Тут https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

На вопрос, является ли литература Австрии австрийской литературой, пытался в числе других ответить и один из авторов, представленных в настоящем сборнике, Герберт Эйзенрайх. Трудность заключается в вопросе, который предшествует заданному: что значит «австрийская»? Заманчиво, потому что это сравнительно легко, отказаться от социально-психологического критерия и укрыться под надежной сенью исторической фактографии. Может быть, лшература альпийских стран стала австрийской после отделения коронного владения Габсбургов от Священной Римской империи германской нации (1806 г.)? Или австрийское самосознание уже в годы соперничества с пруссаком Фридрихом II нашло свое литературное выражение, скажем, в венской народной комедии? А может быть, следует вернуться далеко назад, к Вальтеру фон дер Фогельвейде, который жил в XII веке при дворе герцогов Бабенбергских и слагал любовные песни, получившие название «миннезанга»?

О какой Австрии идет речь? Чаще всего Австрией называют то многонациональное образование в сердце Европы, которое создали Габсбурги посредством войн и интриг и в котором взаимодействовали элементы славянской, испанской, германской и мадьярской культур. Те историки литературы, что несколько легковесно сравнивают старую Австрию с царской Россией, подчеркивают сходство австрийской эпической литературы с русским повествовательным искусством. В самом деле, и в той и в другой стране пережитки феодализма долгое время тормозили буржуазный прогресс, что, возможно, обусловило силу гуманистической просветительской литературы в обоих многонациональных государствах. Но напрашивается вопрос: правомерно ли говорить о «наднациональной структуре австрийской литературы», что случается иногда при стремлении не только отделить австрийскую литературу от немецкой, но и противопоставить первую второй.


 


Что ж, на их месте он и сам бы не верил. Да, они правы в своем озлоблении: такое время, до цирка ли тут, да еще этот Связанный, да история с волком, и этот позорный провал... Публика разделилась на партии, пошли споры, но большинство было уверено, что с ними сыграли скверную шутку. Когда Связанному удалось подняться, стоял такой шум, что он не разбирал ни слова.
Он стоял в центре манежа, а вокруг бушевал людской вихрь — так во время бури увядшие листья вихрем вздымаются вокруг котловины, посередине которой еще царит спокойствие. Он вспоминал золотые зори последних дней, и в нем вскипала ненависть к этим кладбищенским сумеркам, которые ложились на все окружающее, ненависть к позолоченным побрякушкам, которыми святоши украшают старые, выцветшие образа, эту заваль.
Они требовали, чтобы он повторил единоборство с волком. Напрасно Связанный пытался им втолковать, что это зрелище не для эстрады, а хозяин кричал, что не для того он держит зверей, чтобы убивать их по требованию публики. Толпа уже ворвалась за ограду и устремилась к клеткам. Тем временем женщина, пробравшись между трибун, подбежала к клеткам с другой стороны. Она оттолкнула служителя, которого заставили отпереть клетку, но ее отбросили прочь ей не удалось захлопнуть дверцу.
— Уж не ты ли каждую ночь ложилась с ним на берегу?
— Ха, а как же он это делает, интересно?
Не хотите — не верьте, кричала она в ответ, такие, как Связанный, не про вашу честь, размалеванные шуты — вот это для вас.
Связанному казалось, что он еще с первых майских дней ждет их сатанинского хохота: все, что источало летом благовоние, сейчас смердило. Но раз того требуют, он готов этой же ночью помериться силой со всеми хищниками цирка. Никогда еще он так ясно не чувствовал, что он и путы — одно.
Бережно отстранил он женщину, преграждавшую ему путь. А вдруг он еще в самом деле поедет с ними на юг! Стоя в дверном проеме, он смотрел, как потягивается зверь, молодой и сильный хищник, и слышал, как за спиной опять причитает хозяин по очередному волку. Связанный хлопнул в ладоши, привлекая к себе внимание зверя, а когда тот подошел достаточно близко, обернулся, чтобы закрыть дверцу. Он перехватил взгляд женщины. Вдруг ему вспомнилось, что хозяин грозил каждого, кого застигнет с любым острым предметом близ Связанного, предать суду как убийцу.
В этот миг он ощутил прикосновение клинка, леденящее, как прикосновение речной воды осенью,— последнее время он едва ее выносил. С одной стороны туловища веревка уже спала, и он запутался в ней, пытаясь сорвать ее до конца. Он оттолкнул женщину, но движениям его уже не хватало былой собранности. А ведь он всегда был начеку со своими непрошеными освободителями, страшась их сострадания, которым они хотели его убаюкать. Но может быть, он слишком залежался у реки? И надо же, чтобы это случилось именно сейчас, чтобы она именно сейчас перерезала путы.
Он стоял в клетке и, словно остатки змеиной кожи, срывал с себя путы. Толпа вокруг него стала пятиться, и это развеселило его. Понимают ли они, что у него нет выбора? Или эта борьба все-таки что-то докажет? Но он уже чувствовал, как вся кровь отливает у него от лица и подкашиваются ноги.
Путы, упавшие к ногам волка точно силок, раззадорили его больше, чем ворвавшийся в клетку незнакомый человек. Он приготовился к прыжку. Человек пошатнулся и схватил висящий на стене пистолет. И еще до того, как кто-нибудь успел вмешаться, выстрелил волку между глаз. Зверь встал на дыбы и рухнул, задев его своим телом.
По дороге к реке он услышал за собой топот: бежали зрители, акробаты, хозяин, но дольше всех бежала женщина. Он спрятался в зарослях ивняка и смотрел, как они пробегают мимо, а потом медленно возвращаются к шатру. Взошла луна, осветив долину одновременно живым и мертвенным светом.
Покуда он дошел до реки, ярость его утихла. В сумраке занимающегося дня ему казалось, что по реке плывут льдины и что в долине уже выпал снег, приносящий забвение.
ИНГЕБОРГ БАХМАН
Всё
Когда мы с каменными лицами садимся за стол или вечером сталкиваемся вдруг у наружной двери, потому что нам одновременно пришло в голову запереть ее на ночь, мне кажется, будто мы с Ганной —- два полюса, и только наше горе соединяет нас, словно траурно-черный лук, готовый пустить стрелу в сердце равнодушному небу. Когда мы возвращаемся к себе по коридору — Ганна чуть впереди меня, она входит в спальню, не сказав мне «спокойной ночи», а я закрываюсь у себя в комнате и, сев за письменный стол, неподвижно гляжу в одну точку: перед глазами у меня так и стоит ее поникшая голова, в ушах отдается ее молчание. Что она делает — легла и пытается заснуть или не спит и ждет? Чего? Меня-то ведь она ждать не может!
Я женился на Ганне не столько ради нее, сколько ради ребенка, которого она ждала. Выбора у меня не было, потому не было и сомнений. Я волновался, ибо назревало нечто, чего не существовало раньше п чему дали жизнь мы с Ганой; мне казалось, что мир с каждым днем становится полнее — как молодой месяц, которому надо трижды отвесить поклон, когда он только взойдет — нежный и опалово-прозрачный. У меня бывали теперь минуты отрешенности, каких я прежде не знал. Даже на службе, хотя дел там по горло, или где-нибудь на конференции я вдруг словно впадал в забытье и весь устремлялся к ребенку, этому неведомому, призрачному существу, — мои мысли летели ему навстречу, проникая в глубь той живой темницы, где он был заключен.
Ребенок, которого мы ждали, многое изменил в нас. Мы теперь почти никуда не ходили, забросили своих друзей, сняли квартиру попросторнее и обосновались в ней, как могли уютно и оседло. Из-за нашего ребенка для меня постепенно переменилось все вокруг. Я теперь то и дело налетал на новые для меня мысли, как налетают на мину,— на мысли такой взрывной силы, что впору было отступить, а я шел вперед, не сознавая опасности.
Ганна не понимала меня. Оттого, что я сразу не мог решить, какую надо купить коляску — высокую или низкую,— она считала, что ребенок мне безразличен. («Честное слово, не знаю. Как хочешь. Нет, нет, я слушаю».) Когда я таскался с ней по магазинам и безучастно наблюдал, как она перебирает все эти чепчики, пеленки и распашонки, не зная какие выбрать — розовые или голубые, шерстяные или синтетические,— она упрекала меня, что я не думаю о ребенке. А я только о нем и думал.
Как мне выразить словами, что творилось у меня в душе? Я чувствовал себя, словно дикарь, которому вдруг объяснили, что мир, в котором он живет и суетится между очагом и ложем, между добыванием пищи и трапезой, между восходом и заходом солнца,— этот мир существует уже миллионы лет и со временем погибнет, что Земля — всего лишь ничтожная частица Вселенной, частица, которая с огромной быстротой вращается вокруг своей оси, а одновременно и вокруг Солнца. Я очутился вдруг в иной связи времен — я и мой ребенок, которому в назначенный день и час — в начале или середине ноября — суждено было родиться на свет, точно так же как когда-то суждено было мне и всем людям до меня.
Надо только хорошенько все это себе представить. Все родословие! Подобно тому как засыпая, представляешь себе белых и черных овец (черная, белая, черная, белая и т. д.), эта картина либо сразу наводит на тебя сон, либо сразу и бесповоротно гонит его прочь. Мне никогда еще не удавалось заснуть с помощью этого средства, хотя Ганна — она переняла его от матери — уверяет, будто оно успокаивает лучше снотворного. Быть может, многих и в самом деле успокаивает, когда они звено за звеном перебирают в уме всю цепь: «Сим родил Арфаксада, Арфаксад жил тридцать пять лет и родил Салу... Салу родил Евера. И Евер родил Фалека. Фалек жил тридцать лет и родил Рагава, Рагав родил Серуха, Серух — Нахора, и каждый из них после того родил еще по многу сыновей и дочерей, сыновья же в свою очередь родили сыновей, а именно На-хор родил Фарру, а Фарра — Авраама, Нахора и Арана». Несколько раз я пробовал мысленно проследить весь процесс — не только с начала до конца, но и с конца до начала, вплоть до Адама и Евы — наших так называемых предков — или до гоминидов, от которых мы, скорее всего, и произошли. Но в обоих случаях какие-то звенья цепи теряются во мраке, и потому безразлично, за кого уцепиться — за Адама ли с Евой или за двух других персонажей. А вот если ни за кого не цепляться вообще и просто спросить себя, для чего, собственно, родился каждый из них, то уже не знаешь, зачем была нужна вся эта цепь, все эти бесконечные «родил», не знаешь, для чего родился первый и для чего последний из этих людей. Ведь для каждого только раз наступает черед войти в игру, придуманную задолго до него, усвоить и соблюсти ее правила: продолжать свой род и воспитывать детей, заниматься экономикой и политикой; ему дозволено, кроме того, иметь деньги
и чувства, труды и изобретения и выполнять то правило игры, которое называется мышлением.
А коль скоро мы так доверчиво размножаемся, надо как-то сообразоваться с этим фактом. Для игры требуются игроки. (Или для игроков — игра?) Меня вот так же доверчиво произвели на свет, а теперь и я произвел на свет моего ребенка.
Дрожь пронизывает меня при этой мысли.
Отныне я все соотносил с ребенком. Вот, например, мои руки — со временем они будут трогать и баюкать мое дитя; наша квартира на четвертом этаже, Кандльгассе, VII район, улицы, вдоль и поперек прорезающие Вену, вплоть до аллей Пратера,— весь окружающий нас пространственный мир, который я буду понемногу ему открывать. От меня он впервые услышит названия предметов: «стол» и «кровать», «нос» и «йога». А также понятия: «дух», «бог» и «душа»; по-моему, они бесполезны, но утаивать их от него нельзя. Потом пойдут в ход и такие «рудные слова, как «резонанс», «диапозитив», «хилиазм» и «астронавт». Мне надо будет позаботиться о том, чтобы мой ребенок узнал, для чего существуют на свете вещи и как, скажем, браться за дверную ручку и ездить на велосипеде, как пользоваться полосканием для горла или заполнять какой-нибудь бланк. В голове у меня все пошло кругом.
Когда ребенок родился, я, разумеется, не мог сразу начать с ним этот великий курс. Он лежал передо мною желтушный, сморщенный, жалкий, а я оказался не готов даже к тому, что должен дать ему имя. Мы быстро посовещались с Ганной и записали его под тремя именами — моего отца, ее отца и моего деда. Ни одним из этих имен его никогда не называли. К концу первой недели за ребенком закрепилось прозвище Пупс. Уж не знаю, как это получилось. Должно быть, здесь есть доля и моей вины: Ганна была бесконечно изобретательна, придумывая и сочетая бессмысленные звуки, и я следом за пей тоже старался называть его всевозможными ласкательными кличками, потому что настоящие имена так мало подходили к этому крошечному голенькому созданию. Из множества этих кличек и возникло прозвище, которое с каждым годом раздражало меня все больше и больше. Иногда я даже возлагал ответственность за это на самого ребенка, словно он мог отказаться от этой клички, словно она не возникла случайно. Пупс! Мне придется называть его так и дальше,
выставлять его в смешном виде даже после его смерти, да и нас заодно.
Когда Пупс лежал в своей кроватке, весь в белом и голубом, и то просыпался, то засыпал опять, я мало что мог для него сделать — разве что стереть ему с подбородка слюни или остатки кислого молока или взять его на руки, когда он плакал,—- я надеялся, что от этого ему станет легче. В одну из таких минут я подумал, что ведь и он чего-то ждет от меня, но дает мне время понять — да, именно дает время, как привидение, которое является человеку, потом исчезает во мраке и возвращается вновь, устремляя на него все тот же загадочный взгляд. Я подолгу сиживал у его кроватки, всматривался в его безмятежное личико, в эти глаза, устремленные в ничто, и изучал его черты, как изучают древние письмена в поисках ключа для их расшифровки. Мне было отрадно видеть, что Ганна неукоснительно исполняет все насущно необходимое: дает ему пить, укладывает спать, будит, подстилает чистую простынку, пеленает, как того требуют правила. Она чистила ему нос ватными тампончиками и вздымала целые тучи талька между его пухлыми ляжками, как будто и для нее самой и для ребенка это было панацеей от всех бед.
Через несколько недель она попыталась выманить у него первую улыбку. Но когда он и в самом деле одарил нас чем-то похожим на улыбку, эта его гримаса показалась мне загадочной и отвлеченной. А когда он начал все чаще и настойчивей устремлять на нас свой взгляд или тянул к нам ручонки, я заподозрил, что он делает это без всякой цели и что мы сами придумываем для него причины, с которыми ему когда-нибудь придется согласиться. Ганна не поняла бы меня, да, пожалуй, и никто бы не понял, но именно в те дни у меня зародилась смутная тревога. Боюсь, что уже тогда я начал отдаляться от Ганны и все чаще выключать ее из моих сокровенных мыслей. Я обнаружил в себе одну слабость — к этому меня толкнул ребенок — и предчувствие, что меня ждет полный крах. Мне было тридцать лет — столько же, сколько Ганне, но она выглядела теперь, как никогда, юной и стройной. А вот мне мой сын не подарил новой юности. Чем шире становился круг его жизни, тем теснее сжимался мой. Я отворачивался всякий раз, когда он улыбался, визжал, ликовал. Я был не в силах задушить в зародыше эти улыбки, этот визг, эти крики. Вот до чего дошло дело!
Время, которое еще оставалось у меня, бежало быстро. Пупс уже сидел в коляске, у него прорезались первые зубы, он часто хныкал, вскоре он попытался встать на ноги, сначала неуверенно, потом более твердо, потом начал ползать по комнате, а в один прекрасный день произнес первые слова. Этого уже нельзя было остановить, а я все еще не знал, что мне с ним делать.
Что же все-таки? Раньше я думал, что мне придется открывать ему мир. Но с той минуты, как у нас с ним пошли немые беседы, я растерялся и начал искать другой путь. Разве не в моей власти было, например, утаить названия вещей, не сказать ни слова о том, как употребляются те или иные предметы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я