Сервис на уровне сайт Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«БОДРОСТЬ». Наступило отчаяние. Человеку больше нечего терять и хранить. Отчаяние настолько всеобъемлюще, что он даже потерял способность грустить. Он радуется. Зловещая, бесшабашная радость отчаяния выразительно передана музыкой — взвихренной, скачковатой. Особенно сильно написан припев, лихой, дерзновенный.
Будем петь среди громов,
Страх и скорбь забудем.
Если в мире нет богов,
Мы богами будем.
«ЛОЖНЫЕ СОЛНЦА». Всю жизнь странника согревали ложные светила. Но они угасли. Осталось лишь солнце. Но лучи его не радуют путника. Ему
…милей блуждать в ночи.
«ШАРМАНЩИК» — последняя песня. Она завершает цикл. И совершенно не походит на двадцать три остальные. Те рисовали мир таким, каким он представлялся герою. Эта изображает жизнь такой, какая она есть. В «Шарманщике» нет ни взволнованного трагизма, ни романтической взвинченности, ни горькой иронии, присущих остальным песням. Это реалистическая картинка жизни, грустная и трогательная, мгновенно схваченная и метко запечатленная. В ней все просто и незатейливо.
Околица деревни. Морозный день. Седой старик с трудом иззябшей рукой вертит ручку шарманки. Жалобный наигрыш ее с однообразным унынием откликается на каждый куплет песни. Люди равнодушно проходят мимо шарманщика. Они и не слушают его и не смотрят на него.
Не случайно в «Шарманщике» не присутствует лирический герой цикла. Его заменил автор. Он предлагает старику:
Хочешь, будем вместе
Горе мы терпеть?
Хочешь, под шарманку
Буду песни петь?
Трагическая судьба шарманщика — это судьба самого Шуберта. Он прекрасно сознавал это.
— Твои дела пошли в гору, — говорил он Бауэрнфельду после того, как у него .Бургтеатр принял к постановке комедию, — я уже вижу тебя надворным советником и знаменитым автором комедий. А я? Что будет со мной, бедным музыкантом? Придется мне на старости лет, подобно гетевскому арфисту, побираться, выпрашивая кусок хлеба.
Шуберт сдержал обещание — познакомил друзей с «Зимним путем». Едва окончив цикл, он сказал Шпауну:
— Приходи сегодня к Шоберу. Я вам спою несколько ужасных песен. Мне интересно знать, что вы скажете о них. Они утомили меня сильнее, чем какие-либо другие.
Вечером друзья собрались на квартире у Шобера. И Шуберт спел весь «Зимний путь». Он был настолько взволнован, что голос его дрожал, а дыхание прерывалось. Целиком захваченный музыкой, он забыл обо всем, в том числе о слушателях. И лишь после того как кончил петь, вспомнил о них.
Друзья молчали. Не подавленные, а безучастные. «Зимний путь» оставил их равнодушными. Они не поняли его.
После неловкого молчания Шобер, наконец, выдавил из себя похвалу «Липе». Эта песня, единственная из всех, показалась ему милой и приятной.
И только один человек, и без того мрачный, а после прослушания еще сильнее насупившийся, Майерхофер, был потрясен. Он, наиболее зоркий, чуткий и исстрадавшийся, разглядел, услышал и прочувствовал все, что задумал и осуществил Шуберт. Он сердцем и умом измерил всю глубину страдания, выраженного музыкой. Музыка сказала Майерхоферу все, что она говорила автору. И поэт всей душой присоединился к композитору, когда тот, нисколько не обидевшись на друзей — обижаться на то, что тебя не поняли, неразумно, сердиться же — просто глупо, — спокойно возразил:
— Мне эти песни нравятся больше всех других.
В том, что «Зимний путь» с первого раза не пришелся по душе даже самым близким, нет ничего мудреного. Он слишком необъятен по своей идейно-философской концепции и слишком сложен по своей музыкальной фактуре, чтобы его сразу можно было объять. И, конечно, Майерхофер был на голову выше остальных. Он был и мыслителем и поэтом. Другие ими не были.
Если ты фрондируешь и поругиваешь правительство, это еще не значит, что ты постиг философский смысл эпохи.
Мрачная безотрадность и трагичность «Зимнего пути» оттолкнули Шобера. А ведь именно они выражают этот смысл.
Непривычен был и музыкальный язык цикла. Большинство песен лишено округлости, сладкозвучной напевности. Мелодии жестки и угловаты, общий колорит сумрачен. Музыка не ласкает слух, а хватает за сердце и сдавливает его острой, щемящей болью.
Все это было новым, неожиданным и малопонятным для первых слушателей. А потому и не привлекло их.
«Зимний путь» красив. Но не той красотой, что сразу привораживает. Чтобы по-настоящему оценить ее, надо пристально вглядеться и внимательно вслушаться. Красота «Зимнего пути» — это не пышная, яркая, щедро разлитая повсюду красота южного пейзажа. Это скупая и сдержанная, проникнутая суровой силой красота северной природы — седых бурунов, голых остроконечных скал, иссиня-фиолетовых заливов и серо-желтых песчаных кос.
Если «Прекрасная мельничиха» пленяет с первого взгляда, то «Зимний путь» покоряет только после того, как полностью постигнешь его. А это дается не сразу. Со временем. Времени же Шуберт не страшился. Он знал: время — друг, а не враг его.
Оттого он и отнесся к отзывам друзей без боли и огорчения. Что не понято сегодня, будет понято завтра. Тому порукой сделанное. В том, что оно хорошо, он был уверен. А уверенность художника безошибочна. Ведь он — самый взыскательный и самый нелицеприятный судья своего искусства.
Рядом с мраком, окутавшим «Зимний путь», сияет светоч, зажженный фортепьянным трио ми-бемоль-мажор. Здесь унынию противопоставлен оптимизм, трагизму — героика. Это произведение, напоенное силой и преисполненное бодрости. В нем встает другой Шуберт. Не подавленный, скорбный и согбенный, а молодой, сильный, с расправленными плечами и гордо поднятой головой. Он весь устремлен вперед, к свету и зовет разорвать тенета тьмы.
Первые же звуки трио — звучный, унисонный аккорд рояля, скрипки и виолончели — сразу же погружают нас в море света, ослепительного и радостного.
Волевая, исполненная героики и силы мелодия стремительна и дерзновенна, она подобна зигзагу молнии.
В ответ звучат короткие, восходящие фразы, отрывистые, немногословные, выражающие непреклонную решимость. Взмыв ввысь, они вновь приводят к изначальной теме. Подкрепленная мощными, словно вздыбливающиеся валы, пассажами рояля, она широко и свободно реет в вышине.
И где-то внизу, в басах, у виолончели рождается другая тема — скупая, настойчивая, решительная. Она неспешно, но неудержно восходит вверх, поддерживаемая яркими, как вспышки зарниц, откликами рояля.
Этой теме и еще одной — беспокойной, пульсирующей, «стучащей» — принадлежит главенствующая роль во всем развитии первой части. Оно зиждется на их столкновении. И лишь побочная тема — она впервые звучит у скрипки, — нежная, певучая, с легким, чуть заметным налетом меланхоличности, контрастирует с этими темами и оттеняет их.
Работая над ми-бемоль-мажорным трио, Шуберт был во всеоружии мастерства. Трудно найти другое произведение, в котором бы с таким совершенством и полнотой были использованы возможности всех инструментов в целом и каждого инструмента в отдельности. Партитура трио искрится красками, переливается цветами, один инструмент дополняет другой, нисколько не поступаясь своим богатством.
Диву даешься, как удалось композитору все музыкальное развитие подчинить роялю и вместе с тем ничуть не стеснить и нисколько не обездолить другие инструменты. Фортепьянная партия — тот фундамент, на котором зиждется все.
Рояль ни на миг не смолкает. Он то задает тон, то аккомпанирует, то вступает в борьбу с другими инструментами, то поддерживает их, то рассыпается раскатистыми пассажами, то интонирует тему, то подхватывает ее.
Чудесен эпизод, предваряющий репризу. После бурной, полной света и звонкой бодрости разработки вдруг ниспадает тишина. Сторожкая и выжидательная. Будто все затаило дыхание и ждет прихода чего-то невероятно важного. И в этой тишине, прерываемой лишь короткими вопросительными возгласами струнных, безумолчно звучит рояль. Его отрывистые, четкие фразы похожи на стук маятника, мерно отсчитывающего секунды, оставшиеся до прихода радости.
Она появляется вместе с начальной темой. Придя, радость свершает свое громкогласное и победное шествие.
Самый конец первой части, заключительные фразы ее ошеломительны своей неожиданностью. Они тихи и нежны. И прекрасно подготовляют поэтичную, задумчивую вторую часть.
Ее после нескольких вступительных аккордов рояля открывает виолончель. Широкой, распевной, как лирический романс, темой. В ней и спокойствие, и мечтательность, и светлая, милая сердцу грусть.
Этой теме сопутствует вторая — элегичная, изящная тема скрипки. Постепенно — самый переход сделан настолько тонко, что начало его просто невозможно заметить, — тихая грусть и элегическое изящество сменяются волнением. Оно все возрастает. И, наконец, разражается бурей патетики, достигающей высот подлинного трагизма.
Трагика рождает героику. Могучей силы удары, упорные и тяжелые, как бы выковывают силу к сопротивлению. Оно крепчает, ширится. Это нарастание — построено оно с помощью удивительно скупых средств, почти на одном и том же тематическом материале — поистине грандиозно.
Но вот нарастание достигло кульминации. Напряжение начинает спадать. Волнение — стихать. Вновь приходит спокойствие — в тихом и задумчиво-светлом напеве, который вначале исполняла виолончель. Теперь его бережно и поочередно несет каждый из трех инструментов.
Третья часть — живая, подвижная, стремительно рвущаяся вперед. Колорит ее ясен, фактура прозрачна и чиста. В ней много юмора, света, тепла. Очаровательна веселая перекличка струнных с роялем, когда рояль шутливо дополняет скрипку и виолончель.
Из этих шутливых откликов рояля возникает моторная, неугомонно-активная тема струнных, близко напоминающая знаменитую тему судьбы из Пятой симфонии Бетховена. Но если там стук судьбы был зловещим, то здесь он носит совсем другой характер. Удары — «та-та-та-там, та-та-та-там» — не предрекают беду, а нетерпеливо торопят вперед, к радости.
И она приходит. В безмятежном, счастливо порхающем напеве четвертой части. Она легка, воздушна и по духу своему сходна с народным танцем. На очаровательную, полную обаяния мелодию, будто разноцветный бисер, нанизываются вариации самых различных красок и самого различного характера — от изящно-грациозных до приподнято-героических.
Заканчивается ми-бемоль-мажорное трио звонким ликованием.
Если те, кто младше тебя, становятся взрослыми, молодость прошла. Если они стали пожилыми, пришла старость.
Казалось бы, совсем недавно, чуть ли не вчера, — так ясно и отчетливо он это помнил, — малютка Жозефина, сводная сестра, лежала на материнских руках и, почмокивая, сосала грудь. А теперь она уже взрослая девочка, вот-вот девушка, тонкая и длинненькая, чуть ли не с тебя ростом.
Свои годы постигаешь в сравнении с окружающими людьми. Если они не всегда у тебя на виду. Календарь только отсчитывает даты. Он обращается к глазам, а не к чувствам. Потому что в тридцать лет чувствуешь себя не старше, чем в двадцать пять. А в сорок или пятьдесят, вероятно, считаешь или, во всяком случае, хочешь считать себя двадцатилетним. И только окружающие безмолвно, но твердо, одним своим видом напоминают, что молодость ушла.
Итак, ему пошел четвертый десяток. К этому времени человек уже достигает главного. Достиг его и Шуберт. Все, чего он желал, осуществилось.
Всю жизнь он стремился к музыке. И музыка стала его жизнью.
Всю жизнь он стремился к независимости. И жизнь его стала независимой. В общем, конечно, если сбросить со счетов постоянную зависимость от нужды. Впрочем, если бы ему предложили в обмен состояние, он, не задумываясь и не колеблясь, избрал бы все ту же нищету.
Всю свою жизнь он стремился к свободе творчества. И всю жизнь творчество его оставалось свободным.
Так что, думая о прожитом, он не мог да и не хотел жаловаться.
Жаловаться, право, было не на что. Разве что на неудачи с театром. Но впереди еще столько лет жизни! За тридцать-сорок лет, что отмерены судьбой наперед, он напишет немало опер. Они обязательно найдут дорогу. И на сцену и к слушателям.
Вот и сейчас Бауэрнфельд пишет по его просьбе либретто оперы. Она будет называться «Граф фон Глейхен». Ему не терпится сесть за сочинение музыки, и он то и дело торопит письмами друга, находящегося в отъезде:
«Дорогой Бауэрнфельд! Я не имею никакой возможности поехать в Гмунден и куда бы то ни было: у меня совсем нет денег, и дела мои вообще очень плохи. Но я не обращаю на это внимания и весел. Прошу тебя, приезжай скорее. Из-за оперы».
Одно лишь гложет Шуберта. Давно и неотступно. То, что он до сих пор не встретился с Бетховеном. Жить в одном городе, жить его музыкой и ни разу не встретиться с ним самим! Что может быть нелепее и горше!
Из всех стремлений, пожалуй, только одно осталось неосуществленным — эта встреча.
В конце концов она состоялась. Но тогда, когда Бетховен уже лежал на смертном одре.
Узнав, что любимый композитор тяжело болен, Шуберт, наконец, набрался храбрости и вместе с друзьями — Иосифом и Ансельмом Хюттенбреннерами и художником Тельчером — пришел к нему.
Бетховен лежал в кровати, недвижимый и ко всему безучастный. Он был без сознания и никого и ничего не замечал. В комнате было тоскливо. Уныние пустыми глазами глядело из всех углов. Тишина, недобрая и тревожная, прерывалась лишь тиканьем часов и хриплым дыханием больного.
Пока Тельчер делал зарисовку — поспешно наносил на бумагу кровать с высоким изголовьем, большую подушку, чуть смятую головой маленького, высохшего старца с ввалившимися щеками и взбугрившимися скулами, Шуберт стоял, тер очки и думал.
Думал о том, как немощно наше тело и как, в сущности, ужасно, что дух, каким бы высоким он ни был, полностью подвластен бренной плоти. На кровати, застеленной не первой свежести бельем, лежал человек, создавший то, что никогда не умрет. А сам он почти уже умер. Его огромный лоб — единственное, что осталось бетховенским, — всего лишь видимость, пустая оболочка. Как пустой оболочкой является жалкое, иссохшее подобие человека, уже ничего не чувствующего и ничего не сознающего, но все еще продолжающего порывисто заглатывать воздух этой мрачной и душной, видимо, давно не проветривавшейся комнаты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я