https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/blanco-dalago-6-37094-grp/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..»
Глупые мысли! Дворцы, цветы, а на тротуарах лежат полумертвые и мертвые люди, и по ночам, наверно, кто-то в брезентовых рукавицах грузит остывшие тела на ломовую телегу и увозит за город...
В Петрограде последнее время на Юлину карточку давали четверть фунта хлеба — она умерла, а Иван Сергеевич еще несколько дней продолжал получать этот паек. Здесь, наверно, даже этого не будет. Ведь для того, чтобы получать паек, надо поступить на работу, а где ее тут найдешь, работу? Нет, конечно, вся надежда на старика. Пусть проклял и выгнал из дому, но ведь тогда все было по-другому, тогда еще не было Павлика...
А Павлик стоял рядом с отцом, держась тоненькими, худыми пальчиками за стальной прут, защищающий стекло, смотрел на незнакомый город и видел и не видел его.
Трамвай, скрежеща тормозами, резко шел под уклон, дома тоже бежали вниз, и над их пыльными, красными и зелеными крышами, над опаленной зноем листвой тополей раскинулась, уходя до самого края земли, голубая ширь. Дрожало и струилось текучее марево зноя, сдвигая и искажая далекие дома и деревья, плавя и острова, и желтовато-коричневую полосу правого берега, и выше по течению голубые, едва различимые — а может быть, это облака? — силуэты невысоких гор.
— Пап!
— Что, сынка?
— А мама была здесь? Видела ее?
— Кого?
— Ну, Волгу.
— Не знаю.
— Неужели не видела?
Трамвай на поворотах резко швыряло из стороны в сторону, люди валились друг на друга, хватались за вещи и стены вагона, и на лицах у всех лежал налет тоски, серой, как пыль, покрывшая улицы и дома этого большого, некрасивого и неряшливого города на берегу прекрасной реки.
У самых пристаней трамвай остановила драка. Дрались два мальчугана, ровесники Павлика, лет по восьми, по девяти — не больше, худенькие, оборванные, дрались остервенело, прямо на трамвайных путях, не обращая внимания на крики столпившихся кругом людей, не слыша настойчивых звонков трамвая.
Трамвай остановился, не дойдя до остановки. Вожатый выскочил из вагона, хотел разнять мальчишек, отбросить их с трамвайных путей. Слепые от слез и ярости, два маленьких грязных тела катались на раскаленных булыжниках, в прорехах рваной одежонки мелькали клочья темного, почти черного загорелого тела, лица малышей были исцарапаны, и из носов текла кровь.
А вокруг драчунов стояли люди, стояли и смотрели на то, как мальчишки, извиваясь на земле, тузили друг друга. Павлик тоже смотрел — он никогда не думал, что можно драться с такой самозабвенной яростью.
Мальчишки катались по мостовой, и каждый из них старался оттолкнуть другого от валявшейся на земле арбузной корки. Павлик сначала не догадался, что мальчишки дрались именно из-за этой, уже вывалянной в пыли корки, на розовой мякоти которой были видны следы чьих-то зубов. Он понял это только тогда, когда увидел, с какой жадностью худая рука одного из драчунов попыталась схватить корку.
Но в этот момент кто-то громко и зло крикнул над головой Павлика:
— Эй, вы! — И большая нога в пыльном ободранном лапте растоптала арбузную корку.— Эй, вы-ы-ы-и! Люди!
И, словно очнувшись, мальчишки отпустили друг друга и ошалело посмотрели кругом: на огромный лапоть, наступивший на корку, на столпившихся кругом людей. Один из мальчишек, светловолосый и светлобровый, с чудесными серыми глазами, вытирая тыльной стороной ладони кровь из-под носа, виновато сказал:
— А зачем он? Я первый увидел...
Человек в лаптях, огромный, бородатый, с нетерпеливой яростью втаптывал в пыль грязное месиво, оставшееся от арбузной корки.
— Господи, до чего люди дошли! — вздохнул кто-то в толпе, и, словно слова эти были сигналом, все бросились к пристаням, к деревянным баржам, к лениво покачивавшимся у берега лодкам.
Пароходик «Даешь мировую революцию» был старенький, весь дребезжащий и трясущийся на ходу, крашенный много лет назад, наверно, задолго до революции: потускневшая краска во многих местах облупилась, слезла, и из-под нее выглядывало ржавое, говорящее о старости железо. А само имя парохода, написанное, видимо, совсем недавно — ярким суриком по замазанному белилами старому названию,— походило на яркую заплату, пришитую на потрепанное рубище.
Из случайно услышанного разговора Павлик узнал, что раньше, до революции, пароход этот принадлежал какому-то Самолетскому товариществу и назывался «Генерал Скобелев», в гражданской войне принимал участие то на стороне красных, то на стороне белых, сотни раз садился на мели на Отрадненском перекате, а один раз даже потерял на ходу лопасть руля.
Пароход шел вверх по течению. Старенькие, черного прогнившего дерева плицы трудолюбиво и старательно загребали вспененную воду. За кормой зеленая, с радужным отливом вода вздувалась двумя живыми, зеленовато-белыми волнами; они бежали и бежали со стеклянным шелестом, сверкая и переливаясь, отражая солнце, ласково облизывали борта. Небольшая лодчонка, привязанная за кормой, прыгала и крутилась на волнах, словно хотела сорваться с привязи и убежать.
Вода без конца пела и мурлыкала что-то. В ее песне Павлику слышался и смягченный чугунный речитатив колес, и дребезг трамвая, и приглушенные, как бы отступившие вдаль человеческие голоса, которые все эти дни звучали вокруг него. Обрывки слов и фраз летели мимо уха, чуть-чуть задевая его и не доходя до сознания; волны все вздымались и вздымались из-под стареньких плиц, зеленовато-прозрачные, наполненные тысячами, а может быть, и сотнями тысяч пронизанных солнцем воздушных пузырьков, поднимающихся из прозрачной глубины.
А дальше от парохода вода лежала спокойная, подсиненная небом, сбрызнутая солнечным блеском. А еще дальше, у самого берега, в воде сквозили перекошенные отражения деревьев, гор, обрывистых береговых склонов. И отмели лежали, вытянувшись тонкими желтыми стрелами, легко вонзавшимися в податливое серебро реки, и красные и белые бакены охраняли с обеих сторон путь парохода. Плыла утлая лодчонка, с весел каплями ртути срывалась вода, и бородатый босой человек в засученных по колено штанах и в широкой, порванной на макушке соломенной шляпе, защитив ладонью глаза, хмуро всматривался в пароход. В лодке лежали остро отточенные колья и рыболовная сеть. А на носу сидел совсем голый, со сверкающим мокрым бронзовым телом маленький мальчишка и тоже смотрел из-под ладошки на пароход. По его смуглому точеному лицу скользили голубые и желтые отсветы отраженного водой солнца. Ощущение странного, никогда раньше не испытанного покоя охватило Павлика и заставило его без конца смотреть и смотреть в зеленую живую воду и без конца слушать ее стеклянный певучий щебет. Казалось, кто-то чуткий и нежный где-то далеко-далеко тихонько и бережно трогает кончиками пальцев клавиши рояля.
А если смотреть вперед, туда, куда уходила река,— там синее, уже поблекшее от зноя небо сливалось с землей и водой. И в воде отражались и нетерпеливо плыли неизвестно откуда набежавшие облака, и опять нельзя было понять, где кончается земля. И только если над рекой, косо чертя острым крылом, пролетала чайка — их на пароходе кто-то смешно назвал мартынами — и ее отражение скользило внизу, угадывалась почти неразличимая грань, разделявшая воду и небо.
Павлик смотрел и слушал как завороженный и только изредка оглядывался; тогда он видел деревянную, выбитую тысячами ног палубу пароходика, видел людей на ней; они лежали на мешках и на узлах одежды и безучастно смотрели на расстилавшуюся вокруг красоту и не замечали ее, как будто ее и не было. И лениво, уже без надежды, говорили о хлебе и о муке, о Ташкенте и Коканде, о пайках, которые будто бы выдает АРА.
— Американцы, они, слышь, богато живут... У кажного автомобиль...
— Это чего же такое?
— А машина такая замест лошади... Ну там на базар съездить аль на мельницу... Вроде вот как пароход, только на колесах...
— И у кажного, говоришь?
— Ежели брешут, стало быть, и я брешу... А только сам посуди: мука белая как снег... и порошки яичные... и сало вот этакое, в ладонь толщиной,— бекон называется...
— Ну конешно... От этакого богачества и помочь можно. И кажный помог бы... Американы — они же люди... Ну, воевали мы с ими, так что же теперь — и помочь нельзя? Чай, тоже христиане, в одного бога веруем...
— А пайки-то всем станут давать?
— Да уж дают...
— Божа ж ты мой! Неужли правда? Неужли услышал, господи?
И в равнодушных голосах появлялась надежда и сила, и в глазах, безучастно смотревших на Волгу, таяла голодная тоска.
На самой корме, повернувшись спиной к пароходу, сидел бородатый мужичок и, таясь от всех, зажав между коленями полуспелый арбуз, старательно выскребал его мякоть деревянной обгрызенной ложкой и, согнувшись над арбузом, торопливо глотал. Павлик смотрел, как при каждом глотке почти судорожно напрягалась спина мужика, как он иногда, воровато кося глазом, посматривал назад, как потом с сожалением посмотрел на свет сквозь оставшуюся у него в руках арбузную корку и, покрутив головой, торопливо спрятал в свою котомку...
Опять проплыла мимо рыбачья лодка, в ней сидели мужчина и женщина; на пароход они даже не посмотрели.
— Эй, рыбаки! — крикнул кто-то с парохода.— Рыбки продажной нету ли?
С лодки не ответили, она проплыла мимо.
В короткой тени палубной надстройки рядом с отцом Павлика сидел худой попик в поношенной черной ряске, с глубоко посаженными коричневыми глазами, источавшими мягкий свет, в темной вылинявшей шляпе с осевшими, обвисшими полями. И рядом — низенький злой человек с пепельно-серым, перекошенным лицом, с клочковатой бородкой, которую он то и дело нервно подергивал, в расстегнутой на груди косоворотке. Голая костлявая грудь, поросшая рыжеватыми волосами, выпирала в вырез рубахи; за ключицы, казалось, можно было ухватиться рукой.
Они спорили о чем-то, браня друг друга. Павлик стал прислушиваться к их голосам. Попик с кроткой, но с трудом сдерживаемой злостью утверждал, что все беды на земле — и голод и засуха — от «чрезмерной», как он говорил, науки, от непослушания богу...
— Вспомните: «Во многом познании многая печали, и тот, кто умножает познание, умножает скорбь». А вы против бога восстали, все попрали и потоптали, вот бог и отказался...
— Ну хорошо,— ядовито усмехался собеседник попика с перекошенным лицом.— Мы — отступники. Мы отказались от бога, а вы-то тут при чем? Вас-то за что ваш господь карает? Почему вы и тысячи тех, кто не отказался от бога, умирают с голоду?
Попик показывал мелкие остренькие зубы:
— А за вас. За ваши грехи страдаем...
Замолчали. Попик достал из кармана ряски сухую корочку зеленоватого — с лебедой — хлеба и долго сосал ее, глядя прямо перед собой. Потом сказал:
— И спасают нас от неминуемой гибели по его святой воле истинные христиане,— именно они протягивают гибнущей России руку помощи, бескорыстной и святой.
— Это вы о ком?
— О тех, кого вы в гордыне и ненависти своей почитали и почитаете врагами русского народа. Про АРА слышали? И белая мука, и сахарин, и бекон, и сгущенное молоко, и всякая одежда, и обувь. Все это на нескольких океанских пароходах прибыло из Америки. Вот он, бог, даже вам, отступникам, протягивает свою незлобивую руку.
— Который раз слышу про это АРА,— несмело вмешался в разговор отец Павлика.— Что это такое?
— Американо-русская ассоциация! — готовно отозвался, поворачиваясь к Ивану Сергеевичу, попик.— Мы их на чем свет костим, нет такого бранного словак которое наши «товарищи» не бросили бы им в лицо, а они — вот... Гуманисты! Протягивают бескорыстную руку.
Попик говорил, взволнованно блестя своими горячими красивыми глазами,— на его голос один за другим подходили люди.
— А... за какие же, скажем, деньги, батюшка, извиняйте за вопрос? — спросил старичок с изъеденным оспой лицом.— За нонешние аль, может, скажем, за николаевские? А?
— Бесплатно! — громко и торжественно, словно произнося проповедь, ответил попик и с победной улыбкой оглянулся на своего „соседа в косоворотке.— Бесплатно, братие! Потому что для бога все христиане равны, все его чада, все дети...
Потом Павлик опять смотрел и слушал воду, и у него было такое ощущение, как будто и солнечный свет, и пронизанная солнцем вода, и облака — все это движется не мимо него, а сквозь него, словно он стал бестелесным, прозрачным, словно вдруг вся нестерпимая боль, стоявшая в сердце все эти дни, и темные мысли, и темные желания, и сны — все отодвинулось, отошло.
— Папа,— шепотом сказал он,— я хочу есть.
Отец отдал Павлику последнюю корочку, оставшуюся от матросской краюшки. И, глядя, как сын ест, думал, что, вероятно, правы были доктора, сказавшие ему после смерти Юли: «Если хотите, чтобы мальчик выжил, увезите его отсюда».
Пристани не было, вместо нее у невысокого песчаного обрыва на двух вынесенных на берег якорях стояла полуразвалившаяся, давно не смоленная баржа, до сих пор, однако, пахнувшая рыбой и солью. В дощатом, наскоро сбитом сарайчике на берегу жили двое: оборванец матрос и обрюзгший, всегда и всем недовольный «капитан», начальник пристани, продававший пароходные билеты. Это был тощий нескладный человек в казацкой фуражке, в огромных галифе, с бельмом на глазу.
Прибытия парохода ждало на берегу десятка два таких же изможденных, худых людей, на каких Павлик уже вдоволь насмотрелся за время пути. Серая, рваная одежонка висела на тощих телах, как на огородных пугалах, за плечами — котомки и мешки, в глазах или лихорадочное, сумасшедшее беспокойство, или предельное равнодушие ко всему, словно люди уже смотрели на все происходящее с того света. Двое детишек на тоненьких ножонках, с выпученными животами стояли у сходней и, сунув в рот пальцы, смотрели на пароход.
Пароходик сипло прогудел три раза и боком ткнулся в баржу, она заскрипела и полезла на берег, а с берега в лицо Павлику пахнуло раскаленной землей и какой-то мятной горечью — потом он узнал, что так пахнет разогретая солнцем полынь.
Павлик и его отец сошли на берег, вместе с ними сошел и попик. У него была плетенная из лыка котомка на веревках — с такими котомками когда-то ходили по селам коробейники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я