https://wodolei.ru/catalog/unitazy/elitnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..»
Но попы не отравляли его жизнь в Желизе, ибо совсем не касались ее. Лето 1818 года — одно из самых редкостных в жизни Шуберта. Ни до, ни после этого ему не жилось так привольно, безмятежно, хорошо. Недаром он писал из Желиза друзьям: «Я живу и сочиняю как бог».
Даже граф — довольно грубый и несдержанный человек, даже гордая и слегка надменная графиня, даже их челядь не раздражали его. Он давно усвоил мудрую житейскую истину, сформулированную им в свое время в дневнике:
«Принимайте людей такими, какие они есть, а не такими, какими они должны быть».
Разумеется, сословные разграничения ощущались и в Желизе. Учителю музыки сразу же дали понять, что он не ровня господам. Обедал Шуберт не за хозяйским столом, а со слугами, жил не в замке, а во флигеле управляющего, и стаи гусей, шествовавших с птичьего двора на луг, своим пронзительным гоготанием врывались в мысли и распугивали их. Так что нередко приходилось затыкать уши либо сидеть в полуденный зной при закрытых окнах.
Но он не роптал — и потому, что всей своей жизнью был» приучен к неприхотливости, и потому, что ничто не могло нарушить мир и покой, воцарившиеся в его душе.
Когда человек счастлив, ему все по сердцу: и природа, и жилье, и люди. «Окружающие меня люди все очень хорошие, — с мудрой зоркостью и очаровательным юмором пишет он брату. — Управляющий — славонец, славный человек, много воображающий о якобы имевшихся у него музыкальных талантах. Он и теперь еще виртуозно бренчит на лютне немецкие танцы. Сын его, студент-философ, сейчас как раз приехал на каникулы. Мне хотелось бы сойтись с ним поближе. Жена управляющего подобна всем женщинам, желающим, чтобы их величали барынями. Казначей прекрасно подходит к своей должности — это человек, заботящийся исключительно о наполнении собственных карманов и мешков. Доктор — человек весьма знающий, но в свои двадцать четыре года жалующийся на болезни, как старая барыня. Очень кривляется. Хирург нравится мне больше всех — это почтенный старик семидесяти пяти лет, всегда веселый и бодрый. Дай бог каждому такую счастливую старость! Судья — очень простой и славный человек. Компаньон графа — старый весельчак и неплохой музыкант, часто составляет мне компанию. Повар, камеристка, горничная, няня, ключник и т. д., два шталмейстера — все это хорошие люди. Повар довольно развязен, камеристка — девица тридцати лет, горничная очень хороша собой, любит поболтать со мною…»
Горничная звалась Жозефиной, или по-венски уменьшительно — Пэпи.
Пэпи Пекельхофер действительно подолгу и с охотой беседовала с Шубертом. Но совсем не потому, что он был занимательным собеседником.
Они гуляли по парку, сначала вблизи замка, затем уходя все дальше и дальше от него. Сидели на каменных скамьях, низких, широких и грузных, с проросшими травой сиденьями и замшелыми спинками. Кругом была непроглядная заросль кустарника и ветвистых деревьев. Кругом был густеющий сумрак и ни одного человека. Если б не Пэпи, он ни за что не нашел бы дороги назад.
Они были вдвоем. Ни ему, ни ей не нужны были люди. Но он напряженно желал, чтоб они были здесь. Потому что он молчал, молчать же на людях куда легче, чем один на один с малознакомым человеком: с ним еще не имеешь права на безмолвие.
Он ясно понимал это, но ничего поделать не мог: слова не приходили. Взамен приходила робость, гнусная, постыдная, но неистребимая. Ему было мучительно неловко перед этой милой девушкой, перед самим собой, но, как он ни тщился, ничего, кроме невнятного мычания, выдавить из себя не мог.
И с каждой минутой терзался все сильней и сильней. Его обдавало жаром, хотя от росистой листвы и пруда тянуло прохладной сыростью. Он растерянно шевелил пальцами и не знал, куда деть руки. И думал. Напряженно и трудно думал о том, что рядом с ним человек. Их разделяет лишь тонкая и нежно чувствительная преграда кожи. Достаточно какой-нибудь ничтожной булавки, чтобы проткнуть ее. — Но в мире нет стены мощнее и неодолимее этой, ибо она отделяет человека от человека.
Но удивительно, все, что отвращало его, привлекало ее. Ему никогда не пришло бы в голову, что робость и растерянность, за которые он себя так презирал и казнил, были приятны ей. Ей было невыразимо приятно чувствовать, что этот человек не схож ни с кем, кто ее окружал. Он не сыпал сальными шутками, не хохотал, утробно и взвизгивая, не рассказывал старых, давно надоевших историй, не пускал в ход рук. Он был робок, неловок и нежен. Таким его сделало общение с ней. Пэпи не понимала, но чувствовала это особым неуловимо тонким чутьем, возникающим у женщин тогда, когда они знают, что нравятся мужчине. И потому он, маленький, неуклюжий и некрасивый, казался ей прекрасным. Она видела его уже не таким, каким он казался на взгляд, а таким, каким ей хотелось бы его видеть. Вступил в силу тот святой и благостный обман, который составляет начало и фундамент любви.
Оттого ей было с ним необычайно хорошо, так хорошо, как не было ни с одним человеком прежде. Красивой девушке, особенно если она незнатна и небогата, не так уж просто живется на свете.
Оттого ее рука, горячая и сухая, коснувшись его холодной и влажной ладони, без труда разрушила стену робости и неловкости, разделявшую их. И им обоим стало легко и свободно.
Дорогу назад, к своему дому, показывала Пэпи. Они шли, прижавшись друг к другу, не таясь и не скрываясь. А мрак прикрывал их.
Шуберт что-то тихо насвистывал, Пэпи молчала. А когда он спрашивал, о чем она думает, она отвечала: ни о чем… она не думает, а слушает… слушает, как растет трава… по ночам травы растут быстро и громко… А потом они снова молчали. Но теперь молчание не тяготило ни его, ни ее.
…Рассвет бледными руками разворошил ночную тьму за окном и незаметно вполз в комнату. А следом за ним пришли звуки — предвестники нарождающейся зари. Застрекотали цикады, застучал дятел. И смолк. И в мгновенную тишину ворвался гортанный и тревожный крик лебедей. Их голоса, то взмывая ввысь, то низвергаясь, всю ночь доносились с пруда. Под их крик он заснул, под их крик и проснулся. И каждый раз, когда он в этой новой для себя, единственной и неповторимой ночи просыпался и снова засыпал, он слышал все тот же резкий и гортанно-тревожный крик, словно кто-то перепуганный звал на помощь.
Он протянул руку к столику. На ощупь нашел очки. Протер. Надел. Разжег трубку. Затянулся. Пахучее сизое облачко растворилось в сизой комнатной мгле. Он скосил глаза. Рядом был профиль, мягкий и расплывчатый: чуть вздернутый нос, небольшой круглый подбородок, золотистые волосы. Пэпи спала. Умиротворенная и счастливая. И только ресницы, длинные, густые, загнутые кверху, едва заметно вздрагивали. Может быть, оттого, что он смотрел на них, не отрываясь.
Шуберт неслышно, на цыпочках покинул комнату. Так же неслышно прокрался по коридору.
И вышел в парк.
Здесь все было объято спокойствием, мудрым, безмерным, безмятежным, какое бывает лишь в тот короткий час, когда утро готовится прийти на смену ночи.
Мудрым спокойствием объята и до-мажорная соната для фортепьяно. Главная тема ее первой части безбрежна в своем широком и ровно-спокойном мелодическом дыхании. Она пронизывает всю часть, с начала до конца, то восходя, подобно светилу, в своей первозданной красе, то трансформируясь и видоизменяясь. И всякий раз, являясь вновь, она несет спокойствие, ничем не вспугиваемую тишину и раздумье, ясное, глубокое, свободное от всего суетного и случайного. Оно не мучительно и не тяжко, это раздумье. Оно гармонично. А потому ведет к прозрению и даже озарению.
Озарение сменяется во второй части сонаты грустью, тихой и умиленной, той самой, что приходит потом, вместе с воспоминанием. Это чувство и сладостно и горестно. Оно навеяно мыслями о том, что было и чего уже нет и никогда больше не будет.
Третья часть — менуэт. Но лишь по названию. Менуэт шубертовской сонаты — милая и обаятельная пьеса в народном духе, исполненная силы, здоровья и простой красоты. Бесхитростная и наивно прелестная мелодия, образующая главную тему, чуть меланхоличную и тяжеловесную, перемежается эпизодами, расцвеченными юмором. То и дело вспыхивают очаровательные юморески, композитор тонко, с большим художественным тактом, а не грубо-натуралистически рисует звуковые картинки сельской жизни. В быстрых и настойчиво энергичных аккордах чудится гоготанье гусей, кудахтанье кур, буйное и радостное цветение жизни.
Торжество ее составляет содержание четвертой, последней части сонаты. Словно быстрый поток, стремится музыка вперед. И вдруг ее бег обрывается. Внезапно и неожиданно. На одной одинокой и щемящей ноте. Будто жизнь человека, внезапно оборванная разрывом сердца.
Соната до мажор — она писалась много позже, в 1825 году, — осталась неоконченной. Шуберт так и не довершил ее. Но то, что когда-то взволновало композитора, облеченное в ткань музыкальных образов, волнует и по сей день. Пусть и незавершенное.
С той поры как человек становится сознательным, его гложет желание остановить счастливо прожитый миг. Но совладать со временем пока не дано никому. Кроме тех, кто творит искусство. Они, воссоздавая в образах прожитое, спустя годы и десятилетия воскрешают ушедшее мгновение. И оно, милое сердцу одного, становится милым сердцам многих. Так, поборов власть времени, творцы искусства обретают власть над людьми — добрую и благодатную власть, доставляющую человечеству радость, счастье и наслаждение.
Все в мире проходит. И хорошее и плохое. Первое быстрее второго, к сожалению.
Промелькнуло лето. Надвинулась осень с ненастьем и предотъездной суетой. И грустью по тому, что минуло. А также тревогой перед тем, что ждет впереди. На мокрой, хмурой земле желтел палый лист — изъятая из обращения монета летней поры. А в мокрое и хмурое небо печально вздымались, словно исхудалые старческие руки, сучья с бесстыдно оголенными ветвями.
Ушел Желиз, и пришла Вена, холодная и неприязненная. Не только внешне, но и внутренне.
Негде было жить. И не на что было жить. К отцу в новый дом он не пошел. Вкусивший свободы не довольствуется неволей. Лето в Желизе окончательно убедило Шуберта в том, что обратный путь в школу ему заказан. Исхлопотанный отцом годовой отпуск истек. А вместе с ним кончилась и карьера школьного учителя. То, что зрело многие годы, что выливалось в глухую, не всегда видимую глазом, но ожесточенную и непримиримую борьбу, пришло к своему логическому завершению. Как ни тяжело было, но с отцом пришлось порвать.
Лишь четыре года спустя произошло примирение. С тем чтобы впредь и навсегда один не мешал другому идти своим, избранным на всю жизнь путем.
Долголетнее единоборство нашло свое выражение в аллегорической новелле «Мой сон». Это удивительный и единственный в своем роде образец шубертовской прозы — горькая, правдивая исповедь о прожитом, облаченная в замысловатые романтические одежды.
МОЙ СОН
Я был братом многих братьев и сестер. У нас были добрые отец и мать. Я всех их любил глубокой любовью. Однажды отец повел нас на богатый пир. На пиру мои братья очень веселились. А мне стало грустно. Тогда отец подошел ко мне и приказал отведать чудесных блюд. Я не мог. Отец рассердился на меня и прогнал прочь. С сердцем, полным бесконечной любви к тем, кто меня презрел, я отправился в далекие страны. Долгие годы мою душу терзали страдания и великая любовь. Но вот пришло известие о смерти моей матери. Я поспешил проститься с нею. Горе смягчило сердце отца, и он разрешил мне войти. Я увидел ее труп. Слезы полились из глаз моих. Словно старое доброе время встало предо мной, такое, каким его знала усопшая и какое, по ее мнению, должно было окружать нас и впредь.
В скорби мы провожали ее прах и гроб опустили в могилу. С этого времени я снова жил дома. Но отец опять повел меня в свой любимый сад и спросил, нравится ли он мне. Но сад был противен мне, и я не посмел ничего сказать. Тогда в гневе отец еще раз спросил, нравится ли мне сад. Дрожа, я ответил: «Нет!» Отец ударил меня, и я убежал. И во второй раз, с сердцем, полным бесконечной любви к тем, кто меня презирал, я отправился в далекие страны. Я пел песни и пел их много-много лет. Когда я пел о любви, она приносила мне страдания, когда я пел о страдании — оно превращалось в любовь.
Так любовь и страдания раздирали мою душу.
И вот однажды я узнал об одной только что умершей благочестивой деве. Вокруг ее гробницы был начертан круг, в котором юноши и старики пребывали в вечном блаженстве. Они говорили тихо, чтобы не разбудить деву.
Казалось, над гробницей девы все время вспыхивают с легким шумом искры и через них юношам передаются небесные мысли. Тогда и меня охватило страстное желание — быть вместе с ними. Люди говорили, что только чудо может ввести меня в этот круг. Но я медленными шагами приближался к гробнице, опустив глаза долу, весь проникнувшись твердой верой, и, прежде чем я успел опомниться, я оказался в этом кругу, внутри которого все так чудесно звучало, и в одно мгновение я почувствовал вечное блаженство. Я увидел и своего отца, прощающего и любящего. Он заключил меня в свои объятия и заплакал. Еще больше слез пролил и я.
Франц Шуберт.
В жизни примирение выглядело не столь трогательно, как на бумаге. Отношения были действительно восстановлены. Но кое-как. Лишь постольку, поскольку ушла открытая вражда. В общем отец и сын стали посторонними людьми. Каждый существовал сам по себе, не вмешиваясь в жизнь другого.
Такое разрешение давнего конфликта было, конечно, не самым счастливым, но уж, во всяком случае, самым удобным для дальнейшей жизни и того и другого.
Комната была длинной и узкой, в одно окно. Оно выходило на улицу, сжатую высокими домами. Оттого в комнате даже в солнечную погоду висел тусклый полумрак. В течение дня он все больше густел, перемешиваясь с табачным дымом.
Хотя комната была маленькой, в ней не было тесно. Напротив, она выглядела пустой. Так мало в ней было вещей; койки, стол для еды и работы, рояль, книжная полка. Самое необходимое, без чего невозможно обойтись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я