https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И не ему, Ружичке, а более сведущему и знаменитому музыканту.
Не ограничившись этими разговорами и не ожидая, пока начальство, тяжелое на подъем, когда дело касается поощрения, а не наказания, что-либо соизволит предпринять, Ружичка сам обратился к такому человеку и добился того, что тот взял Шуберта под свое покровительство. Это был композитор Антонио Сальери, чтимый при дворе и чрезвычайно влиятельный в конвикте. Одного его слова оказалось достаточно, чтобы патер Ланг сделал исключение из строгого правила, запрещавшего воспитанникам покидать конвикт в будние дни. Сальери согласился давать уроки Шуберту, но занятия должны были происходить у него на дому.
Это была победа. Тем более важная, что благодаря ей развязался узел отношений с отцом. Они за последние два-три года складывались все хуже и хуже. Теперь уже не помогали ни отмалчивание, ни уход от разговоров, ни жалкие примирительные слова. Отец становился все нетерпимее. Он уже не рассуждал. Он требовал. Резко и категорически. Оставить музыку. Прекратить бесцельный перевод бумаги. Засесть за учебники. Учить, учить, учить. Математику, латынь, закон божий. Все прочее — вон из головы. Раз и навсегда.
Покориться отцу — значило умереть.
И Шуберт восстал. Против отца. Восстал во имя жизни.
Франц Теодор не привык отступать. Тем более что в столкновении с сыном он считал себя правым. Мальчишке в пятнадцать лет, желторотому и не ученному жизнью, не понять, что отец заботится о его же благе. Со временем он, конечно, прозреет и отличит добро от зла. Но тогда уже будет поздно. Упущенное неразумной юностью не наверстать мудрой зрелости. На то и старшие, чтобы не заблуждались младшие. Не помогают уговоры — значит нужны меры. Самые крутые и жестокие. Только они действенны, только они одни способны принести пользу.
И Франц Теодор прибегнул к ним. Он отказал сыну от дома. Запретил видеться с матерью, братьями, сестрой. Прежде мальчик хоть изредка, хоть на короткое время вырывался из холодной конвиктской тюрьмы в тепло отчего дома. В родную семью. К тем, кто его любил и кого любил он.
Теперь его лишили и этого. Запрет отца, твердого и неумолимого, явился непреложным законом для всех. Как ни молила Мария Элизабет долгими бессонными ночами пресвятую деву Марию, заступница ничем не помогла. Сын был рядом, и сына не было. Она убивалась, втихомолку плакала, громко и исступленно рыдала, когда муж уходил в школу, но перечить не могла. Не смела. Да и знала наперед, что споры и упрашивания, ни к чему хорошему не приведут. Только ухудшат и без того плохое.
Братья тоже ничего не могли сделать. Единственное, что они себе позволяли, — молчаливо, украдкой сочувствовать Францу. Слишком покорными воспитал их отец. Подневольные и безвольные, они даже в мыслях не допускали ослушания. К тому же братья целиком зависели от отца. Даже старший Игнац, хотя ему уже шел двадцать восьмой год, был полностью лишен самостоятельности и служил в школе помощником отца.
Шуберт остался один. Без родных. Без любимых. Отрезанный ломоть. Но как ни тяжело ему было, он не дал себя сломить. Когда встал выбор — семья или музыка, он пожертвовал семьей.
Беда редко ходит в одиночку. Вскоре его настигло еще более тяжкое горе. Умерла мать. Страдания последних лет подкосили ее, тиф окончательно доконал и свел в могилу.
Мария Элизабет Шуберт, жена школьного учителя Франца Теодора Шуберта, женщина, родившая на свет четырнадцать детей, отмучилась свои пятьдесят шесть лет на земле и перешла в тот мир, где нет мучений.
Лишь на кладбище в хмурый майский день ей суждено было вновь встретиться с сыном. И встреча эта ни радости, ни печали принести уже не смогла…
Горе ожесточает одних и мягчит других. Франца Теодора оно смягчило. Может быть, потому, что он где-то в глубине души, никому, даже себе, не признаваясь, терзался угрызениями совести. Последние годы и без того малорадостной жизни Марии Элизабет были отравлены тоской по сыну, отторгнутому отцом.
Известие, что талант Франца признан самим придворным капельмейстером Сальери, послужило поводом к примирению.
Франц Теодор снял свой запрет. Шуберт получил возможность вновь бывать в семье и беспрепятственно заниматься музыкой.
Из первой схватки с отцом сын вышел победителем.
Маэстро Сальери на музыкальном небосклоне Вены слыл звездой первой величины. Правда, свет этой звезды был отраженным. Звезда давно угасла, но холодное сияние ее все еще продолжало пробиваться к Земле.
В молодости он был учеником великого Глюка. И не только учеником, но и сподвижником. Близким и любимым. Автор многих опер, имевших в свое время шумный и звонкий успех, Антонио Сальери, следуя заветам своего гениального учителя, стремился привести на сцену музыкального театра высокую героическую драму.
Но то, что составляло силу Глюка, являлось слабостью Сальери. Первый был революционером, рушившим рутинные каноны старой оперы и утверждавшим на оперной сцене простоту, правду и естественность. Второй был эпигоном. Первый бесстрашно прокладывал новые пути к музыкальной драме. Второй, с опаской оглядываясь, осторожно следовал по проторенной стезе. Первый обладал могучей силой гения, второй был всего лишь второстепенным талантом.
Зато у Сальери были другие качества, такие, о которых Глюк не мечтал. Он умел снискать расположение сильных мира сего. И если неукротимый немец шел напролом, то хитроумный итальянец крался окольными, кривыми путями.
Они вывели его к вершинам могущества. Благодаря им Сальери стал при Иосифе II некоронованным владыкой музыкальной Вены. И только Моцарт, всесильный и всемогущий, хотя и влачивший полуголодное существование нищего, омрачал его дни. Сам того не желая.
Сальери был слишком умен, чтобы не понимать, что высшим чином в искусстве является гений, а наивысшей наградой художника — его собственные творения.
Но Сальери был слишком честолюбив, чтобы не подпасть под власть зависти, этого чудовищно нелепого, никчемнейшего из человеческих чувств, ибо сколько ни завидуй, то, чем наделен другой, не станет твоим.
Зависть к Моцарту порядком отравила жизнь Сальери. Правда, он, если даже не подсыпал сопернику яда, как утверждала вздорная молва, достаточно потрудился над тем, чтобы отравить Моцарту жизнь.
И, вероятно, не зря вскоре после смерти Моцарта Сальери оборвал все связи с театром и навсегда перестал писать светскую музыку. Композитор в зените славы и расцвете творческих сил стал сочинять только музыку для церкви.
Содеявший зло в молодости, стремится к добру под старость. Вот уже два десятилетия Сальери отдавал свой досуг молодежи. Бескорыстно и безвозмездно этот сухощавый, угрюмый старик с крупным, хищно выгнутым носом, тонкими, плотно поджатыми губами и острым взглядом стальных глаз, из которых нет-нет да выглянут боль и тоска, не считаясь ни со временем, ни с трудом, занимался с молодыми композиторами. Встретив талант, он самозабвенно и бескорыстно пестовал его. Среди учеников Сальери был и юный Бетховен, бедный провинциальный музыкант, только что приехавший в Вену. Впоследствии, много лет спустя, он, уже знаменитый композитор, продолжал называть себя учеником Сальери.
Однажды, придя к бывшему учителю и не застав его дома, Бетховен оставил записку с подписью: «Ваш ученик Бетховен».
Сальери же он посвятил три свои сонаты для скрипки и фортепьяно, опус 12.
Это не помешало своенравному и мстительному старику после того, как Бетховен пошел своим, революционным путем, поносить его музыку и даже плести против него интриги.
Шуберта Сальери встретил ласково. Маленький толстенький подросток, неловко переминающийся с одной короткой ноги на другую, беспокойно перебирающий пальцами вытянутых по швам рук, раздобрил его. Улыбнувшись, что случалось с ним редко, он усадил мальчика в глубокое кресло, и тот утонул в нем. Вобрав короткую шею в плечи, сидел он, прижавшись к пропахшему пылью плюшевому подлокотнику, и боязливо поблескивал стеклами очков. А по комнате легким, пружинящим шагом ходил сутулый старик, остроколенный и тонконогий, в старомодном черном фраке, черных панталонах и черных чулках. Ни дать ни взять — ворон, нахохленный и древний.
Но вот он подошел к роялю и, не присаживаясь на стул, заиграл.
Аккорд. Другой. Третий. Могучая музыка. Словно поступь богов. Слушая ее, не думаешь ни о чем. Даже о страхе перед этим суровым стариком, так похожим на зловещую птицу. Да и он уж не тот, что был. Музыка и его переменила. Он кончил играть. Но музыка, кажется, все еще звучит в нем. Лицо смягчилось. Глаза светятся силой. Рука, сухая и жесткая, мягко ерошит твои волосы. А голос, тоже мягкий, тихо произносит:
— Маэстро Глюк! «Орфео»!.. А сейчас — смотреть партитура… Читать, изучивать…
Уроки с Сальери становились все чаще. И все продолжительней. Учитель был доволен учеником, ученик — учителем. Перед Шубертом, восхищенным и потрясенным, раскрывались глубины глюковских образов. Мощных, могучих, ошеломительно правдивых. Это было новое искусство, хотя и созданное в прошлом столетии. И тайны его постигались почти что из первых рук. Вряд ли кто-либо другой, кроме Сальери, смог бы лучше истолковать смысл той или иной музыкальной идеи и нагляднее показать путь, по которому автор шел к воплощению ее.
Сальери признал в Шуберте редкий талант. Даже он, скупой на слова и особенно на похвалы, не мог удержаться от пылких пророчеств, предрекая Францу блестящее будущее.
К нему Сальери и готовил своего ученика. С кротовьим упорством. И, разумеется, на свой вкус и манер.
Для него идеалом композитора был оперный композитор, а образцом музыкального творчества, если не считать Глюка, — итальянская опера. Он поставил себе целью подготовить из Шуберта оперного композитора. Для этого он заставлял мальчика штудировать тяжелые фолианты старых оперных партитур, писать музыку на тексты старинных итальянских либреттистов, изображать в звуках давно умолкнувшие и неведомые мальчику страсти, подчас ходульно и выспренне выраженные на чужом и абсолютно непонятном языке.
Всякую попытку петь своим голосом он строго пресекал. Всякое отклонение от стародавних правил беспощадно преследовал.
Если творения Глюка приводили Шуберта в благоговейный трепет, то устарелые оперы посредственных итальянских композиторов вызывали скуку и равнодушие. Он трудолюбиво выполнял все задания учителя, прилежно и послушно следовал его советам и указаниям, но делал это головой, а не сердцем. Листы, приносимые им из конвикта, были покрыты аккуратными строчками нот. Ни помарок, ни перечеркиваний. Все чисто, все гладко, и все лишено чувств. Правила вместо искусства. Строгое и ограниченное подобие жизни вместо самой жизни.
Но стоило в этой алгебре звуков, созвучий и ритмических фигур прорваться чему-то живому, как нотный лист покрывался красной сыпью исправлений. Карандаш учителя свирепо носился по строчкам — вычеркивал, выправлял, вписывал. И только когда усеченное отпадало, а оставшееся приводилось к норме, освященной традицией и законом, Сальери удовлетворенно хлопал Шуберта по спине и угощал шоколадом с воздушным пирожным.
Это не мешало ему в следующий раз недовольно морщиться при виде сочинений ученика. Не спасало даже отлично, по строжайшим правилам выполненное задание.
Не показать же написанное в конвикте Шуберт не мог. Ведь именно оно было своим, вылившимся из души. С кем другим поделишься сокровенным, как не с учителем, любимым и уважаемым.
Но с течением времени Шуберт скорее интуицией, чем умом, постиг простую и мудрую истину — не все, что отвергает учитель, плохо. Больше того, раз старик недоволен, значит то, что написано, хорошо. Слишком различны вкусы и приверженности. Веку нынешнему не идти об руку с веком минувшим. Учитель — наивысший судья — не принимает тебя. Значит, будь сам себе судьей и учителем. Перенимай то, что полезно, — технику, прием, ремесло. И отбрасывай то, что вредно. Если самое близкое тебе чуждо ему, стой на своем. Твердо и нерушимо. Как скала и твердыня. Подобно царю Давиду в псалмах его. Пусть это вызовет гнев учителя, он лишь укрепит тебя в твоей правоте.
С особенной неприязнью относился Сальери к песням Шуберта. Меж тем Шуберт все больше и больше сочинял их. Народная песня, свежая и благоуханная, как росистый луг на заре, рождала в нем радость н тревожное беспокойство, столь потребные для творчества. Протяжные и переливчатые песни моравских деревень, искрометные польки и фурианты чехов, словно фамильный талисман, передававшиеся из поколения в поколение веселые и трогательные песенки зенских предместий составили ту благодатную среду, которая питала и поила его.
И еще одно если непосредственно не оплодотворяло, то, во всяком случае, будило его творческую мысль — это песни и баллады немецкого композитора второй половины XVIII века Иоганна Цумштега.
Место, занимаемое им в истории музыки, скромно. Голос невелик. Но чист и самобытен. Иоганном Цумштегом написано множество песен и баллад на стихи немецких поэтов. Пронизанные народными интонациями, сотканные из народных напевов, они просты, мелодичны, что называется, сами ложатся на слух.
Цумштег прочно опирался на народное музыкальное творчество. А потому песни его, вернувшись к народу, вошли в его быт. И, как это часто бывает с хорошими песнями, народ распевал их, даже не подозревая, что песни рождены не им, а композитором.
Широкой популярностью пользовались баллады Цумштега и в конвикте. Воспитанники, съехавшиеся в Вену со всех концов страны, привезли с собой и любимые песни. Они одинаково часто звучали и в Штирии, и в Тироле, и в Зальцбурге. Редко какойлибо из вечеров в музыкальной комнате обходился без песен Цумштега. Очень любил их и Шуберт. Раскрасневшись от удовольствия, он либо аккомпанировал, сидя за роялем, либо подтягивал друзьям, либо солировал тонким и теперь уже не таким чистым, как прежде, дискантом: с некоторых пор он все чаще и чаще срывался, «давал петуха».
Наивная прелесть этих песен и баллад, аромат национальной поэзии, заключенной в них, глубоко трогали его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я