https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сипло заревели трубы, загремели бубны. Боевые лодки-насады с воями поплыли вверх по Двине, борясь с сильным встречным течением. Конница пошла правым берегом реки. На стенах Гольма тевтоны, в мыслях уже встречавшиеся с адом, радостно закричали и запели «Богородицу».
Почему же удача сопутствует тевтонам?
Вячка стоял на заборолах, а дождь не утихал, и ветер шумел, и река в своем извечном движении к морю пела дикую торжественно-унылую песню. Какие-то голоса, земные и небесные, мерещились князю. Кто-то звал его, кто-то стонал и плакал, и такими близкими, такими родными были все эти звуки-зыки, что затрепетало сердце, огонь побежал по жилам, захотелось, как в ребяческих снах, оттолкнуться ногами от земли и поплыть-полететь под самые облака, разводя руками сладостно холодный ветер, и закричать там, в ночных небесах, вольной быстрокрылой птицей, чтобы крик твой, отразившись от сонных туч, упал на молчаливую землю и чтобы кто-нибудь услышал его и с надеждой взглянул на небо.
Ночь шагала по болотным пустошам, по лознякам и ракитникам, по сыпучим пескам дюн… Обессилев, лениво брел в Варяжское море дождь. Да ночь не вечна, даже самая темная и длинная. И вот уже вместо слепой сажи на небосклоне замерцало черненое серебро. Потом стальной отсвет появился в небесах, он светлел, становился ярче и звонче, будто сталь нагревали в огне. Потом послышался легкий неуловимый хруст, словно кто-то невидимый разломил, как хлебный каравай, над еще сонной землей огромную дождевую тучу. И дождь вдруг перестал. И тишина была такая густая, такая плотная и бесконечная, так пахла мокрой травой, мокрым деревом, мокрыми лисьими тулупами, что Вячка зажмурил глаза и слегка покачнулся. Он долго стоял так – то ли дремал, то ли думал о чем-то. Все тело было легкое, послушное, невесомо молодое. В глазах, казалось, летали мягкие зеленые мотыльки и медно-золотые пчелы. И мелькал пестрый круговорот ярких солнечных лучей.
Когда он открыл глаза, дождя не было, не было ночного мрака. Занималось утро… Набухало багрянцем небо…
Вернувшись в терем, Вячка позавтракал. Ел он, как всегда, мало. Кусочек черного ржаного хлеба с жареной щукой, несколько ложек пареного гороха и кружку густого светлого пива, которое литовцы называют «алус».
Постельничий Иван снял с князя мокрое корзно, осторожно накинул ему на плечи голубую, прошитую золотыми тонкими шнурками свитку – размахайку.
– Позови старшего воя Холодка, – велел Вячка. Через мгновение в светлицу вошел Холодок, поклонился, снял с головы шлем с прилобком из волчьего меха. Он был в длинной кольчуге из плоских кованых колец, в блестящих железных наколенниках. На ногах поршни – мягкие кожаные сапоги без каблуков, завязанные на щиколотках узким ремешком. Как и Вячке, было ему двадцать три солнцеворота, был он такого же высокого роста, крепкого телосложения, синеглазый. Только волосы из-под шлема выбивались не светло-русые, как у князя, а червленые, рыжие.
– Что говорят ночные гости? – сразу спросил Вячка. Он вплотную подошел к старшему вою, глянул ему прямо в глаза.
– Говорят, что заблудились, шли в Герцике к князю Всеволоду.
– И ты, Холодок, им поверил? Их, конечно, святой дух перенес через городской вал и они этого совсем не заметили?
– Нет, князь, я им не поверил, – скупо усмехнулся Холодок. – И люди мои не поверили. Мураля Братилу раздели догола, на левую ногу накинули веревочную петлю и вниз головой подтянули на дыбе под потолок. После третьего удара кнутом он закричал, что они с тевтоном должны были украсть твою дочь, а потом убить тебя самого, князь.
При этих словах старшего воя Вячка побледнел, сжал серебряную рукоять меча. Тонкие ноздри затрепетали, глаза вспыхнули ненавистью.
– Снова пришли к нам из Риги ржа и моль, – гневно бросил князь. – Я же ездил прошлым летом к епископу Альберту, был в его палатах, и епископ крестом господним поклялся, что не таит никакого зла против Кукейноса, что только безбожных ливов крестить будет. Отпил со мной из одного кубка… Не человек – жало змеиное! Ну почему только один бог должен быть? И только их – тевтонский? Почему мы не можем иметь своего бога, жить своей державой?
Холодок молчал. Лицо его казалось бесстрастным, замкнутым, хоть, как огонь под пеплом, бушевали в его душе слова, пылкие, веские, да молчал он – раб должен проглотить язык, когда говорит хозяин. Знал – князь выговорится, выкричится, а потом и ему слово даст, его мнением поинтересуется.
– Что молчишь, Холодок? – как и ожидал вой, спросил наконец Вячка.
– Слушаю тебя, твои мудрые слова, – спокойным голосом ответил Холодок.
– Что же нам делать? На что надеяться, на что уповать?
– Вся надежда у человека на лук, меч и быстроногого коня. На свои руки надейся, князь, и на свою дружину. Думается мне, что из Полоцка нам большой подмоги не будет.
– Отчего? – вздрогнул Вячка.
– Альберт через твою голову, минуя Кукейнос, ведет переговоры с великим князем Владимиром. Гонцы вверх-вниз по Двине то и дело шныряют. Кое-кого мои дружинники подстрелили из луков, но иные просочились, как песок меж пальцев.
Холодок растопырил пальцы на правой руке. Пальцы были сильные, шероховатые, как дубовые сучья. Вячка задумчиво смотрел на эту ладонь, и ему почему-то вспоминался однорукий переписчик пергаментов Климята. О чем теперь пишет Климята? Напишет ли он когда-нибудь о нем, Вячке, о Кукейносе?
– Ты думаешь, князь Владимир меня не поддержит? – тихо спросил он у Холодка и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Мы же оба Рогволодовичи. Кровь Рогнеды течет в наших жилах. За Полоцкую землю, за Русь мы должны костьми лечь, а не пустить заморских псов на Двину. Хоть не все так думают, не все… Полоцким купцам и боярам во что бы то ни стало надо свое жито, свой воск везти на Готский берег, а то и дальше. Серебро им дороже родной веры и земли. Что им Вячка и Кукейнос? Они уже сегодня готовы целоваться с меченосцами, с Альбертом. Князь Владимир не смог сокрушить Ригу и теперь будет хитрить, выкручиваться, как лис. Я слышал, что епископ Альберт пообещал ему платить дань за ливов, ту, что раньше мы собирали. Зачем же тогда Кукейнос, зачем я, неразумный князь Кукейноса?
Вячка умолк. Где-то за стенами терема вставало яркое солнце, и ночные птицы прятались в дупла.
– Но есть же сила, которая должна нам помочь, – неожиданно нарушил тишину Холодок. Вячка с недоумением взглянул на старшего воя.
– Я о церкви, князь, говорю, – пригладил широкой ладонью свои червленые волосы Холодок. – Не может православная вера отступить перед верой римской. Помолись богу, святой пречистой богородице и Михаилу, архангелу божьему, князь. Съезди в Полоцк к владыке Дионисию, а если нужно, и к киевскому митрополиту. Пусть ударят в колокола. Пусть все услышат про беду нашу: и Киев, и Новгород, и Псков. Стеной станем на Двине.
– Отец Степан уже там, в Полоцке, – сказал Вячка. – Он будет говорить с владыкой.
– Поезжай сам, князь. Сам.
Холодок выговорил эти слова с такой решительностью, таким вдохновением горели его глаза, что Вячка растерялся. Не ожидал он такой прыти от старшего воя. Холодок мечом умеет говорить, а не словами, но тут…
– Хочешь меня в Полоцк отправить, а сам Кукейносом завладеть? – пронзительным взглядом, раня душу, впился он в Холодка. Холодок побледнел, потом побагровел, прикусил губу и рухнул на колени, покорно склонив рыжеволосую голову. Широкие, обвитые кольчугой плечи его дрожали. В светлице наступила тишина, и эта гнетущая тишина, чувствовал Вячка, с каждым мгновением отдаляла его от верного воя.
– Встань, Холодок, – сказал он, – не к лицу полочанину стоять на коленях. Только перед богом мы на коленях стоим.
– Князь, отпусти в Полоцк, – хрипло попросил Холодок, не поднимая головы. – В монастырь пойду. Чернецом стану. За тебя и за Кукейнос буду молиться.
– Встань, – будто не слышал его слов Вячка. – Не годится князю раба своего просить, но я прошу. Забудь мои слова. Не подумавши сказал. Как воробей, вылетело слово, и не поймаешь его. Я знаю, ты верен мне.
Холодок медленно поднялся. Бледный, ни кровинки в лице. Он все еще не отваживался глянуть в глаза князю.
– Пошли драть перья с тевтонских гусей, – решительно и даже, казалось, весело промолвил Вячка, широко распахнув дверь светлицы. Они спустились на первый ярус терема, прошли по длинному узкому коридору, где на стенах днем и ночью горели факелы. На пол от них ложились черные страшные тени, переломленные посередине. Гулкое эхо перекатывалось под мрачными сводами. В самом конце коридора Вячка вытащил факел из турьего рога, прибитого к стене, и стал спускаться по неровным каменным ступеням в подземелье. Воздух тут был спертый и очень холодный. Ощущалась близость реки – вода крупными блестящими каплями сочилась по стенам подземного хода. Вячке вдруг подумалось, что это плачут жалобными слезами глаза людей, много лет назад встретивших смерть в этой кромешной тьме. Вячка ударил ногой в низенькую дубовую дверцу и вместе с Холодком вошел в застенок.
Это был локтей на пятнадцать в длину и ширину склеп с каменным скользким полом, очень высоким потолком. В потолок был вбит массивный железный крюк, через который пропущены многочисленные ремни и веревки дыбы. Печка, сложенная из круглого полевого камня, ютилась в самом углу склепа. Там на огненно-красных головнях добела раскалялись клещи, ножи, тонкие острые спицы.
Вспотевший палач в высоких черных кожаных сапогах, в красном переднике отдыхал, сидя возле печки с кнутом в руках. Его подручный, широкоплечий светловолосый здоровяк, крутил ручку коловорота, натягивая ремни дыбы, на которой трещали кости Братилы. Тевтон с окровавленной спиной лежал на охапке желтой соломы и тихо стонал. Палачи, заметив Вячку с Холодком, встали, поклонились им в пояс.
Жестокий был век. Жестокий и кровавый. Людей десятками и сотнями сжигали в огромных деревянных клетках. Женщин и грудных детей сажали на кол. Живое человеческое тело рвали клещами, протыкали спицами, распиливали пилами, расплющивали дубовыми брусами и камнями. В Германии отрезали языки крепостным крестьянам, в Византии вырывали глаза порфироносным императорам. «Оставим им только глаза, чтобы оплакивать свои беды!» – такую надпись приказал выбить на скале о своих врагах дохристианский царь Навуходоносор. В христианский век не оставляли и глаз.
– Что выпытали? – строго глянул на палачей Вячка.
Старший палач, кивнув головой в сторону Братилы, хрипевшего на дыбе, сказал низким простуженным голосом:
– Мураль признался, что хотел убить тебя, князь. И княжну Софью украсть.
– А тевтон?
– Молчит. У тевтона шкура крепкая. Вячка подошел к пленному, сел перед ним на корточки, спросил:
– Кто ты?
Тевтон глянул на него мутным взором, тихо ответил:
– Граф Гадескальк Пирмонт, божий пилигрим. Служу апостольской церкви, рижскому епископу Альберту фон Буксвагену.
Голова его упала на грудь, в горле заклокотало, и он прохрипел, словно в забытьи:
– Недосягаемая мечта мужчины – умереть там, где родился.
– За что ты хотел убить меня? Я князь этого города, король, по-вашему.
– Ты не король. Ты королек. Король Владимир сидит в Полоцке. Ты – бельмо на глазу нашей церкви, а у церкви должно быть орлиное зрение, ведь только ей дано увидеть будущее этого края.
Вячка прищурился, сжал зубы, подошел к дыбе, на которой корчился Братило.
– Из-за чего, мураль, оделся в собачью шкуру? Хлеба и меда было мало? Отвечай, пес.
– Грешен, – простонал Братило и зашептал окровавленными губами: – Боже, не оставь меня… Укрепи душу мою… Дай силу…
– Ты умрешь, – сказал ему Вячка. – Ты это знаешь. Очисти душу перед смертью. Скажи, кто прошлым летом предупредил тевтонов о том, что князь Владимир пойдет на Ригу? Кто?
Палач начал медленно вытаскивать из печки раскаленную острую спицу. Братило глянул на палача, на эту спицу. Он вспомнил пальцы матери, нежные, ласковые. Когда, совсем маленький, он просыпался, мягкие пальцы матери гладили ему щеки. Вся обессиленная плоть Братилы затрепетала перед новым мучением, он каждой клеточкой тела ощутил, что дошел до последней черты, после которой не выдержит, лопнет, как глиняный горшок, сердце. Он глухо выдохнул:
– Боярин Долбня из Полоцка.
– Снимите мураля с дыбы, – приказал Вячка. – Пусть ночью дьяк исповедует его, приготовит к смерти.
Палачи засуетились, начали сматывать, скручивать, как пауки паутину, свои смертоносные снасти.
– Что будем делать с тевтоном? – спросил у Вячки Холодок.
При этих словах граф Пирмонт встрепенулся, открыл глаза и неожиданно для всех засмеялся. То был не смех сумасшедшего, у которого от страха или боли душа сбивается со светлой тропы. Тевтон смеялся весело, широко, и глаза его сияли разумом и непреодолимой силой. Палачи и Холодок с недоумением и растерянностью поглядывали на Вячку.
– Смеешься? – прикусил губу князь. – Неужто тебе, граф, так весело умирать? Неужто не хочется дожить до старости, до белого волоса и черного зуба?
Тевтон с презрением посмотрел на молодого князя. Потом приподнялся, сел на окровавленной соломе, обхватив колени сильными загорелыми руками.
– Я не боюсь смерти, – твердо сказал Пирмонт. – Убей меня, чтобы я скорее предстал перед божьим престолом. Убей меня, грязный трусливый королек.
Он снова засмеялся.
– И боли я не боюсь. Плюю на твоих кровавых шкуродеров. Я из ордена «Братьев рыцарства Христова». На своем белом плаще под вышитым красным крестом я ношу красный меч.
– Меченосец, значит? – с ненавистью глянул на тевтона Холодок.
– Меченосец. Я владею мечом так, как ты не владеешь своей грязной ложкой, хлебая свинячью похлебку.
– Князь, повели, и я отрублю ему голову, – потемнев лицом, умоляюще глянул на Вячку Холодок.
Но Вячка молчал. Что-то сдерживало его. За свою недолгую, но суровую жизнь он понемногу научился обуздывать свой гнев. Так твердой сильной рукой на всем скаку осаживают горячего боевого коня, стальными удилами разрывая ему губы. Вячка слушал похвальбу тевтона и молчал.
– Трусливые черви, – плевался кровавой слюной Пирмонт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я