https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-funkciey-bide/
..
Афанасий Серов, ехидно посмеиваясь в рыжую бородку, подошел и встал рядом с Глотовым. В руках у него был топор.
— Поджила голова-то, Павлыч? — спросил он.— Это тебе, стало быть, наука: не ходи без берданы в гости...
— Так ведь иной раз и бердана не поможет! — подхватил, подмигивая, Глотов.— Тут ведь дело какое? А? Глядишь, ненароком дерево на лысину свалится, а то ночью споткнешься да в яму угодишь. А?
Павлик стоял в стороне и слушал. В голосах Глотова и Серова звучало откровенное издевательство, но дед Сергей словно не замечал, не слышал его.
— Билет лесорубочный предъяви! — глухо и недобро сказал он Глотову.
— Как же! Как же! — преувеличенно засуетился тот.— Мы порядочек знаем, мы без закону никуда, ни шагу! — Усмехаясь, он полез в боковой карман пиджака, но достал оттуда сначала не документы, а большой никелированный револьвер «смит-вессон» и, поглядывая на деда Сергея, переложил револьвер в другой карман.— Это, видите ли, на всякий случай... А? А то, говорят, по лесам теперь фулиганов развелось — страсть! А билетики лесорубочные — они вот! Мы закон завсегда уважаем... Помню, вот так же в двенадцатом годе...
Но дед Сергей не стал слушать дальше. Просмотрев билеты, он глубоко спрятал их в карман штанов и тяжело пошел прочь. Глотов и Серов переглянулись, захохотали.
— Кончилось царство! — сказал, облизнув губы, Серов.— Сколько лет он из православного народу жилы тянул, лешак этот!
Дед не оглянулся. Павлику показалось, что он просто не слышал. Старик шагал, глубоко вобрав в плечи голову, глядя в землю, его еще по-утреннему длинная тень ползла впереди по тропинке.
А через полчаса Павлик увидел, как упало первое дерево.
Это был довольно большой дубок, в два Павликовых обхвата. Человек шесть лесорубов, сменяя друг друга, долго возились, склонившись у подножия дерева, с трудом таская из стороны в сторону пилу, посыпая притоптанную траву светло-коричневыми опилками. Павлику казалось, что при каждом движении пилы из-под ее зубастого острия со свистом брызжут тоненькие струи желтой древесной крови.
Глотов то бегал по поляне, распоряжаясь расчисткой места под пилораму и дорогу, то останавливался возле пильщиков и, картинно подбоченясь, запрокидывая голову и выставив вперед кадык, глядел вверх, на крону дерева. Один раз одобрительно похлопал дерево рукой и с удовлетворением сказал Серову:
— Кубометра три первосортной клепки, я так понимаю. А? Но дубок не хотел поддаваться, не хотел так скоро погибать.
Когда пила на две трети вошла в ствол, ее зажало: подпиленная часть ствола осела и придавила пилу, ее невозможно было потянуть ни в ту, ни в другую сторону. Отполированные человеческими ладонями рукоятки пилы торчали из древесного ствола, чуть покачиваясь вверх и вниз, и в такт этим движениям то взблескивал, то погасал кусок видимой из ствола стали.
— Забивай клин! — распорядился Глотов.
В пропиленную щель забили большой черный железный клин — пила освободилась.
— Пошли!
Павлик, Андрейка и Кланя стояли поодаль, глядя, как пилят дерево. Павлику казалось невозможным, чтобы дерево это упало, чтобы оно опрокинулось на землю. А пила все вжикала и весело поблескивала, глубже врезаясь в ствол.
— Подрубай! — скомандовал Серов.
И два топора, словно остроугольные осколки стекла, взлетели вверх, мелькнув в прорвавшемся сквозь листву солнечном луче, резанули глаз нестерпимым блеском, и сначала коричневые куски дубовой коры, а потом — желтые щепки, будто куски живого мяса, полетели на землю. И ствол могучего дерева впервые дрогнул; дрожь эта пробежала по стволу снизу вверх, передалась ветвям и вершине дерева; тревожно, совсем не так, как она шумит под ветром, залопотала листва. Топоры с двух сторон делали свое дело, и листья дерева трепетали все сильней и сильней, у подножия дерева желтые куски щепья громоздились уже
целой кучкой, а вершина дерева, касавшаяся, казалось, самого неба, уже не трепетала тревожно, а в ужасе кидалась из стороны в сторону, призывая на помощь.
— Береги-и-ись!
Что-то треснуло, надломилось внутри дерева, оно покачнулось. Лесорубы отпрянули от ствола и; запрокинув головы, все до одного смотрели вверх, на раскачивавшуюся вершину.
— Пошел! Пошел!
И дерево, скособочившись, сначала медленно, а затем все ускоряя движение, стало опрокидываться на землю. Павлику казалось, что и небо вслед за вершиной дуба валится на землю, увлекаемое этим стремительным, смертельным падением. Дерево рухнуло, вытянув к земле сучья, словно зеленые руки, которыми оно защищалось от гибели. Эти сучья первыми уперлись в землю и хрустнули, как хрустит подвернувшаяся при падении рука, полетели в стороны обломки ветвей, взметнулось при ударе зеленое пламя листвы, и ствол тяжело ударился о землю и врезался в нее. Земля загудела от удара, задрожала. И в такт этой дрожи трепетала, замирая и затихая, листва. И когда листва застыла, неподвижная, окоченевшая, громкий голос Глотова крикнул:
— С почином, стало быть, братцы!
Локомобиль привезли только к вечеру. Он был похож на маленький паровоз, снятый с колес и поставленный на широкие деревянные полозья. В гигантские сани было впряжено шесть пар лошадей. Вокруг них с криками и кнутами, хватаясь за постромки и подпирая локомобиль плечами, суетились возчики.
Лесную дорожку, по которой Павлик пришел в Стенькины Дубы, за день расширили, корни дубов, выползавшие на нее и напоминавшие змей, вырубили. По этой-то обезображенной дороге черный локомобиль, поблескивая круглым глазом манометра, чуть покачивая трубой, плыл, оседая из стороны в сторону на неровностях почвы. Лошади, хотя это и не были истощенные бескормицей крестьянские лошаденки, выбивались из сил, надрывались, блестя мокрыми крупами и просящими пощады глазами, всей грудью ложась в хомуты, тяжело, с храпом, дыша.
— И-э-ей, милай, еще наддай, еще чуток! — как взмах кнута, вился над ними тонкий певучий тенорок. И железная машина, утыканная чешуей заклепок, все ближе подползала к кордону, остро сверкая своим единственным глазом.
Для локомобиля недалеко от кордона уже расчистили площадку — именно здесь вначале и должна была встать приводимая им в движение пилорама. Из ветвей срубленных деревьев несколько лесорубов сооружали шалаши — в них собирались жить те, для кого ежедневно ходить ночевать в Подлесное было не под силу.
В сумерки, когда измученные лошади втащили локомобиль на приготовленную для него площадку, здесь, у шалашей, уже горели костры, возле них сидели и лежали выбившиеся из сил люди. Неровные, прыгающие отсветы пламени текуче ложились на вытоптанное людьми пространство, на могучие, поверженные на землю стволы дубов, на притаившийся, еще не тронутый топорами и пилами лес.
Павлик весь день просидел невдалеке от лесорубов, не в силах двинуться с места. Вечером он, словно заколдованный, со страхом смотрел, как вспыхивает пламя в круглом глазу подползающего локомобиля, как играют отсветы пламени в окнах кордона. Ему казалось, что дом изнутри охвачен пламенем, ищущим и не находящим выхода, и это было так страшно, что даже не было сил плакать.
В сумерки Павлик пошел бродить вокруг становища лесорубов. Еще горели, потухая, костры, и Павлик с горечью думал о дедушке Сергее: ведь еще совсем недавно он никому не разрешал разводить в лесу костры. А теперь даже не показывается на делянке,— видимо, понял всю бесполезность протестов и борьбы.
Задребезжали колеса — это Глотов уезжал ночевать в Подлесное, где он снял комнату у попа Серафима.
Павлик вышел на дорогу и с ненавистью смотрел вслед пролетке, пока она не скрылась за деревьями.
Потом он побрел дальше. У него не было ни сил, ни желания возвращаться на кордон. Вспышки костров долго провожали его, вытягивая впереди него на развороченной лошадьми дороге его длинную тень, освещая тревожным текучим светом стволы стоявших обочь дубов.
Так, без всяких дум, гонимый только какими-то неясными чувствами, преследуемый гаснущими отсветами костров, дошел он до старенькой мельницы. Зачем он шел, куда? — он не смог бы ответить. Боль по умершей маме неожиданно вспыхнула с новой силой, словно было что-то общее между гибелью леса и смертью матери. И это что-то, наверно, было сознание своего бессилия, невозможность восстать против несправедливости, невозможность победить ее.
В заброшенной мельнице тоже оказались люди. Над входом, освещая черные бревенчатые стены, напоминавшие театральные декорации, висел фонарь «летучая мышь». В черной дыре двери, словно в пещере, копошились темные тени. Павлик постоял, послушал. Из долетавших к нему слов он понял, что здесь теперь на время рубки будет склад инструментов и продуктов. На старом жернове у входа лежала чья-то одежда и остро блестело что-то — вероятно, топор или пила.
Позади Павлика в нескольких десятках шагов послышались негромкие голоса: это шли в Подлесное девчата,— видимо, не хотели ночевать в лесу. Стоя в тени, Павлик проводил их глазами. С ненавистью смотрел он на рослую, ладную, в желтой, с цветами кофточке дочку Афанасия Серова; она выделялась среди подруг громким голосом, румяными щеками, веселым смехом,— он заметил ее еще на лесосеке. «Да, эта не голодает»,— подумал он и снова повернулся к мельнице.
С дороги донесся громкий всплеск смеха и голос Серовой:
— А чо? Я бы за него вышла. У него, поди-ка... Смех заглушил конец фразы.
Из черного лаза мельницы вышел высокий, кряжистый человек, посмотрел в сторону удалявшихся девчат и зло сказал:
— А этим кобылам все одно. Хочь светопреставление — у них одно на уме. Тьфу ты, господи!
Когда Павлик, возвращаясь на кордон, шел по лесу, он вдруг подумал о себе: как странно, не правда ли? Ведь он уже совсем не боится теперь леса, ни темноты его чащ, ни таинственного шелеста в кустах, ни крика ночной птицы, шарахнувшейся вдруг из-под самых ног. Словно предстоящая гибель леса сделала его для Павлика родным и близким, о ком знаешь, что он не причинит тебе зла.
Лагерь лесорубов спал. Темными копнами стояли на поляне шалаши, едва освещенные углями дотлевающих костров, на воткнутых в землю кольях у одного из костров сушились чьи-то лапти, кто-то храпел и мычал во сне.
Павлик подошел к локомобилю. Он еще ничего не знал об этой черной машине, кроме ее имени и того, что именно ей предназначено превратить стволы дубов в какую-то там клепку. Локомобиль молчал, чешуя его заклепок была едва различима в полутьме, единственный круглый глаз, казалось, враждебно следил за Павликом. Павлик осторожно прикоснулся кончиками пальцев к железному боку локомобиля — металл был еще теплым от дневного зноя. Железная пасть топки была плотно закрыта круглой дверцей, а дверца прижата толстым металлическим бруском и туго привинчена большим винтом. Невдалеке по лесу бродили стреноженные лошади, привезшие локомобиль, там позвякивали железные колокольчики — боталы (их вешают лошадям на ночь, чтобы они не потерялись) и слышался глуховатый голос сторожа, мурлыкавшего себе под нос нехитрую песенку.
У одного из полупогасших костров сидел сгорбившись сутулый человек. Что-то в его облике было знакомо Павлику, и он, робея, подошел ближе. Сидевший у костра испуганно вскинул голову — это был Шакир. На его худое, костистое лицо падали красные блики, оно показалось Павлику страшным. Но Шакир улыбнулся, приветливо махнул рукой.
— А-а-а... Ето Павлик? Драствуй, драствуй...— Пошевелил палочкой в золе костра и, посмотрев по сторонам, тихо сказал: — Твой бабушка Мариамке два картошка давал. Я костра пек. Сейчас домой несу, Мариам мало-мало кушай...— Улыбнулся, показав длинные, красные от блеска костра зубы.— Ух, хороший твой бабка, золото душа человек. Совсем другой, как дед...— Он выкатил из золы две картошки, взял одну из них в руки и принялся перекидывать с ладони на ладонь, давая остынуть. Понюхал, зажмурился, покачал из стороны в сторону головой.— Ух, хороший какой картошка! Уй!
Ничего не сказав старому татарину, Павлик ушел.
На кордоне было тихо, но бабушка еще не спала. В раскрытую дверь во двор ложился слабый, трепетный свет; на крыльце стояло, мягко блестя, оцинкованное ведро, в которое бабушка Настасья доила корову. От коровника доносилось лязганье замка.
Павлик присел на крылечко, усталый, разбитый, опустошенный. Из полутьмы, призрачно освещенная поднимающейся над вершинами леса луной, вышла бабушка.
— Набегался, милый? Устал?
— А где Пятнаш? — вместо ответа спросил Павлик, не слыша ворчания пса и лязганья цепи.
— А дедушка на пасеку увел. Боится, не ограбили бы пчел,— тогда совсем гибель... Вот и Буренку запереть пришлось — народ-то ведь разный... И время смутное. От голодухи и совесть и бога люди теряют — чего с них спросишь... Вот и самой, видно, не спать ночь-то...
Отца все не было, а ночевать один на сеновале Павлик боялся. Бабушка постелила ему в чуланчике. Он лег, но долго не мог уснуть. Мешало все: и воспоминания, и мысли, и молитвенный шепот бабушки, доносившийся из горницы, где старуха, стоя на коленях, била поклоны. «И ныне, и присно, и во веки веков...» — доносились до Павлика непонятные слова.
Луна поднималась выше, серебрила стекла окна, облицовывала налетом желтоватого света стоявшую на столе миску и кружку, неслышными струями стекала со стола на пол...
Проснулся Павлик от сильного глухого удара о землю, проснулся и сразу понял, что это упало на землю большое дерево,— секунду или две жалобно дребезжало в кухонном окне плохо вмазанное стекло. В окошко, которое, казалось, только что было посеребрено луной, щедрым и властным потоком лился солнечный свет, лился так весело, словно ничего непоправимого не случилось, словно солнце не замечало, не хотело замечать уничтожаемого леса. Вспомнились Павлику слова, сказанные недавно отцом: «Лес, малыш,— это зеленая колыбель человечества. Если бы не было на земле лесов, не было бы и человека!» А теперь эту колыбель уничтожали, и земля отмечала смерть каждого дерева глухим похоронным гулом.
Наскоро одевшись, не умывшись, не позавтракав, выбежал Павлик со двора кордона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Афанасий Серов, ехидно посмеиваясь в рыжую бородку, подошел и встал рядом с Глотовым. В руках у него был топор.
— Поджила голова-то, Павлыч? — спросил он.— Это тебе, стало быть, наука: не ходи без берданы в гости...
— Так ведь иной раз и бердана не поможет! — подхватил, подмигивая, Глотов.— Тут ведь дело какое? А? Глядишь, ненароком дерево на лысину свалится, а то ночью споткнешься да в яму угодишь. А?
Павлик стоял в стороне и слушал. В голосах Глотова и Серова звучало откровенное издевательство, но дед Сергей словно не замечал, не слышал его.
— Билет лесорубочный предъяви! — глухо и недобро сказал он Глотову.
— Как же! Как же! — преувеличенно засуетился тот.— Мы порядочек знаем, мы без закону никуда, ни шагу! — Усмехаясь, он полез в боковой карман пиджака, но достал оттуда сначала не документы, а большой никелированный револьвер «смит-вессон» и, поглядывая на деда Сергея, переложил револьвер в другой карман.— Это, видите ли, на всякий случай... А? А то, говорят, по лесам теперь фулиганов развелось — страсть! А билетики лесорубочные — они вот! Мы закон завсегда уважаем... Помню, вот так же в двенадцатом годе...
Но дед Сергей не стал слушать дальше. Просмотрев билеты, он глубоко спрятал их в карман штанов и тяжело пошел прочь. Глотов и Серов переглянулись, захохотали.
— Кончилось царство! — сказал, облизнув губы, Серов.— Сколько лет он из православного народу жилы тянул, лешак этот!
Дед не оглянулся. Павлику показалось, что он просто не слышал. Старик шагал, глубоко вобрав в плечи голову, глядя в землю, его еще по-утреннему длинная тень ползла впереди по тропинке.
А через полчаса Павлик увидел, как упало первое дерево.
Это был довольно большой дубок, в два Павликовых обхвата. Человек шесть лесорубов, сменяя друг друга, долго возились, склонившись у подножия дерева, с трудом таская из стороны в сторону пилу, посыпая притоптанную траву светло-коричневыми опилками. Павлику казалось, что при каждом движении пилы из-под ее зубастого острия со свистом брызжут тоненькие струи желтой древесной крови.
Глотов то бегал по поляне, распоряжаясь расчисткой места под пилораму и дорогу, то останавливался возле пильщиков и, картинно подбоченясь, запрокидывая голову и выставив вперед кадык, глядел вверх, на крону дерева. Один раз одобрительно похлопал дерево рукой и с удовлетворением сказал Серову:
— Кубометра три первосортной клепки, я так понимаю. А? Но дубок не хотел поддаваться, не хотел так скоро погибать.
Когда пила на две трети вошла в ствол, ее зажало: подпиленная часть ствола осела и придавила пилу, ее невозможно было потянуть ни в ту, ни в другую сторону. Отполированные человеческими ладонями рукоятки пилы торчали из древесного ствола, чуть покачиваясь вверх и вниз, и в такт этим движениям то взблескивал, то погасал кусок видимой из ствола стали.
— Забивай клин! — распорядился Глотов.
В пропиленную щель забили большой черный железный клин — пила освободилась.
— Пошли!
Павлик, Андрейка и Кланя стояли поодаль, глядя, как пилят дерево. Павлику казалось невозможным, чтобы дерево это упало, чтобы оно опрокинулось на землю. А пила все вжикала и весело поблескивала, глубже врезаясь в ствол.
— Подрубай! — скомандовал Серов.
И два топора, словно остроугольные осколки стекла, взлетели вверх, мелькнув в прорвавшемся сквозь листву солнечном луче, резанули глаз нестерпимым блеском, и сначала коричневые куски дубовой коры, а потом — желтые щепки, будто куски живого мяса, полетели на землю. И ствол могучего дерева впервые дрогнул; дрожь эта пробежала по стволу снизу вверх, передалась ветвям и вершине дерева; тревожно, совсем не так, как она шумит под ветром, залопотала листва. Топоры с двух сторон делали свое дело, и листья дерева трепетали все сильней и сильней, у подножия дерева желтые куски щепья громоздились уже
целой кучкой, а вершина дерева, касавшаяся, казалось, самого неба, уже не трепетала тревожно, а в ужасе кидалась из стороны в сторону, призывая на помощь.
— Береги-и-ись!
Что-то треснуло, надломилось внутри дерева, оно покачнулось. Лесорубы отпрянули от ствола и; запрокинув головы, все до одного смотрели вверх, на раскачивавшуюся вершину.
— Пошел! Пошел!
И дерево, скособочившись, сначала медленно, а затем все ускоряя движение, стало опрокидываться на землю. Павлику казалось, что и небо вслед за вершиной дуба валится на землю, увлекаемое этим стремительным, смертельным падением. Дерево рухнуло, вытянув к земле сучья, словно зеленые руки, которыми оно защищалось от гибели. Эти сучья первыми уперлись в землю и хрустнули, как хрустит подвернувшаяся при падении рука, полетели в стороны обломки ветвей, взметнулось при ударе зеленое пламя листвы, и ствол тяжело ударился о землю и врезался в нее. Земля загудела от удара, задрожала. И в такт этой дрожи трепетала, замирая и затихая, листва. И когда листва застыла, неподвижная, окоченевшая, громкий голос Глотова крикнул:
— С почином, стало быть, братцы!
Локомобиль привезли только к вечеру. Он был похож на маленький паровоз, снятый с колес и поставленный на широкие деревянные полозья. В гигантские сани было впряжено шесть пар лошадей. Вокруг них с криками и кнутами, хватаясь за постромки и подпирая локомобиль плечами, суетились возчики.
Лесную дорожку, по которой Павлик пришел в Стенькины Дубы, за день расширили, корни дубов, выползавшие на нее и напоминавшие змей, вырубили. По этой-то обезображенной дороге черный локомобиль, поблескивая круглым глазом манометра, чуть покачивая трубой, плыл, оседая из стороны в сторону на неровностях почвы. Лошади, хотя это и не были истощенные бескормицей крестьянские лошаденки, выбивались из сил, надрывались, блестя мокрыми крупами и просящими пощады глазами, всей грудью ложась в хомуты, тяжело, с храпом, дыша.
— И-э-ей, милай, еще наддай, еще чуток! — как взмах кнута, вился над ними тонкий певучий тенорок. И железная машина, утыканная чешуей заклепок, все ближе подползала к кордону, остро сверкая своим единственным глазом.
Для локомобиля недалеко от кордона уже расчистили площадку — именно здесь вначале и должна была встать приводимая им в движение пилорама. Из ветвей срубленных деревьев несколько лесорубов сооружали шалаши — в них собирались жить те, для кого ежедневно ходить ночевать в Подлесное было не под силу.
В сумерки, когда измученные лошади втащили локомобиль на приготовленную для него площадку, здесь, у шалашей, уже горели костры, возле них сидели и лежали выбившиеся из сил люди. Неровные, прыгающие отсветы пламени текуче ложились на вытоптанное людьми пространство, на могучие, поверженные на землю стволы дубов, на притаившийся, еще не тронутый топорами и пилами лес.
Павлик весь день просидел невдалеке от лесорубов, не в силах двинуться с места. Вечером он, словно заколдованный, со страхом смотрел, как вспыхивает пламя в круглом глазу подползающего локомобиля, как играют отсветы пламени в окнах кордона. Ему казалось, что дом изнутри охвачен пламенем, ищущим и не находящим выхода, и это было так страшно, что даже не было сил плакать.
В сумерки Павлик пошел бродить вокруг становища лесорубов. Еще горели, потухая, костры, и Павлик с горечью думал о дедушке Сергее: ведь еще совсем недавно он никому не разрешал разводить в лесу костры. А теперь даже не показывается на делянке,— видимо, понял всю бесполезность протестов и борьбы.
Задребезжали колеса — это Глотов уезжал ночевать в Подлесное, где он снял комнату у попа Серафима.
Павлик вышел на дорогу и с ненавистью смотрел вслед пролетке, пока она не скрылась за деревьями.
Потом он побрел дальше. У него не было ни сил, ни желания возвращаться на кордон. Вспышки костров долго провожали его, вытягивая впереди него на развороченной лошадьми дороге его длинную тень, освещая тревожным текучим светом стволы стоявших обочь дубов.
Так, без всяких дум, гонимый только какими-то неясными чувствами, преследуемый гаснущими отсветами костров, дошел он до старенькой мельницы. Зачем он шел, куда? — он не смог бы ответить. Боль по умершей маме неожиданно вспыхнула с новой силой, словно было что-то общее между гибелью леса и смертью матери. И это что-то, наверно, было сознание своего бессилия, невозможность восстать против несправедливости, невозможность победить ее.
В заброшенной мельнице тоже оказались люди. Над входом, освещая черные бревенчатые стены, напоминавшие театральные декорации, висел фонарь «летучая мышь». В черной дыре двери, словно в пещере, копошились темные тени. Павлик постоял, послушал. Из долетавших к нему слов он понял, что здесь теперь на время рубки будет склад инструментов и продуктов. На старом жернове у входа лежала чья-то одежда и остро блестело что-то — вероятно, топор или пила.
Позади Павлика в нескольких десятках шагов послышались негромкие голоса: это шли в Подлесное девчата,— видимо, не хотели ночевать в лесу. Стоя в тени, Павлик проводил их глазами. С ненавистью смотрел он на рослую, ладную, в желтой, с цветами кофточке дочку Афанасия Серова; она выделялась среди подруг громким голосом, румяными щеками, веселым смехом,— он заметил ее еще на лесосеке. «Да, эта не голодает»,— подумал он и снова повернулся к мельнице.
С дороги донесся громкий всплеск смеха и голос Серовой:
— А чо? Я бы за него вышла. У него, поди-ка... Смех заглушил конец фразы.
Из черного лаза мельницы вышел высокий, кряжистый человек, посмотрел в сторону удалявшихся девчат и зло сказал:
— А этим кобылам все одно. Хочь светопреставление — у них одно на уме. Тьфу ты, господи!
Когда Павлик, возвращаясь на кордон, шел по лесу, он вдруг подумал о себе: как странно, не правда ли? Ведь он уже совсем не боится теперь леса, ни темноты его чащ, ни таинственного шелеста в кустах, ни крика ночной птицы, шарахнувшейся вдруг из-под самых ног. Словно предстоящая гибель леса сделала его для Павлика родным и близким, о ком знаешь, что он не причинит тебе зла.
Лагерь лесорубов спал. Темными копнами стояли на поляне шалаши, едва освещенные углями дотлевающих костров, на воткнутых в землю кольях у одного из костров сушились чьи-то лапти, кто-то храпел и мычал во сне.
Павлик подошел к локомобилю. Он еще ничего не знал об этой черной машине, кроме ее имени и того, что именно ей предназначено превратить стволы дубов в какую-то там клепку. Локомобиль молчал, чешуя его заклепок была едва различима в полутьме, единственный круглый глаз, казалось, враждебно следил за Павликом. Павлик осторожно прикоснулся кончиками пальцев к железному боку локомобиля — металл был еще теплым от дневного зноя. Железная пасть топки была плотно закрыта круглой дверцей, а дверца прижата толстым металлическим бруском и туго привинчена большим винтом. Невдалеке по лесу бродили стреноженные лошади, привезшие локомобиль, там позвякивали железные колокольчики — боталы (их вешают лошадям на ночь, чтобы они не потерялись) и слышался глуховатый голос сторожа, мурлыкавшего себе под нос нехитрую песенку.
У одного из полупогасших костров сидел сгорбившись сутулый человек. Что-то в его облике было знакомо Павлику, и он, робея, подошел ближе. Сидевший у костра испуганно вскинул голову — это был Шакир. На его худое, костистое лицо падали красные блики, оно показалось Павлику страшным. Но Шакир улыбнулся, приветливо махнул рукой.
— А-а-а... Ето Павлик? Драствуй, драствуй...— Пошевелил палочкой в золе костра и, посмотрев по сторонам, тихо сказал: — Твой бабушка Мариамке два картошка давал. Я костра пек. Сейчас домой несу, Мариам мало-мало кушай...— Улыбнулся, показав длинные, красные от блеска костра зубы.— Ух, хороший твой бабка, золото душа человек. Совсем другой, как дед...— Он выкатил из золы две картошки, взял одну из них в руки и принялся перекидывать с ладони на ладонь, давая остынуть. Понюхал, зажмурился, покачал из стороны в сторону головой.— Ух, хороший какой картошка! Уй!
Ничего не сказав старому татарину, Павлик ушел.
На кордоне было тихо, но бабушка еще не спала. В раскрытую дверь во двор ложился слабый, трепетный свет; на крыльце стояло, мягко блестя, оцинкованное ведро, в которое бабушка Настасья доила корову. От коровника доносилось лязганье замка.
Павлик присел на крылечко, усталый, разбитый, опустошенный. Из полутьмы, призрачно освещенная поднимающейся над вершинами леса луной, вышла бабушка.
— Набегался, милый? Устал?
— А где Пятнаш? — вместо ответа спросил Павлик, не слыша ворчания пса и лязганья цепи.
— А дедушка на пасеку увел. Боится, не ограбили бы пчел,— тогда совсем гибель... Вот и Буренку запереть пришлось — народ-то ведь разный... И время смутное. От голодухи и совесть и бога люди теряют — чего с них спросишь... Вот и самой, видно, не спать ночь-то...
Отца все не было, а ночевать один на сеновале Павлик боялся. Бабушка постелила ему в чуланчике. Он лег, но долго не мог уснуть. Мешало все: и воспоминания, и мысли, и молитвенный шепот бабушки, доносившийся из горницы, где старуха, стоя на коленях, била поклоны. «И ныне, и присно, и во веки веков...» — доносились до Павлика непонятные слова.
Луна поднималась выше, серебрила стекла окна, облицовывала налетом желтоватого света стоявшую на столе миску и кружку, неслышными струями стекала со стола на пол...
Проснулся Павлик от сильного глухого удара о землю, проснулся и сразу понял, что это упало на землю большое дерево,— секунду или две жалобно дребезжало в кухонном окне плохо вмазанное стекло. В окошко, которое, казалось, только что было посеребрено луной, щедрым и властным потоком лился солнечный свет, лился так весело, словно ничего непоправимого не случилось, словно солнце не замечало, не хотело замечать уничтожаемого леса. Вспомнились Павлику слова, сказанные недавно отцом: «Лес, малыш,— это зеленая колыбель человечества. Если бы не было на земле лесов, не было бы и человека!» А теперь эту колыбель уничтожали, и земля отмечала смерть каждого дерева глухим похоронным гулом.
Наскоро одевшись, не умывшись, не позавтракав, выбежал Павлик со двора кордона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27