Все для ванной, в восторге 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Не так, – прошептала Вера, отрываясь от толстовского письма.
Она знала этих людей. Одних знала лично, о других много слышала от Перовской и Андрея. Среди всех них, может быть, только Тимофей Михайлов понял бы прощение и исправил бы свою жизнь. Прощённый Рысаков всю жизнь пресмыкался бы и вёл грязные и подлые дела… Кибальчич – маньяк. Прости его и скажи ему – мы дадим тебе средства построить летучий корабль, но с тем, что ты сбросишь с этого корабля бомбы на дом того самого царя, который простил тебя, – Кибальчич ни на минуту не задумается сделать это.
Толстой говорит о Боге и о Христе, но Толстой не знает того, что знает Вера. У этих людей нет ни Бога, ни Христа, у них нет и совести. Они все – Перовская, Желябов, Гельфман, прощённые государем, с новою силой и энергией стали бы охотиться за простившим их государем.
Сколько раз Андрей при Вере говорил: «Сначала отца, а потом и сына придётся». Акт царского милосердия их не смутит. Для них не только нет царя, они в царе не видят и человека. Есть «объект», мешающий им и который они решили устранить.
Когда после Воронежского съезда Вера возвращалась с Перовской, она была умилена. Ей тогда казалось, что она поднялась над пошлостью жизни, взобралась на некую высоту, откуда по-иному увидела мир и людей. Смелым показалось отрицание Бога, отрицание царя, свобода от обывательских пут. Сама становилась, как Бог.
Не на высоту взобралась она в те дни, а спустилась в мрачную и смрадную, полную крови и мертвечины яму, где не видно света Божиего. Смрад подкопов, могильная тяжесть земли над человеком, коварно ведущим подкоп, чтобы уничтожить своего ближнего, своего государя, – это не высоты, а жуткие, дьявольские низы!
Теперь задумалась.
Эти дни Вера не выходила из дому. Она стала ласкова к Афиногену Ильичу.
Шёл Великий пост. Старого генерала мучила подагра. Он не мог ходить в церковь, и Вера предложила ему читать по вечерам Евангелие. В кабинете был полумрак. Афиноген Ильич устраивался в кресле с протянутой ногой. Флик и Флок круто сгибались кольчиками подле него на ковре.
Низались, низались и низались слово за словом святые слова и приобретали для Веры новое значение. Возвращали её к Богу.
«Не думайте, что Я пришёл нарушить закон или пророков: не нарушить пришёл Я, но исполнить…»
«Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч…»
«Иисус отвечал: «Царствие Моё не от мира сего; если бы от мира сего было Царствие Моё, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеям; но ныне Царствие Моё не отсюда».
«Пилат говорит Ему «Мне ли не отвечаешь? Не знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя?» Иисус отвечал: «Ты не имел бы надо мною власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе…»
XXX
Двадцать восьмого марта приват-доцент философии при Петербургском университете и профессор философии на Высших женских Бестужевских курсах, кумир курсисток Владимир Сергеевич Соловьёв в большом зале Кредитного общества на площади Александровского театра читал лекцию: «Критика современного просвещения и кризис мирового процесса».
Большой зал был переполнен. На лекцию приехал министр народного просвещения Сабуров. Много было лиц из общества, журналистов, офицеров, но преобладала молодёжь – студенты и курсистки. Все задние ряды, проходы с боков зала за колоннами, сама эстрада сзади лектора были полны ею. Гул молодых голосов стоял в высоком светлом зале. Юные глаза блистали, все ожидали, что Соловьёв «что-то скажет».
Третий день шёл процесс народовольцев. Их дело ввиду особой важности было передано на разрешение Особого присутствия правительствующего Сената с участием сословных представителей. Первоприсутствующим был сенатор Фукс, членами суда – сенаторы Биппен, Писарев, Орлов, Синицын и Белостоцкий. Обвинял Н. В. Муравьёв.
В Петербурге со дня на день ожидался приговор, и никто не сомневался, что приговор этот будет: смертная казнь… Так полагалось по закону.
Молодёжь волновалась. Она не допускала мысли о возможности смертной казни шестерых преступников. Знали о письме Толстого, оно ходило по рукам в списках, и теперь ожидали, что скажет философ Владимир Соловьёв. Он был светочем христианства и для многих казался пророком. Всё привлекало сердца молодёжи: аскетический образ жизни, духовность напряжённого мышления и, может быть, больше всего, сильнее всего – его особая наружность.
Вера стояла в правом проходе, за колоннами, в толпе курсисток.
Прямо против публики, над эстрадой, висел громадный портрет убитого государя. Прекрасное лицо государя, с большими выпуклыми глазами, было ярко освещено газовыми лампами. Золото широкой рамы было перевито чёрною креповой лентой.
На фоне портрета появилось лицо Соловьёва. Оно показалось Вере изумительным. Светлые золотистые волосы ниспадали прядями на лоб, такая же небольшая бородка оттеняла бледность лица, но особенно были красивы глаза с длинными ресницами.
Соловьёв говорил медленно, с частыми паузами. Он не читал, но говорил от себя, как бы подбирал слова для своих мыслей, и Вере показалось, что это не он зажигал толпу слушателей, а он сам заряжался волей, желаниями, кипением напряжённо его слушающей молодёжи, думающей свои думы. Через сияние тысячи пар глаз, блестящих, беспокойных, молящих, страстных – воля толпы передавалась философу.
Соловьёв говорил о культе Богородицы, о значении этого культа как некоей высокой, нравственной, очищающей силы. Он углублялся в мистические тайны христианства. Его глаза сияли небесным светом. Он преображался.
Вера думала, что если бы не наружность Соловьёва – он не имел бы такого успеха; если бы всё это говорил какой-нибудь уродливый, лохматый профессор в очках – пожалуй, не стали бы так терпеливо и молитвенно-тихо слушать его исследования глубин православного культа Богородицы.
– За нами, за нашей земной жизнью, – говорил Соловьёв, и синие глаза его точно видели нечто потустороннее, – необъятные горизонты неведомой нам, грядущей жизни… Мы идём к этим далям, и когда-нибудь мы придём к тому берегу бытия!
Соловьёв остановил плавную свою речь. Была долгая, долгая пауза. И во время неё невидимыми путями, невидимыми токами всё лились и лились желания, вопросы, хотения всей этой молодёжи и, казалось, овладевали лектором.
Соловьёв стоял молча и неподвижно. Он поднял опущенные глаза. Тёмные ресницы открыли синее пламя, всё более и более разгоравшееся в них от пламени огней молодых глаз.
Он начал тихо, медленно, раздельно, бросая слово за словом в толпу слушателей:
– Завтра – приговор… Теперь там, за белыми каменными стенами, идёт совет о том, как убить… б е з о р у ж н ы х!..
И опять было молчание.
– Но если это действительно совершится, если русский царь, вождь христианского народа, заповеди поправ, предаст их казни, если он вступит в кровавый круг – русский народ, народ христианский не пойдёт за ним. Русский народ от него отвернётся и пойдёт по своему, отдельному пути…
Соловьёв остановился. Такая тишина была в зале, что слышно было, как скрипели газовые рожки. Он поднял голову и стал говорить всё громче и громче, как пророк древности, творя заклинания. И каждое его слово огнём жгло слушателей.
– Царь может простить их. Народ русский не признаёт двух правд. Если он признаёт правду Божию за правду – то другой для него – нет… Правда Божия говорит – не убий!.. Если можно допускать смерть как уклонение от недостижимого идеала, убийство для самообороны, для защиты… то убийство холодное над безоружным претит душе народа… Вот великая минута самоосуждения и самооправдания. Пусть царь и самодержец России заявит на деле, что прежде всего он христианин, и, как вождь христианского народа, он должен… он обязан быть христианином.
Соловьёв замолчал. Поник лицом, потом поднял голову. Его глаза сверкали теперь нестерпимым блеском, голос поднялся до страшной силы, и он бросил в толпу:
– Царь м о ж е т их простить? – Он остановился, сделал выдержку и под гром аплодисментов выкрикнул:
– Он д о л ж е н их простить!!
Дикий рёв восторга, грохот стульев, крики, рукоплесканья, визги женщин потрясли зал. Все кинулись к эстраде.
Кто-то в передних рядах встал и погрозил пальцем Соловьёву. Сквозь крики и вопли был слышен его громкий и твёрдый голос:
– Тебя первого казнить, изменника! Тебя первого вешать надо, злодей!
Сквозь крики «браво», аплодисменты прорывались визгливые выкрики курсисток:
– Ты наш вождь! Веда нас!
– Ам-нис-тия!..
– Помилование!
– Иначе и быть не может?
– После таких-то слов!
– Он должен помиловать осуждённых!
Соловьёв стоял, наклонившись к рукоплещущей вокруг него толпе. Казалось, он хотел расслышать, что кричали ему со всех сторон.
Вера шла домой, глубоко потрясённая и взволнованная.
«Всё ложь, и тут ложь, – думала она. – Безоружные!.. Полтора пуда динамита под Садовой улицей и метательные снаряды Кибальчича, разрывающие на части людей, это – безоружные? Зачем – прославленный, великий, любимый – унизился до фиглярства перед толпой? Гнался за аплодисментами, за криками толпы и визгом курсисток!.. Ложь… для толпы!.. Ужасно… Где же подлинная правда?»
XXXI
Вера пришла к ужину. За столом разглагольствовала графиня Лиля. Все эти дни она не выходила из зала суда, куда пускали по особым билетам.
– Подумать только, что делается, – говорила она, красная от возмущения. – Убийц государя судят правильным судом, как обыкновенных преступников… Спрашивают: «Признаёте ли вы себя виновным?» Их следовало бы народу отдать на растерзание. А вместо того этот чёрный… маньяк Кибальчич жалуется, что при аресте городовой обнажил шашку, и сенатор Фукс, почтенный старик с длинными седыми бакенбардами, вызывает городового и спрашивает его: «Что, братец, побудило тебя обнажить шашку?..» Подумать только! Тем – «вы», а городовому – «ты»! Несчастный городовой так растерялся перед таким глупым вопросом сенатора, что уже ничего не мог объяснить. И… Перовская!.. Боже мой! Соня Перовская! Как можно так низко пасть! Ей на следствии сказали, что, если она назовёт всех участников – она избежит виселицы. Она воскликнула: «Не боюсь я вашей виселицы!» Ей напомнили о Боге – она закричала: «Не боюсь я вашего Бога!» «Кого же вы боитесь?» – спросили её. «Я боюсь за благополучие моего народа, которому служу…» Тогда ей сказали, что она не будет повешена, но выведена на площадь и отдана на суд народа… Она заплакала и стала умолять казнить её, но не отдавать народу… Нехристи швейцарские!.. Когда я выходила из суда, извозчики кинулись на какую-то девушку со стрижеными волосами и стали бить её с криками: «Это социалистка!» Насилу городовые отбили её… Народ!.. Служу м о е м у народу! Подумаешь – какая государыня!.. М о е м у народу!!!
Графиня Лиля выпила залпом стакан белого вина и продолжала:
– И этому… Желябову… Красавцу… Дают говорить, и он произносит длинные пропагандистские речи. Зачем это, Порфирий, зачем?
– В угоду обществу.
– Очень нужно, – пожимая широкими плечами, сказала Лиля.
– Их казнят? – тихо спросила Вера.
– А что же? Наградить их прикажешь? Не было в России ещё такого ужасного преступления. И по закону.
– А разве государь не может простить их?
– Государь… Знаю… Слышала… Толстой писал из Ясной Поляны… Писатель. Какое ему дело? Царь не может их простить. Простить их – это пойти против своего народа в угоду маленькой кучке интеллигенции. Простить их?.. Ну-ка, милая, прости их… Они тебе покажут по-настоящему.
И, обернувшись к Афиногену Ильичу, графиня Лиля сказала с оживлением:
– Мне сказали на суде – казнь будет публичная… На Семёновском плацу. В Петербурге палача не оказалось, так будто выписывают из Москвы, и называется он – заплечных дел мастер – по-старинному.
– Вот этого как раз и не нужно, никак не нужно, – тихо сказал старик. – Казнь – страшная вещь, и не надо делать из неё зрелища.
– Но, папа, – сказал Порфирий, – такая публичная казнь устрашает.
После ужина Порфирий сейчас же стал прощаться.
– Прощай, папа, зашли к тебе только для того, чтобы поделиться этими страшными впечатлениями.
– Прощайте, Афиноген Ильич! Храни вас Христос!.. Прощай, Вера! Всё худеешь… И бледная какая стала… Замуж пора…
Вера пожала плечами и пошла проводить дядю и тётку до передней.
XXXII
На другой день после суда, 29 марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.
Рысаков и Михайлов подали прошения на высочайшее имя о помиловании. Помилования не последовало. Геся Гельфман заявила о своей беременности, и исполнение над нею приговора было отложено.
Казнь была назначена на 3 апреля утром, и, чего давно в России не было, – публичная.
Накануне казни в дом предварительного заключения прибыл священник со Святыми Дарами, и осуждённым было предложено исповедаться и причаститься. Рысаков исповедался, плакал и приобщился. Михайлов исповедался, но от причастия отказался. «Полагаю себя недостойным», – сказал он. Кибальчич долго спорил и препирался со священником на философские темы, но исповедаться и приобщаться отказался: «Не верую, батюшка, ну, значит, и канителиться со мною не стоит».
Желябов и Перовская отказались видеть священника.
День третьего апреля был ясный, солнечный и морозный. Яркое солнце с утра заливало золотыми лучами петербургские улицы. Народ толпился на Литейной, Кирочной, по Владимирскому проспекту и на Загородном. Семёновский плац с ещё не подтаявшим снегом, с лужами на нём, с раннего утра был полон народными толпами.
Вера пошла проводить осуждённых. Было это ей мучительно трудно, но она считала это своим долгом. Она пошла на Шпалерную и видела, как из ворот дома предварительного заключения одна за другой, окружённые конными жандармами, выехали чёрные, двухколёсные, высокие, на огромных колёсах, позорные колесницы. В первой сидели Желябов и Рысаков. Оба были одеты в чёрные, грубого сукна арестантские халаты и чёрные шапки без козырьков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86


А-П

П-Я