https://wodolei.ru/brands/Aqualux/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ты можешь рассказать это с достоинством, мой дорогой Уильям, поскольку факты свидетельствуют в твою пользу.
В этом деле я решил целиком и полностью положиться на Дженни, чей ясный ум и честная душа мне были известны.
Так что в день и час, указанные в судебной повестке, я предстал перед судьей.
Я думал, что увижу в его лице противника.
Но я ошибался.
Судья пригласил меня войти в его кабинет, закрыл за мной дверь, и мы остались с ним наедине.
Судья по имени Дженкинс оказался превосходным человеком (я и раньше слышал о нем хорошие отзывы).
Он учтиво меня поприветствовал и предложил сесть.
– Господин Бемрод, – начал он, – правосудие для всех одинаково, но я лично полагаю, что формы его должны быть различными; я слышал о вас и знаю, что вы человек уважаемый, знаю, что в последнее время несчастья преследуют вас, знаю, наконец, что у вас есть враги, – вот почему я принимаю вас без посторонних, вот почему я хочу побеседовать с вами частным образом, вот почему в вашем случае я хочу быть прежде всего человеком, а затем уже судьей.
– Заверяю вас в моей глубокой признательности, – отозвался я, – но ваша добрая воля никак меня не спасет, и я заранее приговорен.
– Так вы действительно должны требуемую сумму?
– Да, так как мой отец взял на себя долговое обязательство другого человека, а я взял на себя этот долг отца.
– Известна ли вам, господин Бемрод, хоть какая-нибудь возможность опротестовать это долговое обязательство?
– Не вижу ни одной, сударь, а если бы таковая и нашлась, я бы ею не воспользовался: взяв на себя ответственность за отца, я должен платить.
– А если у вас нет средств?
– Мне придется претерпеть последствия моего долга.
– Но знаете ли вы, как они ужасны?
– Да, я это знаю.
– Я буду вынужден дать распоряжение о распродаже вашей мебели.
– Моя мебель – вовсе не моя, сударь, она принадлежит моим прихожанам: добрые люди предоставили мне ее, полагая, что я останусь с ними навсегда. Я покидаю их с большим сожалением, так как люблю их, и они меня тоже любят. Отныне эта мебель не более чем взятое во временное пользование имущество, и я надеюсь, что вы по справедливости объявите о ее неприкосновенности, чтобы я смог возвратить мебель тем, кто мне ее дал.
– Отныне вам разрешается сделать это, господин Бемрод. Но, учтите, это возвращение будет совершено, быть может, за счет вашей свободы.
– Как это?
– Стоимость вашей мебели могла бы покрыть ваш долг кредитору.
– Я не могу позволить распродавать мебель, которую мне предоставили другие.
– Вам известно, господин Бемрод, что в случае неуплаты английские законы позволяют прибегнуть к заключению под стражу.
– Я знаю это.
– И готовы с этим мириться?
– Целиком и полностью.
– Даже готовы пойти в тюрьму?
Я улыбнулся, хотя при слове «тюрьма» не смог сдержать некоторой внутренней дрожи.
– Бог присутствует в тюрьме точно так же, как в любом другом месте, – ответил я.
– А как же ваша жена?
Я почувствовал, как слезы проступили у меня на глазах.
– Жена моя сохранила за собой место за столом и у очага своей матери.
– Итак, сударь, вы отказываетесь от всякой защиты?
– Любая защита означала бы отрицание долгового обязательства, а я взял на себя ответственность за него.
С этими словами я встал, показывая тем самым, что решение мною принято и никакая сила не может его изменить.
Судья тоже встал и протянул мне руку.
– Господин Бемрод, – заявил он, – мне говорили, что вы честный человек, и я вижу, что это действительно так; я вынесу вам, сударь, приговор, но при этом жалея и уважая вас.
– Жалейте и уважайте таким же образом и того, кто заставил вас осудить меня, сударь, – откликнулся я.
– Я буду его жалеть, но не уважать. Ступайте, господин Бемрод, и простите меня, если, выполнив по отношению к вам мой человеческий долг, я буду вынужден выполнить теперь мой долг судьи.
Господин Дженкинс попрощался со мной, и я вышел. Объясните мне эту странность нашей бедной человеческой натуры: на этот раз все было решено; мое грядущее разорение и тюрьма открылись моему внутреннему взору, и я мог представить себе их до самых страшных глубин.
И что же! Я вышел от судьи, собиравшегося вынести мне приговор, с легким сердцем и гордым взглядом.
Я готов был останавливать всех встречавшихся мне на пути, чтобы сказать им: «Я, такой, каким вы меня сейчас видите, скоро пойду в тюрьму, но не как преступник, а как мученик. В своей честности я дошел до безрассудства и заплачу своей свободой за честь быть самым порядочным человеком среди всех, кого я знаю».
Увы, дорогой мой Петрус, не кажется ли Вам, что моя дьявольская гордыня проникает во все, даже в мое несчастье?
В Ашборн я возвратился около семи вечера.
Дженни ждала меня, чтобы сообщить новость, идущую в паре с той, которую я ей сообщил сам: прибыл мой преемник.
То был, как мы и догадывались, племянник ректора, которого тот женил на своей воспитаннице.
Правда, он обладал только званием викария с шестьюдесятью фунтами стерлингов жалованья.
Однако, точно таким же образом, как церковный приход стал для меня викариатом, в тот день, когда это будет выгодным ректору, викариат мог стать приходом для его племянника.
Эту новую беду, впрочем ожидавшуюся, я встретил столь же мужественно, как и остальные наши беды.
Следующий день был воскресным.
Я прочел моим прихожанам последнюю проповедь и распрощался с ними как человек, сожалеющий о своем отъезде и уверенный в том, что об этом сожалеют и другие.
Слезы чувствовались в моем голосе, слезы стояли в глазах моих слушателей.
Но, когда я объявил, что на следующий день пасторский дом будет открыт для того, чтобы каждый мог забрать то, что когда-то он принес для меня; когда я сказал, что отныне и до той поры, когда Господь ниспошлет мне испытание еще более тяжкое, чем ожидающее меня теперь, для нас с женой достаточно будет и маленькой комнатки на чердаке, все разрыдались, и не было ни одного среди этих добрых крестьян, кто не воскликнул бы:
– Господин пастор, приходите жить ко мне!
Тогда моей душой овладело не очень-то христианское чувство: мне захотелось, чтобы мой преемник присутствовал на моей проповеди; то была бы отличная месть и, кроме того, вполне законная.
Однако, как Вам известно, мой друг, месть, сколь бы прекрасной и законной она ни была, отнюдь не является христианской добродетелью.
Когда я вышел из церкви, на площади собралась вся деревня.
Как только меня заметили, со всех сторон раздались крики: «Да здравствует господни Бемрод! Да здравствует наш добрый пастор!»
И тогда все устремились ко мне – одни целовали мои руки, другие целовали мои одежды, повторяя в один голос:
– Только на праведников обрушиваются гонения! Так что утешьтесь, господин Бемрод: вы праведник!
И они проводили меня до самых дверей пасторского дома, который мне предстояло покинуть, и когда они увидели там Дженни, мою прекрасную, мою добрую Дженни, ожидавшую меня с распростертыми объятиями и со слезами на глазах, но с лицом нежным, улыбчивым и смиренным, рыдания и восторженные возгласы усилились, и я, признаюсь, почувствовал, что вот-вот потеряю сознание.
Жалость смягчает сердце, признательность растапливает его.
Мы с Дженни весь день провели в непостижимом душевном спокойствии.
Быть может, слишком кичливо с моей стороны сравнить наше положение с положением первохристиан, которых отдавали на съедение хищникам, накануне сражения с ними в цирке; Травля христиан дикими зверями на аренах цирков была одной из распространенных казней во времена гонений, предпринятых против них римскими императорами.

но, вне всякого сомнения, эти достойнейшие мученики испытывали нечто вроде печальной удовлетворенности, овладевшей теперь и нами.
Как Вы помните, было воскресенье и, как только мы с Дженни появились у дверей, все разговоры на площади прекратились, руки невольно потянулись к шляпам, а головы обнажились.
В восемь вечера состоялась последняя трапеза в нашем бедном домике, в котором мы надеялись провести всю жизнь, счастливую и неведомую миру.
Гонения ворвались в нашу скромную жизнь, как если бы она была наполнена богатством, и их встретили как желанных гостей.
Я назвал этот ужин свободной трапезой. Свободная трапеза – общая трапеза первых христиан перед началом их тайных богослужений, а также накануне их мученических казней.


Затем мы удалились в спальню, где я написал фрески для Дженни; вид этой живописи, напомнившей о нашем счастье, на мгновение вызвал у меня приступ гнева: у меня возникло желание схватить щетку и стереть их, но Дженни остановила меня и, став на колени, произнесла молитву.
– Господь, сделай так, чтобы люди, которые после нас будут жить в этой комнате, были здесь так же счастливы, как счастливы были мы!

XXXIV. Тюрьма

На следующий день, в семь утра, как я и предупреждал прихожан, дверь была открыта, и каждый мог зайти в пасторский дом и забрать то из мебели, что он туда принес.
Но, несмотря на публичное приглашение, которым я закончил накануне проповедь, никто так и не появился.
Тогда я поручил школьному учителю обойти дом за домом и еще раз пригласить владельцев вернуть себе свою собственность, если только они не хотят преподнести мебель в дар моему преемнику.
Эти слова оказались магическими: преемника – Господь наделяет своих прихожан предубеждением по своей воле! – ненавидели заранее.
Я видел, как бежали к пасторскому дому мужчины, женщины и дети. Потребовалось еще раз объяснять всем этим добрым людям, что днем я покину это жилище, и лишь тогда они решились забрать все, что было ими так щедро подарено мне.
Дело продвигалось медленно; каждый уносил свое добро с чувством сожаления; к четырем часам пополудни все было унесено – все, вплоть до клавесина (его поставили в доме школьного учителя).
Из дома мы вышли последними, оставив дверь открытой, чтобы новый обитатель мог войти в него, когда он пожелает.
Потом мы направились к школьному учителю, намереваясь пожить у него то недолгое время, какое нам оставалось провести в Ашборне.
Отдать предпочтение этому славному человеку, который нам всегда выказывал участие, мы сочли своим долгом.
На следующий день мы собирались нанести визит нашим дорогим родителям. Они лишь отчасти сознавали силу нанесенного нам удара.
Сначала Дженни хотела рассказать им все; но я ей дал понять, что это было бы уместно, если бы они могли нам помочь; но, убежденный в их бессилии, я считал жестоким вовлекать их в наше бедствие, тем более что необеспеченность этих людей особенно наглядно проявилась в той жертве, какую г-н Смит вынужден был принести ради того, чтобы подарить дочери клавесин.
Поэтому я уговорил Дженни солгать родителям и сказать им, что наш приход, низведенный до уровня викариата, отдан другому, но мне обещан иной приход.
Но и такая новость была для них немалой бедой, ведь приход, возможно находящийся в противоположном Ашборну конце Англии, означал бы для стариков разлуку с нами.
Вот почему мне казалось, что наша ложь была простительной.
Медикам тоже дозволяется говорить больному неправду: для них ложь является даже долгом.
Кем же в таком случае были мы, я и Дженни? Врачами, которые не хотели говорить своим пациентам о неизлечимости их болезни.
Но, когда родители узнали о нашем переезде из пасторского дома в дом школьного учителя, они сразу же приехали в Ашборн из Уэрксуэрта и предложили нам пожить у них.
Да, конечно же, их гостеприимство было бы для нас милостью и большим облегчением в нашей беде, если бы нам не угрожала грядущая беда, еще более страшная, нежели уже случившаяся.
Сначала они зашли в пасторский дом, предположив, что, быть может, мы там еще задержались из-за какой-нибудь трудности переезда.
Но они увидели, что дом пуст, что двери его открыты и бьются на ветру. Это было похоже на руины, и казалось, что уже добрый десяток лет никто здесь не живет и больше никогда жить не будет.
Новый викарий не посмел пока устроиться в доме, можно сказать, еще теплом от нашего присутствия.
Родители нашли нас в маленькой комнатке, среди бедной мебели, какую смог нам предоставить учитель, собрав все лучшее, что было в его доме.
При виде нашего нового жилья сердце доброй г-жи Смит сжалось, а безмятежное выражение лица почтенного г-на Смита исказила тревога.
Этот достойный человек стал упрекать нас в том, что мы не укрылись в его доме, но я объяснил ему, насколько бесполезно было причинять ему такое беспокойство на протяжении нескольких дней, утверждая – увы, с излишней уверенностью, – что вскоре я получу обещанное мне место службы и жилье.
Пока я говорил, вошел учитель с каким-то письмом в руке.
На письме я заметил ноттингемский штемпель.
На мгновение я подумал, дорогой мой Петрус, что это письмо от Вас и что в нем Вы сообщаете какую-то хорошую весть от Вашего брата, достопочтенного г-на Сэмюеля Барлоу, озаботившегося моей участью.
Но тогда на письме я увидел бы кембриджский, а не ноттингемский штемпель.
Я вскрыл письмо.
Оно было от судьи.
Господин Дженкинс со свойственной ему бесстрастностью сообщал мне, что приговор, по которому меня должны приговорить к тюремному заключению, будет вынесен в ближайший четверг;
что в субботу он будет приведен в исполнение;
что, следовательно, если я хочу избежать скандала, связанного с арестом, мне достаточно черкнуть ему одно только слово и взять на себя обязательство самому отправиться в тюрьму.
Моего слова достаточно – и тогда судебным исполнителям нечего будет беспокоиться.
Долговой тюрьме будет дан приказ заключить меня под стражу и предоставить мне самую лучшую из незанятых камер.
Подобная доброта г-на Дженкинса растрогала меня до глубины души; в моем бедствии я столкнулся одновременно, так сказать, с двумя полюсами общества – со всем, что есть в нем худшего, и со всем, что есть в нем лучшего.
Когда я читал это письмо, к глазам моим подступили слезы, а губы тронула улыбка.
Поэтому г-жа Смит, увидев выражение моего лица, спросила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101


А-П

П-Я