал невидимый за лесом край неба.
Не замеченный никем, Иван Сергеевич постоял, не входя во двор, у ворот, всматриваясь в сына. В последние дни мальчик очень повзрослел, стал еще больше похож на мать, какой она была последний год,— те же заострившиеся черты лица, тот же остановившийся взгляд, как будто видящий что-то далекое; недетская и недоуменная печаль. У Ивана Сергеевича больно сжалось сердце: придется уехать, а сына оставить пока здесь — другого выхода нет. Надо зарабатывать себе хлеб, нельзя садиться отцу на шею. Еще хорошо, что можно оставить ребенка, здесь он, конечно, не умрет с голоду.
Подоив, бабушка взяла глиняную кружку, зачерпнула из подойника молока.
— На-ка, испей, маленький... Ишь в личике-то у тебя ни кровинки нету.
Павлик посмотрел благодарными глазами, взял кружку, выпил. Бабушка присела рядом, вздохнула.
— И ручонки совсем тоненькие, вроде прутиков. Еще налить?
— Спасибо, бабуся.
— Вот и станем мы теперь с тобой жить, старый да малый... Я тебе прежние Ванины рубашоночки перешью, ладно? А то мне одной тут скушно куда как... Дедушка Сергей, он неразговорчивый, иной день ни слова от него не дождешься, все больше молчком... А ты его не бойся, он строгий, но справедливый. Горя тоже не кружкой, а иной год ведром пили — вот он и задубел сердцем. А тебя он полюбит, это уж я знаю... родной ведь, не чужой...
— А где он, бабуся? — робко спросил мальчик.
— А на пасеке, с пчелами управляется... И вот ведь чуда какая: с пчелами-то он поговорить куда как горазд... Я это приду тишком, затаюсь возле, вот и слышу, как он с ними про жизнь тары-бары расписывает... А к людям крутой...
Иван Сергеевич вошел во двор. Пятнаш встал, зазвенел цепью.
— Куш ты! — прикрикнула бабушка и повернулась к сыну.— С родными деревьями ходил здоровкаться, Ваня? Боже ж мой, и ты-то худущий какой — одни мослы... Ну да я тебя на одних картохах и то подыму...
— Не успеете, мама,— вздохнул Иван Сергеевич.— Завтра утром уеду.
Павлик встал с крыльца, тревожно посмотрел на отца:
— А я?
— А ты останешься, сынок...
— Куда же это ты? — строго спросила бабушка Настя.— И не пущу, не думай.
— Пойду в лесничество, может, возьмут лесосеки отводить на таксацию. Хоть паек получать буду...
— А что ж,— секунду подумав, оживилась бабушка.— Ведь и правда. Тут, сказывают, Ванюша, теперь всему лесничеству американы паек давать посулились. И муку белую, и сахарин, и всего-всего...
— Да, слышал,— кивнул Иван Сергеевич.
— И вот что-то никак я, старая, в толк не возьму, Ванечка...
Все мы будто бы американов этих последними словами ругали, а на поверку выходит — очень даже прекрасные люди. Не оставляют нас в голодной беде, не дают сгибнуть... Чужие-чужие, а помощь оказывают... Значит, с богом в сердце люди, не супостаты... Дай им бог...— Бабушка широко перекрестилась.— А это ты верно, Ванюша. Глядишь, работу-то могут тут же поблизости назначить. А что отец суровится — не бери во внимание. Никак он тебе обиду ту не может стерпеть. Да он теперь-то, по летнему времени, и дома, почитай, не бывает: то лес, то пасека. Пойдем, пока его нету, я вам ужинать соберу...
Кряхтя, бабушка встала, взяла подойник, пошла в дом.
Павлик схватил отца за руку, ладошки у него были горячие.
— Я с тобой! Я не хочу тут! — На глаза у него набежали слезы.
— Нельзя, сын... Вот устроюсь, тогда заберу... А сейчас тебе здесь хорошо будет...
Сквозь щели в крыше сеновала сочился синеватый призрачный свет, все в этом свете казалось нереальным, словно жил Павлик не в настоящей жизни, а в какой-то странной медлительной сказке, где спала вся земля, и люди спали, и звери, и все птицы.
В распахнутом настежь четырехугольнике лаза на сеновал стоял, мерцая, тот же призрачный свет, и на фоне неба, зеленоватого, словно бутылочное стекло, вздымался черный решетчатый силуэт пожарной вышки, он напоминал Павлику силуэт Эйфелевой башни,— Павлик видел его много раз у бабуки Тамары на поблекшей картине над тахтой. Бабука Тамара любила смотреть на этот силуэт и рассказывать Павлику о днях своей молодости, когда все было не так, как теперь, все было лучше, умнее, честнее.
Душно и незнакомо пахло на сеновале свежескошенным сеном, кисло — овчинным тулупом, который бабушка Настя дала Ивану Сергеевичу, чтобы укрыться, «ежели засвежеет на заре».
Павлик пристально смотрел в синий квадрат двери, на одинокую звездочку, неслышно летевшую над землей, слушал мерное дыхание отца и думал о том, что, если отец долго не вернется на кордон, он, Павлик, убежит отсюда, уедет назад в Сестрорецк и будет, пока не вырастет, жить с бабукой Тамарой,— здесь ему все чужие, странные и говорят как-то смешно и не всегда понятно. Потом, когда Павлик вырастет, он обязательно приедет сюда и найдет отца, седого и маленького, как дед Сергей, и скажет ему: «Поедем-ка, старина, на моем корабле, я теперь капитан, и у меня много, сколько хочешь, хлеба и булок, и много сахара, и всего-всего. Ешь, не стесняйся, теперь не будем голодать и менять на куски дорогие мамины платья». Потом лицо отца вытеснилось беловолосой головенкой Клани, девочка смотрела на Павлика синими глазами с предельной доверчивостью и любопытством и смеялась, показывая щербатый зуб. Потом оказывалось, что это вовсе не Кланя смеялась, а плескал, выбиваясь из-под камней, лесной родничок, колыша нежно-зеленые травы, и Павлик снова пил холодную, обжигающую рот воду. От холода ломило зубы и голова наполнялась чистым, прозрачным звоном. А еще потом оказывалось, что это не ручеек, а колокол на деревенской колокольне, мимо которой они шли и где шесть мужиков, напрягаясь изо всех сил, пытались столкнуть с места телегу, на которой стоял некрашеный гроб...
— Не спишь, сын?
И опять перед глазами звезда в зеленоватом небе, и черный силуэт вышки, и душный, пряный аромат сена.
— Нет, папа.
— Давай немного поговорим. И сквозь сон:
— Давай, старина, поговорим.
Иван Сергеевич приподнялся на локте, заглянул сыну в лицо. Оно было видно смутно — только черные бархатные полоски бровей и отражения звезды в сонной глубине глаз.
— Как ты сказал, сын?
— А?
— Что ты сказал?
— Я сказал: давай поговорим...
— А-а-а... мне послышалось... Я ведь завтра уйду, ты, наверно, еще будешь спать... а мне хочется с тобой поболтать... Ты ведь у меня мальчик умный, ты все понимаешь...
— Понимаю...
— Вот и хорошо. Поживешь пока здесь...
Павлик потянулся к отцу, прижался головой к плечу.
— Не оставляй меня здесь. Я боюсь его!
Иван Сергеевич помолчал, поглаживая вздрагивающей рукой голову сына. Потом тихо спросил:
— Ты хочешь, чтобы мы оба умерли?
Павлик долго не отвечал, всхлипывая и вздрагивая.
— А почему он злой? Почему он так? Что я ему сделал?
Павлик сел и сквозь слезы смотрел в дверь сеновала. У звезды, переместившейся к левому косяку, теперь были длинные-длинные лучи, наверно от Павликовых слез.
— Он не на тебя злой,— негромко сказал Иван Сергеевич.— Это я его когда-то обидел... Я же тебе говорил.
— Расскажи еще. Чтобы я знал все,— требовательно сказал Павлик.— А иначе... иначе я убегу отсюда... совсем...
— Ну хорошо,— вздохнул Иван Сергеевич после некоторого раздумья.— Дедушка Сергей не хотел, чтобы наша мама была моей женой... А я его не послушал... вот и все...
— А почему он не хотел?
— Видишь ли... он верит в особого бога... он — старовер, это так их здесь называют... их бог не разрешает людям курить, пить вино, играть на сцене... ну и другое... А наша мама, она же была актрисой. У нее был талант, она не могла бросить сцену... Мы с ней приехали, а дедушка ее выгнал. И я тоже уехал... Понимаешь, какая история? Мы с мамой ничего плохого не сделали, ни в чем ни перед кем не виноваты... Вот потому-то
я и должен уйти: я не могу есть его хлеб, если он на меня так сердится. И тебе лучше будет, когда я уеду. Он станет добрее...А потом мы снова встретимся, и уже тогда всю жизнь — вместе.
Павлик долго смотрел на звезду, потом спросил:
— Тебе, значит нельзя, а мне можно? Но я тоже не хочу у него жить, раз он не любил маму. Как ты этого не понимаешь?
Отец вздохнул.
— Понимаю, сын...
— Я тоже не хочу есть его хлеб, раз он такой злой! Я не люблю злых! Я тебя люблю, папочка. Ведь теперь у меня никого нет... И у тебя тоже... Мы всегда должны быть...— Уткнувшись лицом в плечо отца, Павлик заплакал.
Иван Сергеевич молча гладил его по голове, по плечам, по спине.
— Ну, успокойся, сын... Ну хорошо, не уеду...
— Не уедешь? Правда, не уедешь?
Крепко обхватив руками шею отца, вытирая о его плечо мокрые от слез щеки, Павлик успокоился и уснул.
Но когда он проснулся, отца рядом не было.
Вначале Павлик не испугался, ведь Иван Сергеевич мог проснуться раньше и спуститься во двор, уйти в дом, отправиться бродить по лесу. Не мог же он обмануть Павлика — он никогда его не обманывал. И, сонно посмотрев по сторонам, Павлик, еще связанный ощущениями только что ушедшего сна, опять закрыл глаза и опять оказался в том странном мире, где правда и неправда так причудливо переплетаются, где становится возможным самое невозможное.
Он лежал неподвижно и, притаившись, ждал, ощущая на своем лице горячий лучик солнца, пробившийся сквозь щель в крыше или в стене.
Сонно кружилась земля и куда-то плыла, неслась в дали, которых не станет, когда проснешься, и жужжание залетевшей на сеновал мухи незаметно становилось одной из песенок французского граммофона бабуки Тамары...
Второй раз его разбудил лукавый и дразнящий смех Клани. Он потянулся, открыл глаза.
Андрейка и Кланя сидели на пороге сеновала, ярко освещенные утренним солнышком.
— И-хи-хи-хи,— тоненько смеялась Кланя, и за ее светлыми ресницами как будто переливалась голубая вода.— Он все спит!.. А мы уж на огород ходили, картошку с мамкой окучивали... И-хи-хи-хи... Лодырь, лодырь...
— Он не лодырь, он — гость...— перебил сестру Андрейка.— Гостям всегда полагается так спать... Позабыла, что ли, как тетка Матрена запрошлый год приезжала? Только и знала, что спала да подсолнышки грызла...
— Ага! — готовно подхватила Кланя.— С полмешка изгрызла, прорва!
— Зачем ты так про нее? — строго спросил Андрейка.
— А это не я... Это дедушка Серега сказывал, как уехала.
— А его какое дело? — насупился Андрейка.— Семечки-то вовсе и не его были, наши...
— А я знаю зачем?
— Ох и дура ты, Клашка,— сказал Андрейка и щелкнул сестру пальцем по лбу,— всегда болтаешь, чего не след.— И повернулся к Павлику: — Пошли искупаемся. Сейчас самая вода! И удочки заберем — рыбалить потом будем. Может, поймаем чего...
— Карасей бы! — захлопала ладонями Кланя.— Они знаешь какие вкусные! Так бы и день и ночь ела!
Сладко потянувшись, Павлик сел на своей постели из сена, прикрытого одеялом. И только тогда на пустующем отцовском месте увидел сложенную квадратиком бумажку. И сразу ощущение тревоги сдавило его сердце. Еще не прочитав записку, он уже догадался о ее смысле, о том, что он обманут, что остался один.
Осторожно, словно она могла его ужалить, он взял записку, развернул. Написанные карандашом слова прыгали перед глазами.
«Умный, дорогой мой сын!
Я не спал всю ночь, все думал, как нам с тобой лучше поступить, и пришел к выводу, что мы с тобой вчера решили неправильно. Но будить тебя мне не захотелось: ты очень хорошо спал.
Я скоро вернусь, как только устроюсь на работу. Будь умным и мужественным, каким ты был всегда, мой мальчик. Помни, что наша мама всегда радовалась тому, что ты ведешь себя так, как положено маленькому мужчине. Слушайся бабушку Настю, она ласковая и добрая.
До скорой встречи, мой мужественный малыш!» Павлик прочитал записку два раза, и только тогда до него со всей ясностью дошел ее смысл, только тогда он действительно понял, что отец обманул его. Он ткнулся головой в постель, прижался лицом к записке, от которой еще пахло папиными руками, и заплакал от одиночества, заплакал беззвучно и горько.
Кланя и Андрейка переглянулись и перебрались с порога поближе к Павлику.
— Ты чего? — спросила девочка, трогая рукой его вздрагивающее плечо.— Обидели?
Павлик вскочил и бросился к двери. Чуть не свалившись с круто поставленной лестницы, спустился на землю и, комкая в кулаке записку, побежал к дому. В узком коридорчике, заставленном кадушками и ведрами, с разбегу натолкнулся на деда Сергея.
Только что умывшийся, дед холщовым расшитым полотенцем старательно вытирал бороду. Поверх вышитых кроваво-красных петухов на Павлика недоброжелательно глянули остренькие, бесцветные глазки. С криком, застрявшим в горле, мальчик остановился на несколько секунд, словно оцепенев, не зная, что делать. Потом как будто волна ненависти приподняла его, сделала выше и сильнее, он изо всей силы размахнулся и бросил в старика скомканной запиской.
— Злой! Злой! — крикнул он с перекошенным лицом и, повернувшись, побежал со двора.
Сзади слышались голоса бабушки Насти, Андрейки; Кланя громко звала его по имени, отчаянно лаял Пятнаш, кудахтали куры. Павлик ни разу не оглянулся. С дороги он свернул по какой-то тропинке в лесную чащу, потом тропинка исчезла, словно растаяла, и он побежал по лесу без всяких дорог, натыкаясь на кусты и деревья, царапая лицо и руки.
Сколько времени он так бежал, как далеко оказался от кордона — кто знает. Остановился, только совсем выбившись из сил, остановился и повалился в траву. Прижимаясь щекой к прохладной, влажной земле, со страхом прислушался.
Но все было тихо, ни один тревожный звук не нарушал лесного покоя. Деловито жужжала пчела, где-то бормотала вода, ласково плескалась вверху листва, просеивая вниз зеленоватый солнечный свет.
Сначала эти звуки заглушали для Павлика стук его собственного сердца, шум крови в ушах, потом они стали отчетливее, слышнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Не замеченный никем, Иван Сергеевич постоял, не входя во двор, у ворот, всматриваясь в сына. В последние дни мальчик очень повзрослел, стал еще больше похож на мать, какой она была последний год,— те же заострившиеся черты лица, тот же остановившийся взгляд, как будто видящий что-то далекое; недетская и недоуменная печаль. У Ивана Сергеевича больно сжалось сердце: придется уехать, а сына оставить пока здесь — другого выхода нет. Надо зарабатывать себе хлеб, нельзя садиться отцу на шею. Еще хорошо, что можно оставить ребенка, здесь он, конечно, не умрет с голоду.
Подоив, бабушка взяла глиняную кружку, зачерпнула из подойника молока.
— На-ка, испей, маленький... Ишь в личике-то у тебя ни кровинки нету.
Павлик посмотрел благодарными глазами, взял кружку, выпил. Бабушка присела рядом, вздохнула.
— И ручонки совсем тоненькие, вроде прутиков. Еще налить?
— Спасибо, бабуся.
— Вот и станем мы теперь с тобой жить, старый да малый... Я тебе прежние Ванины рубашоночки перешью, ладно? А то мне одной тут скушно куда как... Дедушка Сергей, он неразговорчивый, иной день ни слова от него не дождешься, все больше молчком... А ты его не бойся, он строгий, но справедливый. Горя тоже не кружкой, а иной год ведром пили — вот он и задубел сердцем. А тебя он полюбит, это уж я знаю... родной ведь, не чужой...
— А где он, бабуся? — робко спросил мальчик.
— А на пасеке, с пчелами управляется... И вот ведь чуда какая: с пчелами-то он поговорить куда как горазд... Я это приду тишком, затаюсь возле, вот и слышу, как он с ними про жизнь тары-бары расписывает... А к людям крутой...
Иван Сергеевич вошел во двор. Пятнаш встал, зазвенел цепью.
— Куш ты! — прикрикнула бабушка и повернулась к сыну.— С родными деревьями ходил здоровкаться, Ваня? Боже ж мой, и ты-то худущий какой — одни мослы... Ну да я тебя на одних картохах и то подыму...
— Не успеете, мама,— вздохнул Иван Сергеевич.— Завтра утром уеду.
Павлик встал с крыльца, тревожно посмотрел на отца:
— А я?
— А ты останешься, сынок...
— Куда же это ты? — строго спросила бабушка Настя.— И не пущу, не думай.
— Пойду в лесничество, может, возьмут лесосеки отводить на таксацию. Хоть паек получать буду...
— А что ж,— секунду подумав, оживилась бабушка.— Ведь и правда. Тут, сказывают, Ванюша, теперь всему лесничеству американы паек давать посулились. И муку белую, и сахарин, и всего-всего...
— Да, слышал,— кивнул Иван Сергеевич.
— И вот что-то никак я, старая, в толк не возьму, Ванечка...
Все мы будто бы американов этих последними словами ругали, а на поверку выходит — очень даже прекрасные люди. Не оставляют нас в голодной беде, не дают сгибнуть... Чужие-чужие, а помощь оказывают... Значит, с богом в сердце люди, не супостаты... Дай им бог...— Бабушка широко перекрестилась.— А это ты верно, Ванюша. Глядишь, работу-то могут тут же поблизости назначить. А что отец суровится — не бери во внимание. Никак он тебе обиду ту не может стерпеть. Да он теперь-то, по летнему времени, и дома, почитай, не бывает: то лес, то пасека. Пойдем, пока его нету, я вам ужинать соберу...
Кряхтя, бабушка встала, взяла подойник, пошла в дом.
Павлик схватил отца за руку, ладошки у него были горячие.
— Я с тобой! Я не хочу тут! — На глаза у него набежали слезы.
— Нельзя, сын... Вот устроюсь, тогда заберу... А сейчас тебе здесь хорошо будет...
Сквозь щели в крыше сеновала сочился синеватый призрачный свет, все в этом свете казалось нереальным, словно жил Павлик не в настоящей жизни, а в какой-то странной медлительной сказке, где спала вся земля, и люди спали, и звери, и все птицы.
В распахнутом настежь четырехугольнике лаза на сеновал стоял, мерцая, тот же призрачный свет, и на фоне неба, зеленоватого, словно бутылочное стекло, вздымался черный решетчатый силуэт пожарной вышки, он напоминал Павлику силуэт Эйфелевой башни,— Павлик видел его много раз у бабуки Тамары на поблекшей картине над тахтой. Бабука Тамара любила смотреть на этот силуэт и рассказывать Павлику о днях своей молодости, когда все было не так, как теперь, все было лучше, умнее, честнее.
Душно и незнакомо пахло на сеновале свежескошенным сеном, кисло — овчинным тулупом, который бабушка Настя дала Ивану Сергеевичу, чтобы укрыться, «ежели засвежеет на заре».
Павлик пристально смотрел в синий квадрат двери, на одинокую звездочку, неслышно летевшую над землей, слушал мерное дыхание отца и думал о том, что, если отец долго не вернется на кордон, он, Павлик, убежит отсюда, уедет назад в Сестрорецк и будет, пока не вырастет, жить с бабукой Тамарой,— здесь ему все чужие, странные и говорят как-то смешно и не всегда понятно. Потом, когда Павлик вырастет, он обязательно приедет сюда и найдет отца, седого и маленького, как дед Сергей, и скажет ему: «Поедем-ка, старина, на моем корабле, я теперь капитан, и у меня много, сколько хочешь, хлеба и булок, и много сахара, и всего-всего. Ешь, не стесняйся, теперь не будем голодать и менять на куски дорогие мамины платья». Потом лицо отца вытеснилось беловолосой головенкой Клани, девочка смотрела на Павлика синими глазами с предельной доверчивостью и любопытством и смеялась, показывая щербатый зуб. Потом оказывалось, что это вовсе не Кланя смеялась, а плескал, выбиваясь из-под камней, лесной родничок, колыша нежно-зеленые травы, и Павлик снова пил холодную, обжигающую рот воду. От холода ломило зубы и голова наполнялась чистым, прозрачным звоном. А еще потом оказывалось, что это не ручеек, а колокол на деревенской колокольне, мимо которой они шли и где шесть мужиков, напрягаясь изо всех сил, пытались столкнуть с места телегу, на которой стоял некрашеный гроб...
— Не спишь, сын?
И опять перед глазами звезда в зеленоватом небе, и черный силуэт вышки, и душный, пряный аромат сена.
— Нет, папа.
— Давай немного поговорим. И сквозь сон:
— Давай, старина, поговорим.
Иван Сергеевич приподнялся на локте, заглянул сыну в лицо. Оно было видно смутно — только черные бархатные полоски бровей и отражения звезды в сонной глубине глаз.
— Как ты сказал, сын?
— А?
— Что ты сказал?
— Я сказал: давай поговорим...
— А-а-а... мне послышалось... Я ведь завтра уйду, ты, наверно, еще будешь спать... а мне хочется с тобой поболтать... Ты ведь у меня мальчик умный, ты все понимаешь...
— Понимаю...
— Вот и хорошо. Поживешь пока здесь...
Павлик потянулся к отцу, прижался головой к плечу.
— Не оставляй меня здесь. Я боюсь его!
Иван Сергеевич помолчал, поглаживая вздрагивающей рукой голову сына. Потом тихо спросил:
— Ты хочешь, чтобы мы оба умерли?
Павлик долго не отвечал, всхлипывая и вздрагивая.
— А почему он злой? Почему он так? Что я ему сделал?
Павлик сел и сквозь слезы смотрел в дверь сеновала. У звезды, переместившейся к левому косяку, теперь были длинные-длинные лучи, наверно от Павликовых слез.
— Он не на тебя злой,— негромко сказал Иван Сергеевич.— Это я его когда-то обидел... Я же тебе говорил.
— Расскажи еще. Чтобы я знал все,— требовательно сказал Павлик.— А иначе... иначе я убегу отсюда... совсем...
— Ну хорошо,— вздохнул Иван Сергеевич после некоторого раздумья.— Дедушка Сергей не хотел, чтобы наша мама была моей женой... А я его не послушал... вот и все...
— А почему он не хотел?
— Видишь ли... он верит в особого бога... он — старовер, это так их здесь называют... их бог не разрешает людям курить, пить вино, играть на сцене... ну и другое... А наша мама, она же была актрисой. У нее был талант, она не могла бросить сцену... Мы с ней приехали, а дедушка ее выгнал. И я тоже уехал... Понимаешь, какая история? Мы с мамой ничего плохого не сделали, ни в чем ни перед кем не виноваты... Вот потому-то
я и должен уйти: я не могу есть его хлеб, если он на меня так сердится. И тебе лучше будет, когда я уеду. Он станет добрее...А потом мы снова встретимся, и уже тогда всю жизнь — вместе.
Павлик долго смотрел на звезду, потом спросил:
— Тебе, значит нельзя, а мне можно? Но я тоже не хочу у него жить, раз он не любил маму. Как ты этого не понимаешь?
Отец вздохнул.
— Понимаю, сын...
— Я тоже не хочу есть его хлеб, раз он такой злой! Я не люблю злых! Я тебя люблю, папочка. Ведь теперь у меня никого нет... И у тебя тоже... Мы всегда должны быть...— Уткнувшись лицом в плечо отца, Павлик заплакал.
Иван Сергеевич молча гладил его по голове, по плечам, по спине.
— Ну, успокойся, сын... Ну хорошо, не уеду...
— Не уедешь? Правда, не уедешь?
Крепко обхватив руками шею отца, вытирая о его плечо мокрые от слез щеки, Павлик успокоился и уснул.
Но когда он проснулся, отца рядом не было.
Вначале Павлик не испугался, ведь Иван Сергеевич мог проснуться раньше и спуститься во двор, уйти в дом, отправиться бродить по лесу. Не мог же он обмануть Павлика — он никогда его не обманывал. И, сонно посмотрев по сторонам, Павлик, еще связанный ощущениями только что ушедшего сна, опять закрыл глаза и опять оказался в том странном мире, где правда и неправда так причудливо переплетаются, где становится возможным самое невозможное.
Он лежал неподвижно и, притаившись, ждал, ощущая на своем лице горячий лучик солнца, пробившийся сквозь щель в крыше или в стене.
Сонно кружилась земля и куда-то плыла, неслась в дали, которых не станет, когда проснешься, и жужжание залетевшей на сеновал мухи незаметно становилось одной из песенок французского граммофона бабуки Тамары...
Второй раз его разбудил лукавый и дразнящий смех Клани. Он потянулся, открыл глаза.
Андрейка и Кланя сидели на пороге сеновала, ярко освещенные утренним солнышком.
— И-хи-хи-хи,— тоненько смеялась Кланя, и за ее светлыми ресницами как будто переливалась голубая вода.— Он все спит!.. А мы уж на огород ходили, картошку с мамкой окучивали... И-хи-хи-хи... Лодырь, лодырь...
— Он не лодырь, он — гость...— перебил сестру Андрейка.— Гостям всегда полагается так спать... Позабыла, что ли, как тетка Матрена запрошлый год приезжала? Только и знала, что спала да подсолнышки грызла...
— Ага! — готовно подхватила Кланя.— С полмешка изгрызла, прорва!
— Зачем ты так про нее? — строго спросил Андрейка.
— А это не я... Это дедушка Серега сказывал, как уехала.
— А его какое дело? — насупился Андрейка.— Семечки-то вовсе и не его были, наши...
— А я знаю зачем?
— Ох и дура ты, Клашка,— сказал Андрейка и щелкнул сестру пальцем по лбу,— всегда болтаешь, чего не след.— И повернулся к Павлику: — Пошли искупаемся. Сейчас самая вода! И удочки заберем — рыбалить потом будем. Может, поймаем чего...
— Карасей бы! — захлопала ладонями Кланя.— Они знаешь какие вкусные! Так бы и день и ночь ела!
Сладко потянувшись, Павлик сел на своей постели из сена, прикрытого одеялом. И только тогда на пустующем отцовском месте увидел сложенную квадратиком бумажку. И сразу ощущение тревоги сдавило его сердце. Еще не прочитав записку, он уже догадался о ее смысле, о том, что он обманут, что остался один.
Осторожно, словно она могла его ужалить, он взял записку, развернул. Написанные карандашом слова прыгали перед глазами.
«Умный, дорогой мой сын!
Я не спал всю ночь, все думал, как нам с тобой лучше поступить, и пришел к выводу, что мы с тобой вчера решили неправильно. Но будить тебя мне не захотелось: ты очень хорошо спал.
Я скоро вернусь, как только устроюсь на работу. Будь умным и мужественным, каким ты был всегда, мой мальчик. Помни, что наша мама всегда радовалась тому, что ты ведешь себя так, как положено маленькому мужчине. Слушайся бабушку Настю, она ласковая и добрая.
До скорой встречи, мой мужественный малыш!» Павлик прочитал записку два раза, и только тогда до него со всей ясностью дошел ее смысл, только тогда он действительно понял, что отец обманул его. Он ткнулся головой в постель, прижался лицом к записке, от которой еще пахло папиными руками, и заплакал от одиночества, заплакал беззвучно и горько.
Кланя и Андрейка переглянулись и перебрались с порога поближе к Павлику.
— Ты чего? — спросила девочка, трогая рукой его вздрагивающее плечо.— Обидели?
Павлик вскочил и бросился к двери. Чуть не свалившись с круто поставленной лестницы, спустился на землю и, комкая в кулаке записку, побежал к дому. В узком коридорчике, заставленном кадушками и ведрами, с разбегу натолкнулся на деда Сергея.
Только что умывшийся, дед холщовым расшитым полотенцем старательно вытирал бороду. Поверх вышитых кроваво-красных петухов на Павлика недоброжелательно глянули остренькие, бесцветные глазки. С криком, застрявшим в горле, мальчик остановился на несколько секунд, словно оцепенев, не зная, что делать. Потом как будто волна ненависти приподняла его, сделала выше и сильнее, он изо всей силы размахнулся и бросил в старика скомканной запиской.
— Злой! Злой! — крикнул он с перекошенным лицом и, повернувшись, побежал со двора.
Сзади слышались голоса бабушки Насти, Андрейки; Кланя громко звала его по имени, отчаянно лаял Пятнаш, кудахтали куры. Павлик ни разу не оглянулся. С дороги он свернул по какой-то тропинке в лесную чащу, потом тропинка исчезла, словно растаяла, и он побежал по лесу без всяких дорог, натыкаясь на кусты и деревья, царапая лицо и руки.
Сколько времени он так бежал, как далеко оказался от кордона — кто знает. Остановился, только совсем выбившись из сил, остановился и повалился в траву. Прижимаясь щекой к прохладной, влажной земле, со страхом прислушался.
Но все было тихо, ни один тревожный звук не нарушал лесного покоя. Деловито жужжала пчела, где-то бормотала вода, ласково плескалась вверху листва, просеивая вниз зеленоватый солнечный свет.
Сначала эти звуки заглушали для Павлика стук его собственного сердца, шум крови в ушах, потом они стали отчетливее, слышнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27