Заказывал тут сайт Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Но бывает, что художник и в жизни такой же, как в творчестве. Реальное гармонирует с идеальным. Тогда радость общения с художником еще больше умножает радость общения с его искусством. Это приносит счастье. Редкостное и безмерное.
Точно так было с Шубертом. Он был неотделим от своего творчества, ибо оно являлось для него наивысшей формой самовыражения. И тот, кто любил его музыку, повстречавшись с ним самим, не только не разочаровывался, но еще больше очаровывался. И ею и им.
Антон Оттенвальт, близкий родственник Шпауна, — он был женат на его сестре Марии, — впервые познакомившись с Шубертом в Линце, так пишет о нем:
«Почти до полуночи мы просидели вместе… Как говорил он об искусстве, о поэзии, о своей юности, о друзьях и других замечательных людях, об отношении идеала к жизни и т. п.! Я был поражен его умом! А о нем-то говорили, что он творит бессознательно, что он сам не понимает и не разбирается в том, что пишет… Я не могу говорить о его убеждениях в целом, во всем их объеме, но из отдельных его высказываний видно, что его миросозерцание не воспринято им со стороны, и если в нем и есть доля участия его благородных друзей, то это ничуть не лишает его своеобразия».
Разговоры о юности, о которых упоминает Оттенвальт, возникли в связи с воспоминаниями, вдруг нахлынувшими на Шуберта. Эти воспоминания, сладкие и чуть-чуть щемящие сердце, всколыхнули глубинные пласты памяти, и дальнее, полустершееся неожиданно стало близким, рельефным. После долгих лет разлуки он встретил в Линце друзей по конвикту — Альберта Штадлера и Иосифа Кеннера. Он вновь повстречал свое детство.
Просыпаясь рано поутру, он будил своего соседа по комнате Штадлера и заставлял с ходу подыскивать второй голос к напеваемому им мотиву из «Волшебной флейты». Штадлер никак не мог попасть в тон. И это по-детски забавляло Шуберта.
Ему казалось, что они снова в конвиктском дортуаре, куда вот-вот войдет учитель пения, в парике, с белой косичкой на затылке, и сухим, узловатым пальцем постучит по лбу незадачливого ученика.
И снова дорога — радостный, бодрящий тело и душу летний путь. Он вел теперь в Зальцбург. Вокруг, пишет Шуберт брату Фердинанду, «сад, раскинувшийся на несколько миль, в саду бесчисленные замки и имения, которые утопают в зелени; представь себе речку, петляющую меж ними, представь себе пашни и поля, расстилающиеся, подобно прекраснейшим разноцветным коврам, затем роскошные луга, словно ленты, опоясывающие их, и, наконец, бесконечные аллеи громадных деревьев. Все это окружено необозримыми рядами высоченных гор, словно стража, охраняющих сию небесную долину».
Зальцбург встретил их хмурым ненастьем и мелким, тянучим, как нить, дождем. Город насупился, сжатый горами. На одной из вершин чернел замок, мрачный и угрюмый.
Мрачны и угрюмы были и улицы, узкие, длинные, с высокими домами, где мало света и даже днем стоит полутьма.
Куда ни глянь — церкви, большие и малые, помпезные и невидные. И монастырские обители, обнесенные высокими стенами, с низкими, глухими калитками с подслеповатым глазком.
Зальцбург Шуберту не понравился. Хотя здесь ему и Фоглю также был оказан отличный прием. Он обрадовался, когда карета миновала городские ворота, «надписи на которых, — по его словам, — свидетельствуют о минувшей власти попов».
Проездом они побывали и на соляных копях, там, где в земле скрывалось богатство Зальцбурга.
Отсюда в старину властители княжества пополняли свою и без того переполненную казну. Соль в те времена была самой ценной валютой, а князья — архиепископы зальцбургские — самыми богатыми феодалами.
С той поры многое переменилось. Наполеоновские войны уничтожили власть архиепископов. Зальцбург перестал быть самостоятельным княжеством и вошел в состав Австрийской империи как одна из ее земель.
Властители пришли новые, а порядки остались старые. Те, кто добывал богатства, — рудокопы — по-прежнему были нищими. Их беспросветная нужда, непосильный, изнурительный труд и полная горестей и лишений жизнь печалят и удручают Шуберта. «Я словно упал с неба в навозную кучу, — пишет он о городе рудокопов Халлейне. — Жители выглядят как привидения: бледные, с впавшими глазами, худые как спички. Жуткий контраст между этим крысиным городишком и той долиной, где он расположен, произвел на меня чрезвычайно тяжелое впечатление… Не было никакой возможности уговорить Фогля осмотреть соляную гору вместе с соляными копями. Его великая душа, подгоняемая подагрой, устремилась в Гастайн, как путник в темную ночь стремится к светящемуся вдали огоньку».
Бад-Гастайн — курортный городок в горах, с его пестрой и пустой публикой, съехавшейся на воды, — мало привлекал Шуберта. В отличие от Фогля, всерьез занявшегося лечением, он целыми днями бродит по округе, слушает, наблюдает. Его интересуют и суровые песни рудокопов, и переливчатые йодли пастухов, и пляски крестьян.
Здесь, в Гастайне, он закончил симфонию, над которой работал в поездке. Потому она и вошла в историю под именем «Гастайнской», — а не «Гаштейнской», как ошибочно принято у нас писать, — или, еще вернее, «Гмунден-Гастайнской» симфонии.
Композитор, как свидетельствуют друзья, питал к этой симфонии особенную любовь и готовился к ее сочинению загодя и исподволь. Даже такие замечательные произведения, как октет и ля-минорный квартет, он рассматривал всего лишь как трамплин, всего лишь как подготовительные эскизы к «Гмунден-Гастайнской» симфонии.
К сожалению, симфония до нас не дошла. Она утеряна. Насколько серьезно Шуберт относился к тому, что писал, настолько несерьезно он относился к написанному. Композитор столь бурно и безостановочно рвался вперед, что не успевал, да и не желал оглядываться назад. Его интересовало лишь то, что он делал или задумал сделать. Сделанное его не интересовало. Доходило даже до того, что он в первый попавшийся под руку лист бумаги заворачивал кусок сыру, хотя лист этот был рукописью его песни.
Часто он даже забывал написанное. Случалось, что он не узнавал собственных произведений.
Как-то зайдя к Фоглю, он увидел ноты песни, начисто переписанные переписчиком. Когда Фогль спел песню под его аккомпанемент, он, удивленно вскинув на лоб очки, спросил:
— Чье это? — и, одобрительно кивнув головой, прибавил: — Недурно.
Это была одна из лучших его песен — «Скиталец».
Он с поразительной беззаботностью и неряшливостью относился к своим рукописям. Они в беспорядке валялись повсюду: на столе, на полу, на кровати, под кроватью. Или лежали, сваленные в кучу, — это уж в лучшем случае — в старом ларе.
Одно время присмотр за его рукописями взял на себя Иосиф Хюттенбреннер. Он впоследствии гордо и претенциозно именовал себя «Пророк, певец, друг и ученик Шуберта».
Но постоянная опека Хюттенбреннера только раздражала Шуберта. Он постарался отделаться от назойливого приятеля. Может быть, причиной тому были также глупость и самодовольное нахальство Хюттенбреннера. Он, например, с совершенно серьезной миной утверждал, что брат его Ансельм — средней руки композитор — «в песнях, романсах, балладах, мужских хорах и вокальных квартетах вполне под стать Бетховену и Шуберту. В балладе Ансельм превосходит Шуберта». Или больше того: «Из всех музыкальных произведений Ансельма явствует, что он, так же как Шуберт, по праву может быть назван духовным наследником и продолжателем Бетховена и Моцарта».
Иосиф Хюттенбреннер мог бы стать для Шуберта тем, чем был для Бетховена Шиндлер, — секретарем, заботливым и педантичным, верным и безотказным. Но для этого ему не хватало скромности и самоотверженности, ума и такта.
Так рукописи Шуберта и оставались безнадзорными. Нет ничего удивительного, что многое утеряно и пропало навсегда. «Гмунден-Гастайнская» симфония — печальный тому пример.
Осенью Шуберт вернулся в Вену. Позади остались Альпы с их дикой и суровой красотой, новые места и новые люди — все, что он увидел и узнал в этой большой и интересной поездке.
Увиденное уходит с глаз и остается в памяти — впечатлением. Память, мать творчества, оплодотворенная впечатлением, рождает произведение. Вскоре, а иногда — годы спустя.
Поэтому прочтенное через несколько лет стихотворение Людвига Рельштаба, подобно искре, упавшей в стог соломы, воспламенило воображение, всполошило воспоминания и родило на свет превосходную песню «Приют». В суровом, полном могучей и сдержанной силы напеве перед слушателем встает природа Верхнеавстрийских Альп.
Горный поток, чаща лесов,
Голые скалы — мой приют…
Природа и человек. Гордый и одинокий. Находящий счастье в одиночестве и в союзе с природой. Ибо лишь этот союз освобождает его от пут жалкой повседневности.
Она, эта ничтожная повседневность, с приездом Шуберта в Вену вновь набросилась на него. И с прежней, а быть может, большей злобой принялась терзать его. Все сильней одолевало безденежье. Хоть он и думал, что годы непрерывной нужды приучили к нищете, это было не так. С богатством свыкаешься быстро, с нуждой — никогда. Богатство спокойно. Оно, как разжиревший кот, тихо дремлет на твоих коленях. Нужда неугомонна. Она точит беспрестанно и неотступно.
Песни на тексты Вальтера Скотта ожидаемого огромного гонорара не принесли. Хотя Шуберт впервые в жизни задумал сложную коммерческую комбинацию. Он решил, что тексты будут и на немецком и на английском языках и тогда деньги станут поступать и из-за границы.
План оказался химерой. Пришлось довольствоваться двумя сотнями гульденов, полученными от венского издателя Артария.
Нужда, которой не было ни конца ни края, даже переменила характер Шуберта. Доверчивый и благодушный, он теперь стал подозрительным и легкоранимым. Только этим можно объяснить, что деликатное письмо директора издательства «Пенауэр» — Франца Хютера, где тот, как новичок, просил назначить за песни на тексты Вальтера Скотта точную цену, было воспринято Шубертом как оскорбление. Злосчастное слово «новичок», вне всякого сомнения, отнесенное отправителем письма на свой счет — издательство только что родилось на свет, — жестоко разобидело Шуберта. Он отдал песни пауку Артария, тому самому, который, получив в свое время его струнные квартеты с надписью «Франц Шуберт, ученик Сальери», заявил:
— Ученических работ не принимаю.
Возможно, неосторожно употребленное слово «новичок» воскресило в памяти эпизод юности, о котором рад не вспоминать.
Но, помимо материальной, была и другая нужда — духовная. Она была страшнее первой, ибо касалась не только его, но и всех окружающих. Духовной нищетой был схвачен за горло весь народ. И чем дальше, тем крепче становилось удушье. Порой казалось, что ежедневно средь бела дня, на самом людном месте, на твоих глазах грабят, растлевают и морально убивают человека. И вся эта мерзость происходила под барабанный бой газет, не устававших на все лады, хотя в одних и тех же, давно опротивевших выражениях, трубить о новых успехах и победах.
Жизнь с газетных страниц выглядела ярмарочным пряником, ярко раскрашенным, облитым патокой и покрытым глазурью, а Австрия — страной с молочными реками и кисельными берегами.
Читать газеты было не только противно, но и бесполезно. Правду о жизни можно было узнать только из разговоров. Но и их люди вели с опаской или вообще помалкивали. «Повсюду боятся говорить, — писала Каролина Пихлер, талантливая поэтесса (несколько ее стихотворений Шуберт положил на музыку), — стараются скрыть свои мысли, так как никто не уверен в том, что его не подслушают и не доложат о нем полиции; и очень многие, особенно мужчины, избегают большой компании, сидят дома, ходят в театр или играют в карты».
Всеобщее духовное обнищание и одичание невероятно угнетали Шуберта. Порой ему, как шекспировскому герою, казалось, что трещина, расколовшая мир, прошла по его сердцу. «Жутко смотреть, как все кругом закостенело в пошлой прозе, — пишет он Шпауну, — как большинство людей спокойно смотрит на это и даже остается довольным, скользя по грязи в самую пропасть».
Мысли эти не остались словами. Шуберт развил, углубил и обратил их в музыкальные образы. Они являются художественной тканью ныне прославленного ре-минорного квартета.
Основу одной из частей его составила песня «Смерть и девушка». Он написал ее давно. Лет десять назад. Время и жизнь — самые мудрые наставники. То. что лишь смутно ощущал двадцатилетний юноша, досконально знал, продумал и прочувствовал зрелый художник, стоящий на пороге тридцатилетия. Довольно незамысловатая песня-диалог под руками мастера превратилась в философскую поэму, полную раздумий и обобщений.
В ре-минорном квартете с поразительной смелостью и глубиной раскрыта тема тем — человек и действительность.
Главная тема первой части — злая и беспощадная, с ее резкими, режущими слух созвучиями и тревожным, вселяющим страх и смятение ритмом, — дает потрясающий портрет времени, жестокого и беспросветно мрачного. От ударов некуда укрыться. Они настигают повсюду, швыряют наземь, расплющивают, дробят и сокрушают. Натиск зла ни на миг не слабеет. Напротив, с каждым тактом он все больше растет, наливается силой, темной и разрушительной. Вздымаются свирепые валы. Неудержно рвутся к вершине, а достигнув ее, низвергаются на человека.
Слабый и измученный, он не в состоянии противостоять им. Поэтому так расслабленно и печально звучит вторая тема, контрастирующая с первой. Ее мягкая напевность не умиротворяет, а вселяет еще большую тревогу. Уж слишком неравны эти две темы, сталкивающиеся между собой. Активности противостоит пассивность. Всесильному злу — бессильное добро. Конфликт рождает трагичность, мрачную и безысходную.
Зловещими кликами первая тема возвещает свое торжество.
И тихая покорность звучит в безрадостном, заунывном ответе.
Вторая часть квартета объята скорбью. Она — словно увитый трауром стяг. Он то горестно сникнет, то взовьется и затрепещет на ветру, то снова печаль— но ниспадет.
Начальный запев торжествен и суров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я