https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/
Раны надо залечить, силы собрать в один кулак.
Вячка нахмурился, сказал решительно и резко:
– Слышал я, кунигас, что снова хочешь идти на чудь, на эстов. Слышал еще, что богатый урожай думают собрать в свои закрома эсты.
Довгерут сердито блеснул темными глазами.
– Но ведь и ты, князь Вячка, берешь дань с ливов. Разве я попрекнул тебя этой данью? Бери, если бог за тебя и если силы есть. У каждого свой корм.
– У каждого свой корм, – согласился Вячка. – Еще прадеды мои, полоцкие князья, ходили по Двине собирать дань. Ливы и дань платили, и войско в помощь, когда Полоцк воевал, выставляли.
– Чего же ты от меня хочешь? – бросил Довгерут на Вячку острый взгляд.
– Не ходи теперь на эстов. Вместе с Полоцким княжеством, вместе с Новгородом, вместе с зятем своим Всеволодом, со мной и с эстами иди на Ригу. Сбросим псов в море!
– Не могу. Рига подождет, не взлетит в небо.
– Кунигас, кунигас, не такие слова хотел я от тебя услышать. Постарел ты, кунигас.
– Я постарел?
Довгерут вытащил из ножен широкий литовский меч и, сказав Вячке: «Иди за мной», вышел из светлицы. Возле дубового тына росла березка. Довгерут сжал зубы, прищурил темные глаза и, с шумом выдохнув, широко взмахнул мечом, одним ударом срубил березу под корень.
– И все равно ты постарел, – сказал упрямо Вячка. – Сердцем постарел. Отвагой своей постарел.
Под вечер того же дня Вячка, не возвращаясь в Герцике, через леса и болота двинулся на Полоцк. Тревожно блестели в свете молодого месяца щиты и шлемы воев. Глухо стучали конские копыта по корням вековечных деревьев. В трухлявых пнях клубком свивались гадюки. Прятались в дуплах совы и филины.
Глава вторая
(часть I)
Мальчик гонялся за бабочкой. Бабочка была большая, необыкновенно красивая, с широкими темно-красными крылышками, на которых виден был удивительный рисунок – синие и зеленые черточки переплетались, и будто человеческое лицо проступало из этого хитро сплетенного узла. За свои десять солнцеворотов мальчик впервые встретил такую бабочку и потому очень хотел поймать ее, спрятать в домик, сложенный из ладоней, поиграть с ней, побаловаться, а потом показать матери.
Они резвились на теплом солнечном лугу, среди травы и цветов. Бабочка будто дразнила мальчика. То высоко взвивалась вверх искоркой от костра, то, делая широкие плавные круги, вдруг садилась на облюбованную головку цветка и сама становилась цветком, и уже трудно было ее разглядеть.
Мальчик то припадал к земле, замирая и чувствуя, как взволнованно трепещет разогретое веселой охотой сердце, то бросался на цветок, сжимая его головку в ладонях, но в самый последний миг, из-под самого носа, бабочка вырывалась на волю.
Жарко светило солнце. Был яркий полдень с мягкими белыми облачками в синем небе, с легким ветерком. Луг, на котором играли мальчик и бабочка, находился на невысоком травянистом островке, в самом слиянии двух рек. Как раз тут золотая от солнца Свислочь вливалась в серебряную Березину. Слышался плеск воды. Летало множество красивых стрекоз. Но бабочка была одна, одна на всем свете, и только за ней радостно следили настороженные карие глаза мальчика.
Мать шла неподалеку, несла в белой полотняной постилке целую охапку луговых и речных цветов, душистой сочной травы. Дома она разберет всю эту красоту на тоненькие пучки, будет сушить до самых морозов, и тогда их небольшая хатка вся пропахнет таким густым, хмельным ароматом, что даже бычий пузырь, которым затянуто окно, раздует свои толстые щеки и словно бы засмеется.
Порой мать останавливалась, опускала на землю узел, низко наклонившись, что-то искала в траве. Потом поднимала голову, прикрыв глаза ладонью от солнца, звала сына:
– Мирошка!
– Я тут, – тихо отзывался мальчик, чтобы не испугать бабочку, снова усевшуюся на залитый солнцем цветок.
Наконец Мирошке повезло. Он бросился в траву, упал лицом в разомлевшие цветы и схватил, поймал бабочку. Радость переполняла его сердце. Мальчик перевернулся на спину, увидел над собой сияющую голубизну – и захлебнулся от счастья.
– Мама, посмотри! – закричал он. – Я поймал! Мать удивленно оглянулась, держа в руках пучок
зеленой травы. Серебряная горошина пота катилась по
смуглому лбу сына.
– Я поймал! – кричал Мирошка.
Голос сына, казалось ей, парил над Свислочью и Березиной, над синими заречными лугами и лесами, надо всем белым светом. Голос этот, казалось ей, долетел до самых облаков.
– Ты что, сынок? – тихо спросила мать. А он уже бежал к ней, босой, русоголовый, в расхристанной полотняной рубахе. Медный крестик поблескивал на загорелой груди.
– Глянь, мама…
Он осторожно, узенькой щелочкой открыл тесно сплетенные ладони, будто нес в них воду и боялся пролить хоть каплю.
– Она живая, – дыша прерывисто и часто, сказал Мирошка и заглянул матери в глаза: – Красивая?
Но глаза матери, такие добрые, такие светлые, вмиг потемнели, испугались, стали колючими и некрасивыми. Мирошку страшно поразила такая внезапная перемена.
– Что ты наделал, сынок? – побелевшими губами прошептала мать. – Ты погубил душу предка. Ой-ой… У меня холод по спине пошел. Ты ведь душу предка убил.
Узел соскользнул с ее спины. Плечи поникли. Глаза потухли. Мирошка, как оглушенный громом, непонимающе смотрел на мать. Ощущение чего-то страшного, не подвластного рассудку сделало слабыми, словно чужими, ноги. Ладони вспотели, и он раскрыл их, выпустив бабочку, которая, неловко взмахивая крылышками, будто прихрамывая, полетела в сторону реки.
– Ты покалечил душу предка. Но, слава богу, она жива.
Мать истово перекрестилась, схватила Мирошку за руку, вскинула на плечо узел с травой и почти бегом поспешила домой, в Горелую Весь.
Они быстро шли через лес. Из густого кустарника, хлопая крыльями, испуганно рванулась сова – большая зыбкая тень метнулась над ними. Мирошка с матерью присели от страха. Сова пролетела низко над тропинкой.
По верхушкам прошелся ветер. Темный лес ожил, загудел, замахал руками-ветками. «Ты покалечил душу предка», – слышалось Мирошке в этом густом сердитом гуле, и мальчик вздрогнул, еще крепче схватился за мамину руку, еще живее замелькали его черные твердые пятки. «Скорей бы домой добраться, – думалось ему. Скорее бы увидеть отца и братика с сестричкой».
Тропинка продиралась сквозь еловую и осиновую чащобу. Могучие деревья заслоняли солнце, и в лесу царил серебристо-серый полумрак. Мать не говорила ни слова, молча шагала вперед. Сердце у Мирошки колотилось от страха и усталости.
Наконец запахло теплым дымом, залаяли собаки, заблеяли овцы – из-за деревьев показалась Горелая Весь. Пятнадцать – двадцать дворов размещались полукругом на поросшей травой возвышенности посреди еловых и березовых лесов. Давным-давно бросил Перун огненную стрелу с неба, и весь занялась пламенем, сгорела дотла. Долго люди, предки Мирошки, воевали с огнем – забрасывали его землей, хлестали еловыми лапками, выгоняли из старых пней, из дуплистых деревьев. Заново отстроили весь и назвали ее Горелой.
Дремучий лес, окружавший весь со всех сторон, сильно пострадал от огненной бури. Огонь слизал с деревьев кору – еще и теперь кое-где увидишь черный дуб или черную березу.
Испокон веков жили в Горелой Веси общиной по уставам и урокам князей свислочских смерды-пахари. Медом, воском, бобрами и куницами расплачивались они с князьями, поставляли коней для княжеских походов. Зато ни одна соседняя община, боясь князя, не трогала их межевые знаки, топорами вырубленные на деревьях, и сидели смерды спокойно на прадедовской земле, которая их кормила.
Три, четыре, пять лет родила земля, но постепенно сила ее слабела, словно замирала. И тогда всей общиной наступали на лес, вырубали, жгли его, корчевали пни, готовя новую пашню. А оставленное поле постепенно зарастало кустарником.
Хаты в Горелой Веси были срублены из осиновых кругляков, четырьмя углами опирались на камни-роговики. Крыли их дранкой, но после того великого пожара некоторые семьи вынуждены были по бедности использовать солому или камыш.
– Где это ты была так долго, Настасья? – спросил Ратибор, отец Мирошки. Сидя на замшелом валуне, он выбирал из большой кучи нарезанной лозы длинные гибкие прутья и плел дверцы для еза, которым перегораживают реку во время ловли рыбы. Отец был в такой же, как и Мирошка, белой полотняной рубахе, с рыжими от пота пятнами под мышками.
– На Звонком берегу травы рвала, – ответила Настасья и потянула Мирошку за рукав. – Иди в хату, стань на колени перед иконой и проси у бога, чтобы простил тебе грех.
Мирошка, холодея сердцем, ступил в полумрак хаты. Пол в ней был вымощен широкими осиновыми досками. Пахло вымытыми дубовыми лавками, стоявшими возле стен, льняными рушниками. Под закопченным потолком висела люлька, в которой спал маленький братик Мирошки Доможир. Печь занимала почти четверть хаты. Напротив печи в стене было прорублено волоковое окошко для выхода дыма, оно задвигалось широкой доской. Другое окно – красное – было больше и веселее, сквозь него в хату попадал солнечный свет. Светец с обожженной лучиной торчал из-под балки. От печи до глухой стены были настелены полати, на которых так славно спится, когда снаружи воет осенняя стужа. На стенах и потолке мать развесила веночки из васильков и ромашек, букетики сушеных трав, они пахли сладко и дурманяще.
Мирошка, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить братика, прошел в красный угол, стал на колени перед иконой. Мать зажгла желтую тоненькую свечку, она освещала божий лик. У бога были большие строгие глаза, пронизывающие душу насквозь, словно стрелы воев князя Рогволода Свислочского. Мирошка осторожно стукнулся лбом об пол.
«Боже, спаси душу прадеда. Зачем ты превратил ее в бабочку? Бабочка такая слабая и беззащитная. Ее может бросить в реку ветер, может склевать птица. А град? А снег? Куда прячутся зимой бабочки и мотыльки? Боже, сделай дедову душу лесным голубем или медведем. Лучше медведем, люди его уважают и боятся».
Мирошка говорил с богом, и неожиданные, непонятные ему самому мысли всплывали в его голове. Он боялся этих мыслей, но они накатывались, как волны на берег, и не было от них спасения.
Какой бог главный? Этот – в хате, на иконах, или тот, что прячется в лесу и вырезан из высокого дубового кругляка? Мать молится этому богу, боится его, но иногда ходит и к тому, лесному. Ходит украдкой, подарки ему носит. Как он, Мирошка, ни просился, мать ни разу не взяла его с собой к лесному богу. Все-таки, наверное, этот, домашний, бог главнее, ведь лесной стоит под дождем и снегом, с непокрытой головой, стоит днем и ночью, и никто не зажигает перед ним свечку. На лесного бога, конечно же, заползают муравьи, садятся стрекозы… А домашнему богу всегда тепло и уютно.
Вдруг за спиной у Мирошки что-то стукнуло. Он испуганно обернулся – показалось, что из-под печи вылезает домовой Чур, дух мертвых предков. Мирошка никогда не видел его, но говорят, что у Чура на голове рожки, на руках и ногах не пальцы, а копыта.
Но вместо Чура перед Мирошкой стоял стрый Яков, держа в руках лук. На поясе у Якова висел кожаный тул со стрелами. Яков был на шесть солнцеворотов старше Мирошки, но они дружили. Не было между ними секретов. Мирошка обрадовался Якову – страшно было одному в сумрачной тихой хате.
– Кто-то трогал наши борти, – сказал ему Яков. – То ли человек лихой, то ли медведь. Хочешь, Мирошка, меду попробовать? Пошли со мной – проверим, кто в наши борти повадился.
– Пошли, Яков, – не скрывая радости, воскликнул Мирошка. Боги – и домашний, и лесной – уже немного наскучили ему, он боялся их обоих и потому решил скорее уйти в лес, чтобы забыть про богов, не дожидаться их гнева.
Мирошка любил Якова и завидовал ему. Хотел скорее вырасти таким же ловким, сильным, отважным и веселым.
Они вышли во двор. Ярко-белые мелкие щепки валялись на земле. Мирошкин отец все мастерил ез. Бледно-золотой шар солнца, достигнув высшей точки в небе, начал скатываться вниз. Гудели шмели и пчелы.
Яков шел впереди, высокий, гибкий, быстрый. Мирошка чуть поспевал за ним. Зазвенели, запищали, чуя вечер, комары.
Яков, хоть и приходился дядей Мирошке, братом его отцу, жил в их семье. Родители его погибли во время большого пожара, своей семьи он еще не завел, вот и приходилось мыкаться по чужим углам. Мирошкин отец все чаще хмурился, все глубже вздыхал, но пока молчал.
Они шли по лесу, и Яков говорил Мирошке:
– Хочешь, вон в то деревце попаду стрелой? Хочешь, с елки шишку собью?
И стрелял, и попадал в деревце, и шишку сбивал, и весело смеялся. Мирошка вслух восхищался его ловкостью и завидовал ему.
Наконец дошли до бортных деревьев. Жители Горелой Веси ставили на бортных деревьях, каждый на своем, «знамена» – знаки, сообщавшие всем людям в округе, кому принадлежит то или иное пчелиное гнездо. Мирошкин отец обычно вырубал на деревьях две перекрещивающиеся стрелы.
Непростое дело – заманить пчел, этих вольных беспокойных тружениц, в свой улей. Надо немало постараться: обрызгать свою борть настоями пахучих трав и цветов, медом, уксусом. Осторожные пчелы высылают во все стороны разведчиков, которым нужно отыскать для пчелиной семьи жилье. Поселятся пчелы в борти, начнут носить мед, набирать силу, да вдруг придет большой лакомка – медведь со своей загребущей лапой. Против медведя делают подкуры – вкапывают возле дерева острые толстые колья, навешивают вблизи ульев гладкие тяжелые бревна. Тронет медведь бревно лапой, чтобы отбросить его в сторону, а оно возвращается и больно бьет зверя по голове. Ревет медведь, колотит разъяренно лапами по бревну, да бревно, словно живое, отвечает ударом на удар.
Мирошка с Яковом как раз и повстречали такого сластену. С грозным ревом лез он на подкур. С дерева незадолго до этого сняли кору, лапы медведя скользили по голому стволу, но зверь (и кто только научил его?) рвал лапами лесную землю, набирал на когти хвои и песка и снова пробовал взобраться на дерево.
Яков натянул тетиву лука, и стрела со свистом впилась медведю в стегно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Вячка нахмурился, сказал решительно и резко:
– Слышал я, кунигас, что снова хочешь идти на чудь, на эстов. Слышал еще, что богатый урожай думают собрать в свои закрома эсты.
Довгерут сердито блеснул темными глазами.
– Но ведь и ты, князь Вячка, берешь дань с ливов. Разве я попрекнул тебя этой данью? Бери, если бог за тебя и если силы есть. У каждого свой корм.
– У каждого свой корм, – согласился Вячка. – Еще прадеды мои, полоцкие князья, ходили по Двине собирать дань. Ливы и дань платили, и войско в помощь, когда Полоцк воевал, выставляли.
– Чего же ты от меня хочешь? – бросил Довгерут на Вячку острый взгляд.
– Не ходи теперь на эстов. Вместе с Полоцким княжеством, вместе с Новгородом, вместе с зятем своим Всеволодом, со мной и с эстами иди на Ригу. Сбросим псов в море!
– Не могу. Рига подождет, не взлетит в небо.
– Кунигас, кунигас, не такие слова хотел я от тебя услышать. Постарел ты, кунигас.
– Я постарел?
Довгерут вытащил из ножен широкий литовский меч и, сказав Вячке: «Иди за мной», вышел из светлицы. Возле дубового тына росла березка. Довгерут сжал зубы, прищурил темные глаза и, с шумом выдохнув, широко взмахнул мечом, одним ударом срубил березу под корень.
– И все равно ты постарел, – сказал упрямо Вячка. – Сердцем постарел. Отвагой своей постарел.
Под вечер того же дня Вячка, не возвращаясь в Герцике, через леса и болота двинулся на Полоцк. Тревожно блестели в свете молодого месяца щиты и шлемы воев. Глухо стучали конские копыта по корням вековечных деревьев. В трухлявых пнях клубком свивались гадюки. Прятались в дуплах совы и филины.
Глава вторая
(часть I)
Мальчик гонялся за бабочкой. Бабочка была большая, необыкновенно красивая, с широкими темно-красными крылышками, на которых виден был удивительный рисунок – синие и зеленые черточки переплетались, и будто человеческое лицо проступало из этого хитро сплетенного узла. За свои десять солнцеворотов мальчик впервые встретил такую бабочку и потому очень хотел поймать ее, спрятать в домик, сложенный из ладоней, поиграть с ней, побаловаться, а потом показать матери.
Они резвились на теплом солнечном лугу, среди травы и цветов. Бабочка будто дразнила мальчика. То высоко взвивалась вверх искоркой от костра, то, делая широкие плавные круги, вдруг садилась на облюбованную головку цветка и сама становилась цветком, и уже трудно было ее разглядеть.
Мальчик то припадал к земле, замирая и чувствуя, как взволнованно трепещет разогретое веселой охотой сердце, то бросался на цветок, сжимая его головку в ладонях, но в самый последний миг, из-под самого носа, бабочка вырывалась на волю.
Жарко светило солнце. Был яркий полдень с мягкими белыми облачками в синем небе, с легким ветерком. Луг, на котором играли мальчик и бабочка, находился на невысоком травянистом островке, в самом слиянии двух рек. Как раз тут золотая от солнца Свислочь вливалась в серебряную Березину. Слышался плеск воды. Летало множество красивых стрекоз. Но бабочка была одна, одна на всем свете, и только за ней радостно следили настороженные карие глаза мальчика.
Мать шла неподалеку, несла в белой полотняной постилке целую охапку луговых и речных цветов, душистой сочной травы. Дома она разберет всю эту красоту на тоненькие пучки, будет сушить до самых морозов, и тогда их небольшая хатка вся пропахнет таким густым, хмельным ароматом, что даже бычий пузырь, которым затянуто окно, раздует свои толстые щеки и словно бы засмеется.
Порой мать останавливалась, опускала на землю узел, низко наклонившись, что-то искала в траве. Потом поднимала голову, прикрыв глаза ладонью от солнца, звала сына:
– Мирошка!
– Я тут, – тихо отзывался мальчик, чтобы не испугать бабочку, снова усевшуюся на залитый солнцем цветок.
Наконец Мирошке повезло. Он бросился в траву, упал лицом в разомлевшие цветы и схватил, поймал бабочку. Радость переполняла его сердце. Мальчик перевернулся на спину, увидел над собой сияющую голубизну – и захлебнулся от счастья.
– Мама, посмотри! – закричал он. – Я поймал! Мать удивленно оглянулась, держа в руках пучок
зеленой травы. Серебряная горошина пота катилась по
смуглому лбу сына.
– Я поймал! – кричал Мирошка.
Голос сына, казалось ей, парил над Свислочью и Березиной, над синими заречными лугами и лесами, надо всем белым светом. Голос этот, казалось ей, долетел до самых облаков.
– Ты что, сынок? – тихо спросила мать. А он уже бежал к ней, босой, русоголовый, в расхристанной полотняной рубахе. Медный крестик поблескивал на загорелой груди.
– Глянь, мама…
Он осторожно, узенькой щелочкой открыл тесно сплетенные ладони, будто нес в них воду и боялся пролить хоть каплю.
– Она живая, – дыша прерывисто и часто, сказал Мирошка и заглянул матери в глаза: – Красивая?
Но глаза матери, такие добрые, такие светлые, вмиг потемнели, испугались, стали колючими и некрасивыми. Мирошку страшно поразила такая внезапная перемена.
– Что ты наделал, сынок? – побелевшими губами прошептала мать. – Ты погубил душу предка. Ой-ой… У меня холод по спине пошел. Ты ведь душу предка убил.
Узел соскользнул с ее спины. Плечи поникли. Глаза потухли. Мирошка, как оглушенный громом, непонимающе смотрел на мать. Ощущение чего-то страшного, не подвластного рассудку сделало слабыми, словно чужими, ноги. Ладони вспотели, и он раскрыл их, выпустив бабочку, которая, неловко взмахивая крылышками, будто прихрамывая, полетела в сторону реки.
– Ты покалечил душу предка. Но, слава богу, она жива.
Мать истово перекрестилась, схватила Мирошку за руку, вскинула на плечо узел с травой и почти бегом поспешила домой, в Горелую Весь.
Они быстро шли через лес. Из густого кустарника, хлопая крыльями, испуганно рванулась сова – большая зыбкая тень метнулась над ними. Мирошка с матерью присели от страха. Сова пролетела низко над тропинкой.
По верхушкам прошелся ветер. Темный лес ожил, загудел, замахал руками-ветками. «Ты покалечил душу предка», – слышалось Мирошке в этом густом сердитом гуле, и мальчик вздрогнул, еще крепче схватился за мамину руку, еще живее замелькали его черные твердые пятки. «Скорей бы домой добраться, – думалось ему. Скорее бы увидеть отца и братика с сестричкой».
Тропинка продиралась сквозь еловую и осиновую чащобу. Могучие деревья заслоняли солнце, и в лесу царил серебристо-серый полумрак. Мать не говорила ни слова, молча шагала вперед. Сердце у Мирошки колотилось от страха и усталости.
Наконец запахло теплым дымом, залаяли собаки, заблеяли овцы – из-за деревьев показалась Горелая Весь. Пятнадцать – двадцать дворов размещались полукругом на поросшей травой возвышенности посреди еловых и березовых лесов. Давным-давно бросил Перун огненную стрелу с неба, и весь занялась пламенем, сгорела дотла. Долго люди, предки Мирошки, воевали с огнем – забрасывали его землей, хлестали еловыми лапками, выгоняли из старых пней, из дуплистых деревьев. Заново отстроили весь и назвали ее Горелой.
Дремучий лес, окружавший весь со всех сторон, сильно пострадал от огненной бури. Огонь слизал с деревьев кору – еще и теперь кое-где увидишь черный дуб или черную березу.
Испокон веков жили в Горелой Веси общиной по уставам и урокам князей свислочских смерды-пахари. Медом, воском, бобрами и куницами расплачивались они с князьями, поставляли коней для княжеских походов. Зато ни одна соседняя община, боясь князя, не трогала их межевые знаки, топорами вырубленные на деревьях, и сидели смерды спокойно на прадедовской земле, которая их кормила.
Три, четыре, пять лет родила земля, но постепенно сила ее слабела, словно замирала. И тогда всей общиной наступали на лес, вырубали, жгли его, корчевали пни, готовя новую пашню. А оставленное поле постепенно зарастало кустарником.
Хаты в Горелой Веси были срублены из осиновых кругляков, четырьмя углами опирались на камни-роговики. Крыли их дранкой, но после того великого пожара некоторые семьи вынуждены были по бедности использовать солому или камыш.
– Где это ты была так долго, Настасья? – спросил Ратибор, отец Мирошки. Сидя на замшелом валуне, он выбирал из большой кучи нарезанной лозы длинные гибкие прутья и плел дверцы для еза, которым перегораживают реку во время ловли рыбы. Отец был в такой же, как и Мирошка, белой полотняной рубахе, с рыжими от пота пятнами под мышками.
– На Звонком берегу травы рвала, – ответила Настасья и потянула Мирошку за рукав. – Иди в хату, стань на колени перед иконой и проси у бога, чтобы простил тебе грех.
Мирошка, холодея сердцем, ступил в полумрак хаты. Пол в ней был вымощен широкими осиновыми досками. Пахло вымытыми дубовыми лавками, стоявшими возле стен, льняными рушниками. Под закопченным потолком висела люлька, в которой спал маленький братик Мирошки Доможир. Печь занимала почти четверть хаты. Напротив печи в стене было прорублено волоковое окошко для выхода дыма, оно задвигалось широкой доской. Другое окно – красное – было больше и веселее, сквозь него в хату попадал солнечный свет. Светец с обожженной лучиной торчал из-под балки. От печи до глухой стены были настелены полати, на которых так славно спится, когда снаружи воет осенняя стужа. На стенах и потолке мать развесила веночки из васильков и ромашек, букетики сушеных трав, они пахли сладко и дурманяще.
Мирошка, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить братика, прошел в красный угол, стал на колени перед иконой. Мать зажгла желтую тоненькую свечку, она освещала божий лик. У бога были большие строгие глаза, пронизывающие душу насквозь, словно стрелы воев князя Рогволода Свислочского. Мирошка осторожно стукнулся лбом об пол.
«Боже, спаси душу прадеда. Зачем ты превратил ее в бабочку? Бабочка такая слабая и беззащитная. Ее может бросить в реку ветер, может склевать птица. А град? А снег? Куда прячутся зимой бабочки и мотыльки? Боже, сделай дедову душу лесным голубем или медведем. Лучше медведем, люди его уважают и боятся».
Мирошка говорил с богом, и неожиданные, непонятные ему самому мысли всплывали в его голове. Он боялся этих мыслей, но они накатывались, как волны на берег, и не было от них спасения.
Какой бог главный? Этот – в хате, на иконах, или тот, что прячется в лесу и вырезан из высокого дубового кругляка? Мать молится этому богу, боится его, но иногда ходит и к тому, лесному. Ходит украдкой, подарки ему носит. Как он, Мирошка, ни просился, мать ни разу не взяла его с собой к лесному богу. Все-таки, наверное, этот, домашний, бог главнее, ведь лесной стоит под дождем и снегом, с непокрытой головой, стоит днем и ночью, и никто не зажигает перед ним свечку. На лесного бога, конечно же, заползают муравьи, садятся стрекозы… А домашнему богу всегда тепло и уютно.
Вдруг за спиной у Мирошки что-то стукнуло. Он испуганно обернулся – показалось, что из-под печи вылезает домовой Чур, дух мертвых предков. Мирошка никогда не видел его, но говорят, что у Чура на голове рожки, на руках и ногах не пальцы, а копыта.
Но вместо Чура перед Мирошкой стоял стрый Яков, держа в руках лук. На поясе у Якова висел кожаный тул со стрелами. Яков был на шесть солнцеворотов старше Мирошки, но они дружили. Не было между ними секретов. Мирошка обрадовался Якову – страшно было одному в сумрачной тихой хате.
– Кто-то трогал наши борти, – сказал ему Яков. – То ли человек лихой, то ли медведь. Хочешь, Мирошка, меду попробовать? Пошли со мной – проверим, кто в наши борти повадился.
– Пошли, Яков, – не скрывая радости, воскликнул Мирошка. Боги – и домашний, и лесной – уже немного наскучили ему, он боялся их обоих и потому решил скорее уйти в лес, чтобы забыть про богов, не дожидаться их гнева.
Мирошка любил Якова и завидовал ему. Хотел скорее вырасти таким же ловким, сильным, отважным и веселым.
Они вышли во двор. Ярко-белые мелкие щепки валялись на земле. Мирошкин отец все мастерил ез. Бледно-золотой шар солнца, достигнув высшей точки в небе, начал скатываться вниз. Гудели шмели и пчелы.
Яков шел впереди, высокий, гибкий, быстрый. Мирошка чуть поспевал за ним. Зазвенели, запищали, чуя вечер, комары.
Яков, хоть и приходился дядей Мирошке, братом его отцу, жил в их семье. Родители его погибли во время большого пожара, своей семьи он еще не завел, вот и приходилось мыкаться по чужим углам. Мирошкин отец все чаще хмурился, все глубже вздыхал, но пока молчал.
Они шли по лесу, и Яков говорил Мирошке:
– Хочешь, вон в то деревце попаду стрелой? Хочешь, с елки шишку собью?
И стрелял, и попадал в деревце, и шишку сбивал, и весело смеялся. Мирошка вслух восхищался его ловкостью и завидовал ему.
Наконец дошли до бортных деревьев. Жители Горелой Веси ставили на бортных деревьях, каждый на своем, «знамена» – знаки, сообщавшие всем людям в округе, кому принадлежит то или иное пчелиное гнездо. Мирошкин отец обычно вырубал на деревьях две перекрещивающиеся стрелы.
Непростое дело – заманить пчел, этих вольных беспокойных тружениц, в свой улей. Надо немало постараться: обрызгать свою борть настоями пахучих трав и цветов, медом, уксусом. Осторожные пчелы высылают во все стороны разведчиков, которым нужно отыскать для пчелиной семьи жилье. Поселятся пчелы в борти, начнут носить мед, набирать силу, да вдруг придет большой лакомка – медведь со своей загребущей лапой. Против медведя делают подкуры – вкапывают возле дерева острые толстые колья, навешивают вблизи ульев гладкие тяжелые бревна. Тронет медведь бревно лапой, чтобы отбросить его в сторону, а оно возвращается и больно бьет зверя по голове. Ревет медведь, колотит разъяренно лапами по бревну, да бревно, словно живое, отвечает ударом на удар.
Мирошка с Яковом как раз и повстречали такого сластену. С грозным ревом лез он на подкур. С дерева незадолго до этого сняли кору, лапы медведя скользили по голому стволу, но зверь (и кто только научил его?) рвал лапами лесную землю, набирал на когти хвои и песка и снова пробовал взобраться на дерево.
Яков натянул тетиву лука, и стрела со свистом впилась медведю в стегно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41