установка ванны cersanit santana 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Однако хирургическое вмешательство, проведённое по методике Шульца-Певзнера, как ни парадоксально, косвенным образом должно восстановить покорёженную эмоциональную сферу. «Если операция пройдёт удачно, батенька мой, – заметил Патиссон, радостно потирая руки, – вам самому покажутся нелепыми ваши притязания. Жениться на Лизоньке! Надо же такое ляпнуть! И кому? Родному батюшке! Вот вы и подписали себе приговорчик, любезный мой. Придётся немного помучиться. Ничего, даст Бог, пронесёт…»
Я начал нудить, что без всякой операции осознал глубину своего падения и про Лизу помянул больше для красного словца, чтобы узнать, что с ней, никак не предполагая, что хозяин воспримет мои слова буквально. Не думает же он, Патиссон, с его знанием человеческой природы, что я мог так зарваться, не понимать разницы её и моего социального положения, и прочее, прочее, – но доктор лишь ласково посмеялся: дескать, поздно, голубчик мой, надо было раньше думать… Сообщил и хорошую новость: он временно отменил успокоительные инъекции, может, они больше вообще не понадобятся, зачем зря переводить дорогой препарат. О Лизе посоветовал не беспокоиться, у неё свой скорбный путь, который она пройдёт до конца соответственно своей провинности перед любящим батюшкой…
Одну из стен операционной занимал прозрачный экран, за которым в удобных креслах расположились Леонид Фомич и доктор Патиссон, наблюдая за приготовлениями к вивисекции. Я их не только видел, но и слышал, как они переговаривались. Звуки вливались в ушную раковину будто через динамик. Оболдуев сетовал: «Всё-таки доигрался писатель. Очень прискорбно. Небесталанный человечек, я искренне надеялся, переборет интеллигентскую гниль. Опекал по-отечески, старался высокие понятия внушить. Да вы сами свидетель. Результат, конечно, плачевный, только пуще о себе возомнил, дурья башка. К сожалению, опять вы оказались правы, любезный Герман. Чёрного кобеля не отмоешь добела. Не оценил щелкопёр, какая ему выпала честь. Видно, плебейскую сущность не переделаешь. Одно у негодяя на уме: только бы напакостить, только бы фигу показать исподтишка». Доктор Патиссон мягко возражал, успокаивал босса: «Я так полагаю, многоуважаемый Леонид Фомич, ещё не всё потеряно. Действительно, вые ним чересчур либеральничали, от чего я вас предостерегал. С интеллигентами так нельзя. Они добра не помнят. Чем больше для них стараешься, тем они наглее. Об этом вам любой психиатр скажет. Особенно это касается руссиян. У руссиянского интеллигента вообще нет души, он живёт исключительно рефлексами, как. к примеру, собака, не в обиду ей будь сказано. Подтверждённый наукой факт. Интеллигент уважает исключительно силу, чем похож, извините за сравнение, на свободолюбивого чеченца. Под воздействием разумного принуждения становится как шёлковый… Поручиться могу, батенька мой Леонид Фомич, после этой маленькой операции наш писатель резко переменится к лучшему». «А если околеет?» – обеспокоился Оболдуев. Доктор замахал руками: «Что вы, никак не может быть! Это нас с вами кольни в брюхо шилом – и каюк, руссиянский же интеллигент живуч, как крыса. Он от физического насилия только крепчает. Могу привести поучительные примеры из новейшей истории. В тех же лагерях, где обыкновенные заключённые мёрли как мухи, интеллигент ядрёным соком наливался, а ежели его по ошибке выпускали на волю, поражал всех своим долголетием и цветущим видом. Таких примеров десятки, их сами бывшие зэки описывали в мемуарах. Вспомните того же Солженицына. Он на зоне рак одолел, как мы с вами насморк…» «Мне бы хотелось, – как бы слегка смущаясь, заметил Оболдуев, – чтобы Витюня сохранил литературные навыки». «Господи! – воскликнул доктор. – Да разве я не понимаю? Как раз, милостивый государь, в этом вся сложность лечения интеллигента. Мы действуем с предельной осторожностью, чтобы не повредить гипоталамус. Там сосредоточены клетки, несущие как ген подлости, так и ген краснобайства. Но чу, Леонид Фомич, кажется, началась…»
Он не ошибся. Юная медсестра с глазами голодной рыси побрызгала на меня эмульсией из блестящего пульверизатора, напоминавшего маленькую клизму, и усатый хирург, вооружённый скальпелем, сделал стремительный надрез на моём левом боку. Я завопил благим матом и забился на кожаных помочах, растягивая сухожилия на кистях и лодыжках. Хирург укоризненно покачал головой.
– Потерпи, сынок. А будешь дёргаться, чего-нибудь лишнее отчекрыжу.
Вторая медсестра сунула мне в нос ватку с нашатырём, и я обрёл членораздельную речь.
– Не надо резать, – попросил голосом, донёсшимся, как мне самому показалось, из подземного царства. – Я всё понял, отпустите меня, пожалуйста.
– Как можно? – удивился хирург. – Только начали – и уже отпустите. Даже странно слышать. Мы же не в бирюльки играем. Медицина – серьёзное дело, сынок.
С его скальпеля, который он держал на весу, соскользнула капля крови, а бок мой начал дымиться.
– Леонид Фомич! Слышите меня?! Прекратите изуверство. Вы же не сошли с ума!
С ужасом я увидел на экране, как доктор Патиссон показывает мне рожки, а Оболдуев печально отвернулся.
Второй надрез я перенёс легче, а на третьем вырубился…
Очнулся, чертенята шерудят уже над правым боком, а мне совсем не больно. Ясность сознания необыкновенная, блаженная. Услышал глубокомысленный баритон Оболдуева:
– Нет, конечно, евро против доллара как жучок против быка, но загрызть сможет в конце концов, не исключено.
И рассудительно-покладистый ответ Патиссона:
– Вам, Леонид Фомич, конечно, виднее, я не экономист, но, по моему обывательскому мнению, вся Европа-матушка хоть с евро, хоть без него свой век отжила. Как беззубая старуха, к мясцу по привычке тянется, а жевать нечем…
Усатый хирург заметил, что я продыхнулся, дружески подмигнул.
– Молодец, сынок, так держать. Если отторжения не будет, ещё на твоей свадьбе попляшем. Покажи ему, Сонечка.
Медсестра, с нежным, тонким лицом, на котором застыло выражение небесного восторга, подняла повыше стеклянный сосуд, где плавало, пузырилось в кровяной пене что-то похожее на раздувшуюся сливу. Тут на меня заново накатило, как будто туловище рассекли бензопилой. Пик чудовищной боли совпал с озарением. Этого не может быть, подумал я, убывая…
Следующее пробуждение могу сравнить лишь с воскрешением из мёртвых. Боль терпимая, но ничего не хотелось – ни дышать, ни умолять. С экрана Оболдуев с какой-то ненасытностью вглядывался прямо в мои зрачки. Говорил доктору:
– Проспорил, Гера, голову даю на отсечение, проспорил… Хана писателю. С тебя, значит, неустоечка…
Патиссон лукаво посмеивался:
– Не спешите, государь мой, не спешите. Вы их не знаете, как я. Я над этими, с позволения сказать, существами пятнадцать лет опыты произвожу. Поберегите голову, она ещё вам пригодится. Недели не пройдёт, как будет про ваши подвиги сагу сочинять. Заметьте – не по принуждению. Даже не из-за денег. По зову, как говорится, сердца. В этом вся соль…
Яд его слов я проглотил как лекарство, они были справедливыми. Действительно, принадлежа к гнилой прослойке (как и Патиссон), я давно и без него знал, что в массе своей интеллигенция не что иное, как сточная яма, куда нация столетиями сливала энергетические отходы, – вот и досливалась. Окрепший на народной халяве монстр второе столетие методично пожирал свою прародительницу с безрассудным упорством саранчи… Думать об этом в моём положении было, по меньшей мере, нелепо. Я прикрыл глаза, притворился покойником, но усача обмануть не удалось. Хирург бодро прокаркал:
– Крепись, сынок, всё плохое позади. Сейчас быстренько подштопаем – и на нары.
– Что вы со мной сделали, доктор?
– Трудно сказать, вскрытие покажет… – Он задумчиво пожевал губами – окровавленный, вспотевший, – с гордостью добавил: – Но если не будет осложнений, не сомневайся, войдёшь в Книгу Гиннесса.
– Живой! – по-отечески обрадовался на экране Оболдуев. – Витенька, как себя чувствуешь, гений ты наш?
– Вашими молитвами, Леонид Фомич, – ответил я в тон. – Хоть завтра под венец.
– Ну, что я вам говорил? – язвительно вмешался Патиссон. – Эти так называемые творческие личности…
Дослушать не удалось. В глазах вспыхнули звёзды, голова распухла, как мяч, и я заново укатился в спасительную вечную тень.

* * *

Не в таком уж я плачевном состоянии. Голова ясная, на толчке сижу без посторонней помощи. После операции пошла вторая неделя, потихоньку начал работать. Из подвальной каморки меня перевели обратно в гостевые покои, в мою старую комнату, с роскошной кроватью и с ванной, принесли все бумаги, поставили компьютер… Вообще исполняли каждое моё желание и кормили на убой. В себе самом я никаких особых изменений не чувствовал: дня два-три жгло и покалывало в боках, но точно так, как если бы вырезали аппендикс с двух сторон. Опекали меня, заботились обо мне всё те же Светочка-студентка, охранники (часто дежурил Абдулла, принявший в моей судьбе неожиданно горячее участие и подбивавший как можно скорее сделать обрезание), доктор Патиссон… Добавилось лишь одно новое лицо – пожилая добродушнейшая Варвара Демьяновна, операционная медсестра, так умело делавшая перевязки, что я воспринимал их как материнскую ласку. Однажды поблагодарил её, растроганный: «Спасибо за ваши ласковые руки, Варвара Демьяновна!» Покраснела, как девушка, подняла печальные глаза: «Что же ты хотел, голубь? Сорок лет вашего брата обихаживаю…»
Первые дни навещал усатый тучный хирург, проводивший операцию, но имени его я так и не узнал. «Зачем тебе? – усмехнулся он на мой вопрос. – Зови просто „доктор“. Нам с тобой детей не крестить».
Все попытки выяснить, в чём суть произведённой надо мной экзекуции, какой в ней смысл, также натыкались на незлую, но твёрдую уклончивость. «Говорю же, вскрытие покажет, – повторял он любимую шутку. – Нам ещё самим не всё ясно. Понаблюдаем, соберём материал. Главное – выжил, вот что удивительно само по себе».
Конечно, всё бы ничего, можно жить дальше. Но смущало, угнетало одно обстоятельство. С надутым и важным видом Патиссон передал, что господин Оболдуев, не найдя взаимопонимания, по своей воле установил срок, за который я должен закончить рукопись хотя бы в первом варианте, – три месяца, считая со дня его ангела, с 10 июля. Естественно, я поинтересовался, что будет, если не уложусь, допустим, по состоянию здоровья. Получил ответ, что Оболдуев склоняется к тому, чтобы в таком случае сделать повторную пересадку. «Опять почки?» – полюбопытствовал я. «Ну зачем же? – Патиссон улыбнулся с пониманием. – На очереди у вас печень, батенька мой. Перспективнейший, доложу вам, эксперимент с медицинской точки зрения». – «Как можно пересаживать печень, если она одна?» – «Так мы вам, сударь мой, бычачью подошьём. Глядишь, и потенция восстановится…»
Я был не дурак и понимал, что дни мои сочтены. После того, что они уже сделали со мной, на волю меня не отпустят при любом раскладе, напишу я книгу или нет. Не могу сказать, что меня при мысли об этом охватывали тоска и страх. Я жил теперь как бы в двух измерениях: в том, где была Лиза и светлые, будоражащие воспоминания о ней и куда невозможно вернуться, и в скучной, серой реальности, наполненной какими-то разговорами, чьими-то визитами, перевязками, обедами и ужинами, снами, больше похожими на кошмары, долгим сидением за компьютером, проблемами с пищеварением и, главное, постоянным желанием, чтобы всё это поскорее закончилось. Постепенно, как-то незаметно для себя, я втянулся в работу, но не в ту, какую ожидал Оболдуев. Я спешил закончить собственную книгу, третью по счёту и скорее всего Последнюю, хотя радость от литературных перевоплощений, близких моему сердцу, омрачалась мыслью, что Лизонька никогда не прочитает этих страниц, которые, плохи или хороши, смешны или занудны, внутренним чувством обращены только к ней…
Всё чудесным образом переменилось, когда однажды ночью меня разбудил странный звук за дверью, словно кто-то поскрёбся, и я, обмерев (неужели пришли?!), запалил лампу и увидел, как в дверную щель скользнул листок бумаги. На цыпочках подобрался к нему, поднял и прочитал несколько слов, начертанных её рукой: «Жди. Не падай духом. Я с тобой».
Листок я порвал на мелкие клочки, положил в рот, разжевал и с наслаждением проглотил. Потом толкнул дверь и выглянул в коридор. Тишина, мерцающий свет старинных плафонов и дремлющая фигура охранника в кресле возле лестницы.
Лиза, сказал я себе, ты живая. Я тоже с тобой, не сомневайся, моя кроха.
Потрясение было столь велико для измученных нервов, что едва добравшись обратно до подушки, я мгновенно погрузился в гулкое продолжительное забытьё, из которого меня вывело звонкое щебетание Светы, явившейся с утренним чаем. С тех пор как у неё пропала надежда (после успокоительного укола) на невинное совокупление, она стала относиться ко мне как добрая сестра и всегда указывала на глупости, которые я делаю и которые могут привести к беде. Конечно, не в присутствии Патиссона. В его присутствии она резко менялась и становилась послушной исполнительницей его указаний, иной раз чересчур усердной. В это утро разбудила меня по приятельски, шаловливо подёргав за поникшее навеки мужское достоинство.
– Ну хватит, хватит, – проворчал я с деланым раздражением. – Лучше меня знаешь, что бесполезно.
– Ничего, Виктор Николаевич, есть и другие радости, – успокоила девушка, не слишком веря в свои слова. – На сексе свет клином не сошёлся… Конечно, хотелось попробовать с писателем, но раз не получилось, то и не надо. Я же не переживаю.
На подносе, который она поставила на стол, белая свежая булка, масло, сыр, плошка с мёдом. Фарфоровый расписной чайник благоухал свежезаваренным крепким чаем. Я жадно втянул воздух ноздрями.
– Ух ты! Светочка, я голоден как чёрт. Позавтракаешь со мной?
– Ого! – Она посмотрела внимательно. –А вы сегодня совсем на себя не похожи. Прямо помолодели. Сон хороший приснился?
– При чём тут сон?.. – Я густо намазывал булку маслом и мёдом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я